Текст книги "Витязь на распутье"
Автор книги: Борис Хотимский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 14 страниц)
1. ПЕРВОЕ ДЕЛО ПРАПОРЩИКА ЧЕРКАССКОГО
Ждали команды. Пехотный взвод сосредоточился за железнодорожной насыпью. Солдаты сидели кучно, каждый – в обнимку со своей длинной, привычной, безотказной трехлинейкой. Разрешено было курить. Один не садился, стоял во весь свой немалый рост, опираясь на винтовку; примятая с боков фуражка – набекрень, усы лихо подкручены.
– Присел бы, Фомичев! Чего подставляешься?
– Никак не подставляюсь. Полотно-то выше.
Среди солдат был и прапорщик Черкасский, вчера только прибывший в роту и тут же заменивший убитого перед тем взводного. Достается взводным! Возможно, что и его сегодня тоже… Он еще ни разу не бывал в деле…
Прапорщик сидел на корточках, упершись выбритым подбородком в жесткий ворот застегнутой доверху шинели, и, стараясь отвлечься от невеселых дум, глядел на фасонные носки своих черных хромовых сапог, из-под которых выбивались перезимовавшие багряные листики какого-то низкорослого кусточка, и это сочетание черного с багряным пробудило в измаявшейся душе щемящее воспоминание, поначалу неосознанное… Багряное с черным… Где же?.. Когда?.. Наконец припомнилось.
Багряным были выкрашены стены и колонны Киевского университета, а над колоннами чернели ионические капители. С каким благоговейным трепетом поднимался он по просторным ступеням, проходил меж величественными колоннами, вступая в храм света и разума. Дабы в стенах аудиторий, еще помнивших голос профессора Костомарова, посвятить себя изучению судеб Киевской Руси, познанию сокрытых в глубинах веков славных деяний предков… Мечты несбыточные!
Несбыточные, потому что грянула, вторглась в судьбу отчизны и в его собственную судьбу зловещая дата: первое августа. Теперь стало не до Перуновых времен – история вершилась сейчас, сегодня. Мог ли он лишь наблюдать да выжидать? Странный вопрос! Полгода школы прапорщиков, и – на позиции!
Черкасский перестал глядеть под ноги, и окружавшие его солдаты в который раз подивились редкостным глазам нового взводного – серым с черной каймой и в черных ресницах. Чего ждать от таких глаз?
Неподалеку проследовал на рысях эскадрон дивизионной конницы.
– Накрошат нынче капусты! – уверенно предрек, подходя к Черкасскому и оглядываясь вслед эскадрону, помкомроты Лютич, подпоручик. В нарядной куртке синего сукна, отороченной седой смушкой, весь в ремнях. Глядя на его кривые ноги, Черкасский подумал, что так же выгнуты лапы бульдогов и ножки стульев стиля рококо. Прикрыть бы подпоручику подобную красу полами шинели, а не щеголять в куцей курточке.
– Встаньте, прапорщик! – то ли приказал, то ли посоветовал Лютич. – Сыро. Поясницу простудите, не разогнетесь после.
– А как же прочие? – спросил Черкасский, поднимаясь.
– Серую скотинку никакая хвороба не возьмет, – убежденно заявил подпоручик и вдруг повернулся к ближайшему солдату: – Эт-та что еще?! Офицеры стоят, а он… Вста-ать!!!
Солдатик суетливо вскочил, вытянулся. Его лицо, безусое и скуластое, по-девичьи порозовело. От резкого движения фуражка надвинулась на уши – видать, не по мерке была.
– Фамилия?
– Митрохин, вашвысобла-ародь!
– А ну, еще разок!
– Митрохин! – выкрикнул несчастный.
– Па-авта-арить! Я научу тебя отвечать, морда!
Черкасский даже не заметил движения руки подпоручика – до того скор был удар. Увидел только, как дернулось лицо солдата, как съехал на сторону козырек. Явно велика была фуражка…
– Митрохин, вышвысобла-ародь!
– А ну, еще разок!
– Митрохин, вашвысоблаародь!
– Та-ак… – Бульдожьи ноги Лютича переступили на месте, упершись в землю еще прочнее, и снова невидимое движение руки, и снова мотнулось напрягшееся сверх предела лицо солдата, и проступила алая влага в углу сжатого рта.
– Значит, знал, как положено отвечать? Знал?!
– Так точно, вашвысоблаародь! – Из открывшегося рта алое сбежало на подбородок, капнуло на шинель.
– А ежели знал, – не унимался подпоручик, – то па-ачему не ответил как положено? А? Значит, не желал, растуды и разэтак!..
Весь взвод теперь был на ногах. Ничего, впрочем, непривычного не происходило, солдаты знали, как себя вести. Они угрюмо молчали. Иные поглядывали на нового взводного, будто ждали чего-то.
А Черкасский вдруг ощутил то, что случалось с ним еще в детстве. Не часто, но бывало. Когда накатывала из неведомых глубин души неуемная ярость, накатывала неудержимо, до слепоты в глазах. В семье говорили, будто прадед его бывал таким же…
И еще одно движение кулака Лютича, но быструю и сильную руку успела перехватить не менее быстрая и не менее сильная рука. Ярость глаз одного была встречена неизмеримо большею яростью глаз другого.
Некоторое время офицеры оставались напряженно недвижимы в единоборстве. Наконец Черкасский отпустил Лютича и, задыхаясь, процедил:
– Извольте бить тевтонца, подпоручик! А не своих!
– Чтэ-э! – Лютич тоже тяжело дышал. – Чтэ тэкое?! На старшего по званию?! При нижних чинах?! Да за тэкое…
– Пускай меня расстреляют, подпоручик, но… Даю вам слово офицера, я успею избавить от вас российскую армию!
– Да я… да я вас!.. – Лютич схватился за кобуру. Черкасский – тоже.
– Прекратите, господа! – между ними решительно втиснулся поспешивший на шум немолодой ротный. – При солдатах… Перед делом… Полноте, господа, опомнитесь! Я приказываю!
– Слушаюсь! – Черкасский перевел дыхание, первым снял руку с кобуры и, нарушая субординацию, не удержался, добавил: – А вы, подпоручик, запомните! Хоть вы и старше по званию… Еще раз подобное – и я пристрелю вас. Всенепременно!
Лютич снова вскинулся было, но что-то смутило его в серых с черной каймой глазах дерзкого прапорщика. Он заставил себя сдержаться и, обращаясь к ротному, заметил:
– Вот она, дисциплинка в нынешней русской армии… Впрочем, по-моему, он просто психический. А может, из этих, из…
– Пойдите к первому взводу, подпоручик, – сухо отозвался ротный. – Побудьте с ними.
Тот козырнул, повернулся по уставу и ушел прочь на своих гнутых, бульдожьих ногах.
Ротный укоризненно глянул на Черкасского усталыми глазами, сказал негромко:
– Разве можно так, прапорщик?
– Простите.
– Я-то прощу… Но… Но ведь мы с вами не только военные, мы же воспитанные, интеллигентные люди.
– Так если воспитанные, если интеллигентные, прикажете лапки кверху перед всяким дерьмом?
– Угостите-ка лучше папироской. – Ротный вздохнул. – Благодарствую… А с Лютичем, право, не связывайтесь. Вы-то у нас новичок, а мы в полку ему цену знаем.
– Он, что же, из влиятельной фамилии?
– Где там! Из грязи в князи… Такие Скуратовы порой заносчивее самих Рюриковичей. И опаснее. Тут, скажу я вам, особая психология… Ага! Вон и сигнальная ракета! Опять без артподготовки, без огневого вала. Стволов достаточно, а снарядов не подвезли. О выбритой земле и не мечтай! Нет, не мечтай… Ну, храни вас бог, прапорщик!
Да, это было его первое ратное дело. Поначалу все шло привычно, как на ученьях. Одно лишь оказалось в новинку: то и дело мимо ушей стремительно проскакивали невидимые пчелки. И то здесь, то там солдаты залегали без команды и не поднимались. И чем ближе к затуманенному кустарнику, в котором предполагался противник, тем чаще не вставали солдаты, тем чаще проскакивали мимо стремительные пчелки.
Все труднее заставлять себя двигаться, не позволять себе броситься ничком на землю, чтобы вжаться в нее, и – будь что будет! Нельзя! Если ляжет, не увидит своего взвода, не заметит, как все чаще оборачиваются к нему встревоженные лица, будто ждут от него чего-то, да не просто ждут – почти требуют.
Команды ждут. Команды требуют. А какой команды? Что именно должен он скомандовать?
Ну, шевели же мозгами, прапорщик! Ведь тебе людей доверили, целый взвод. Чему учили тебя? Мало ли чему учили… Открывать огонь? По какой цели? Противник-то укрыт! Продолжать атаку? Но ежели так, то до тех кустов заклятых взводу не добраться, ни один солдат не встанет. А что же сосед слева и сосед справа?..
– Взво-од! – заорал он, стараясь погромче, а получилось тонко, визгливо. – Ла-ажись! Применяйся к местности!
Взвод будто едва дождался этих слов – залег тотчас же, дружно.
Надо бы теперь и взводному залечь, к земле тянет неудержимо. Но нельзя, стыдно. Что солдаты подумают?
И в тот же момент дюжие руки сваливают прапорщика наземь. Рядом – лихие усы Фомичева, а над усами – неожиданно добрые, почти нежные глаза солдатские.
– Уж не взыщите, ваше благородие. Скосят ведь…
2. ЭТО БЫЛО ЕЩЕ ДО ВОЙНЫ
– Эх, Юозас, Юозас! Ты совсем не думаешь о нас.
– Думаю, отец, думаю. Но не только о нас, о других тоже.
Вечером вся семья собиралась за простым, но прочным дубовым столом; у Варейкисов пили кипяток «вприглядку»: последний осколок сахарной головы лежал неприкосновенным, услаждая лишь взор. Самовар, похожий на пузатого короля в средневековых доспехах, важно пыхтел, будто понимал, о чем разговор.
А разговор был не первым и не легким.
– Да, конечно, сынок, у тебя доброе сердце, я знаю. Но подумай все-таки и о нас. Ну хотя бы не меньше, чем о других. Хотя бы не в последнюю очередь.
– А чем мы лучше других? Почему о других – в последнюю очередь?
– Потому… что мы здесь, в Подольске, переселенцы. И к нам особое отношение, Юозас, ты ведь знаешь…
Михаил Викентьевич умолк и вздохнул сдержанно. В душе он гордился сыном и сейчас старался не подать виду, что любуется им. Чем плох его Юозас? Чисто выстиранная синяя рубаха с белыми пуговицами ладно сидит на широких плечах, темно-русые волосы густы – не сразу расчешешь. Нос, правда, длинноват, но для парня это не беда. Главное – глаза глядят прямо, ясно, в них – синие блики родного Немана…
Далеко отсюда Неман. Далеко отсюда Ковенская губерния, в которой – Вилкомирский уезд, а в нем – селение Варейкяй, где почти все жители – Варейкисы…
Нелегко там жилось, нелегко было прокормить большую семью. И Варейкисы решили покинуть свою бедняцкую хижину, курную, задымленную, но роднее которой нет и быть не может. Нелегко было покидать Варейкяй, навсегда покидать. Да разве водятся где-либо такие диковинные люди, которым легко покинуть отчий дом, родные края?
И прибыли в Подольск, под Москву, где есть заводы, где требуется множество неслабых рук. Что умел Михаил Викентьевич? Крестьянское дело знал, а вот какому-либо городскому ремеслу обучен не был. Не довелось. И русской речью владел не вполне… Но на цементном заводе нужен был кочегар. Что ж, кочегаром так кочегаром, это он сумеет. Лишь бы при деле, а там – не успеешь оглянуться – сыновья подрастут, все легче станет.
Вот Юозас вырос… А давно ли, когда только-только прибыли в Подольск, парнишка поступил подручным в переплетную мастерскую и стал приносить домой свой скудный заработок? Давно ли, кажется?.. Господи, как время мчится! Не придержишь время – не конь.
Вон родного сына и то придержать нет сил. Конечно, это хорошо, что еще тогда, в переплетной, Юозас обучился грамоте и пристрастился книжки читать, в библиотеку стал хаживать. Это хорошо, спору нет. Но те ли книжки читает? На ту ли дорогу выводит его чтение? Нет покоя отцовскому сердцу. Радоваться бы, что сын окончил ремесленное училище и устроился токарем на писчебумажной фабрике в Дубровицах, неподалеку от Подольска. Да тревога мешает.
– Нет, Юозас. Нет, дорогой. Ты все-таки мало думаешь о нас. Легко ли нам?
– Разве я не работаю, отец? Разве я в тягость семье?
– Господь с тобой, сынок! Какая там тягость? Подспорье! Я не попрекаю тебя, нет. Но я беспокоюсь. Очень беспокоюсь.
Сын промолчал. Подумал о том, что характером отец не похож на брата своего, по имени которого и был назван Иосиф. В Подольске только родные зовут его по-литовски – Юозасом. Вспомнилось, как приезжал к ним в Варейкяй этот замечательный дядя Юозас, чернорабочий из Либавы. Он входил в их темную от дыма хижину – и светлее становилось, и дышалось привольнее. Как занятно описывал он большой город Либаву, какие складные прибаутки отпускал он по адресу несправедливых и бестолковых порядков, даже самого царя-батюшку не щадил порой! Иосиф, бывало, всю ночь, до зари утренней, беседовал с дядей – о самых разных вещах, будь то таблица умножения или воспоминания о русской революции пятого года, в которой дядя не оставался сторонним наблюдателем.
Маленький Иосиф тогда еще не знал, что дядя его, Иосиф Викентьевич Варейкис, в канун революции участвовал в забастовке либавских портовых грузчиков, полгода пробыл в тюрьме, а после сражался на баррикадах.
Да, жаль, что отец не похож на брата своего…
– Не понимаю, отец, что тебя тревожит? В чем я провинился?
– Не притворяйся, Юозас! Я ведь… Ты же знаешь, о чем я… Признайся, сынок, ты ведь охранял сходку у Святого колодца?
– Где-где?
– Ну, у Святого колодца. Где родник из-под сосны, которую молнией разбило. Не притворяйся, будто не знаешь.
– Я не притворяюсь. Знаю эту сосну.
– Вот-вот! А сосновую рощу у Дубровиц тоже знаешь, бывал там?
– Было дело, гулял. С барышней!
Ну как с ним, с таким, разговаривать? Михаил Викентьевич вконец расстроился. Не в первый, не в последний раз. Давно понял, что сын неудержимо идет в революцию. Не исключено, что именно он листовки по цехам разбрасывает. И даже сам их пописывает… Тревожно!
Ну допустим, добьются они своего – и сын Юозас, и брат Юозас Викентьевич, и дружок ихний с завода «Зингер» Чижов Николай Георгиевич. Добьются, поднимут народ, как в девятьсот пятом. А где уверенность, что не кончится опять тем же? У царя – сила, войско. А против силы, против войска не попрешь. Листовки, книжки? Листовку шашка в умелой руке на лету рассечет, книжку долго ли штыком пригвоздить… Ладно бы только книжку да бумажку, а если самого Юозаса… шашкой – по русым кудрям… штыком – в неуемное сердце…
Тут силачу-кочегару делалось от таких мыслей совсем нехорошо – накатывала дурнота непривычная.
– Давай-ка, отец, я тебе кипяточку добавлю, – предлагал сын, и не понять было, подшучивает он над Михаилом Викентьевичем или всерьез заботится. В глазах синих вроде забота неподдельная…
– Вам еще жить можно, – говорил рабочий с Климовского завода, заглянувший как-то по весне к Варейкисам, а точнее, к Иосифу, с которым познакомился на одной из сходок. – Семьей живете, праведно живете…
– А вы не ходите вокруг да около, – предлагал гостю Иосиф. – Говорите, как хотели сказать. Как на сходке говорили. Отцу полезно будет послушать.
– Вот мы с вами… Сидим чинно, беседуем уважительно. А всегда ли так, все ли прочие так же? Кабы все да всегда!.. А то ведь хлещем ее, родимую, не только на пасху да под рождество, не только по престольным праздникам да воскресным дням. Но особливо в получку, под вечер, чтобы заснуть без мыслей.
– А я и так без мыслей засыпаю, – признался Михаил Викентьевич. – Наломаешься за день, только бы поскорее щекой к подушке прильнуть.
– Бывает, от великой усталости и вовсе не заснешь, – возразил гость. – А много пьют не только у нас в Климовске. Ваши подольские не уступят, пожалуй. Вот которые переселенцы вроде вас, те не так.
– Не так! – повторил Иосиф, встряхивая кудрями. – Будто нам от того легче. Когда вокруг…
– Никому не легче, друг мой, товарищ. Никому!
В голосе климовца звучала такая горечь, которую ничем не подсластишь, Иосиф чувствовал это. И слушал, сдвинув брови, не отводя глаз.
– Не помним себя, откуда что берется, – говорил гость. – Безобразничаем, по канавам валяемся, теряем образ человеческий. Приползаем домой, бранимся непотребно, деремся… Наконец угомонимся кое-как, захрапим в перегарном смраде…
– Зато без мыслей?
– Не насмешничай, друг мой, товарищ, не надо. Да, без мыслей! Но и сон такой тоже, скажу я тебе, не больно сладок. А наутро? Наутро не знаешь, как от самого себя избавиться…
– Не вижу смысла в такой жизни, – будто самому себе отвечая, говорил Иосиф. – Не вижу.
– И мы не видим! – подхватывал климовец. – В том-то и беда, что нету никакого смысла в такой мутной жизни! От получки до получки, от похмелья до похмелья…
– А что директор ваш? – интересовался Иосиф. – Ведь, я так понимаю, ему от таких работников тоже убыток?
– Убыток? – Гость впервые за весь вечер рассмеялся. – Директор наш знаешь чего говорит? Пущай, говорит, пропьются до исподнего, покорнее будут. И получка-то наша к нему же в карман возвращается – начальство с торгашами всегда столкуются.
– Это верно, – соглашался Иосиф. – Только для нас это не жизнь.
– Какая уж там жизнь? Ужас, а не жизнь! Вот так-то, дорогой мой друг, товарищ… – И он безнадежно махнул рукой.
Снова и снова вспоминался потом Иосифу безнадежный взмах его руки, особенно когда сам видел и слышал, что творилось вокруг в дни праздников и получек. Не слепой и не глухой ведь был. Разве в одном только пьянстве загвоздка? Это же всего-навсего одно из следствий. А после победы революции в других условиях станет жить рабочий человек. Цель в его жизни появится. Справедливость восторжествует! Чтобы каждому – по заслугам перед людьми, каждому – по его честному труду, а не по нажитому богатству, не по наследству от знатных предков, только по честному труду! И за ту будущую жизнь, чистую, честную, без неправедно богатеющих, и незаслуженно страдающих, да и без пьянства, без какой бы то ни было нынешней мерзости, – за ту новую, прекрасную жизнь неужто не стоит бороться? Денно и нощно. Не щадя ни себя, ни тем паче врагов своих.
3. ВЕЛИЧАЙШЕЕ ИЗ БЕДСТВИЙ
Возможна ли жизнь нелегкая российская без песни, да еще перед ликом военных испытаний? И фельдфебель Жучин сочиняет солдатскую песню, преисполненную глубокими верноподданническими чувствами и высоким, истинно патриотическим пафосом:
Вперед, на грань родного края!
Вперед, на мощный зов царя!
Вперед! Вперед, вся Русь святая!
Вперед, под громкое «ура»!
Но в отправлявшихся на фронт маршевых подразделениях почему-то предпочитали петь иное. Звучало четко, как барабанная дробь, – под такое легче шагалось. Особенно под припев, с отчаянным присвистом:
Соловей, соловей,
пта-ше-чка!
Канаре-ечка жалобно поет!
Легко шагалось под такую песню. А дальше… Дальше ждало то, что легким не бывает. И быть не может.
Оставшиеся в тылу певали всякое прочее. Возвращаясь однажды домой после смены, уже затемно, Иосиф услышал звуки двухрядки. Озорной голос невидимого в темноте гармониста выкрикивал:
Не ревите-ка, молодки,
не тужите, милочки.
Больше нету парням «сотки»,
а мужьям – бутылочки!
Иосиф усмехнулся невесело. Так, значит, реагирует народ на введение «сухого закона». Что сказал бы теперь тот рабочий из Климовска?..
Появилась десятикопеечная почтовая открытка Никольской Общины Российского Общества Красного Креста: в уютной, чистой избе сидит солдатик с румяным толстощеким личиком пай-мальчика, в накинутой шинели, в забинтованной руке держит ровненькую палочку. На него глядит, его слушает, раскрыв глазки и ротик, тоже румяная и толстощекая пай-девочка в красной косынке. И – надпись славянской вязью: «Не спускала бы я глаз, все бы слушала рассказ». Эти упитанные «детки» умиляли до слез не нюхавших пороху обывателей.
Появились в Подольске первые калеки войны – кто на костыле, кто с пустым рукавом. Среди них и дядя Юозас, раненный в ногу. Он привез с собой номер «Социал-демократа» со статьей Ленина о войне, выступил перед подольскими большевиками. Рассказал о фронтовой жизни, о том, как гибнут солдаты из-за бездарности иных генералов, как не подвозят своевременно снаряды – и артиллерия не может поддержать пехоту, идущую на заведомую погибель. О том, что немало горлопанов из тыла приезжает к ним на фронт – звать на смерть «за веру, царя и отечество». А веры ни во что не остается, и царь давно не люб. Что же касается отечества… давненько надо бы навести в нем справедливый порядок, и сделать это могут только рабочие и крестьяне. Те, кто получил винтовку в руки, и те, которые остались у станков, – и те и другие вместе, объединясь. Путь у народа один: добыть себе права и покончить с войной, от которой одним только богатеям барыши, а бедному люду разорение и гибель пуще прежнего. Эта война должна породить революцию, а революция положит конец самой войне. Так думают большевики. Так говорят они солдатам, разделяя с ними все тяготы окопного бытия. И многие солдаты уже не отмахиваются, как бывало, а прислушиваются. Иные же и сами большевиками становятся.
Дядины рассказы и статья Ленина – все это оседало в душе Иосифа, дозревало, как добрая земля, готовая выбросить навстречу небу живые зеленые ростки. А на первых порах, искренне полагая, что бороться за социальную справедливость можно только в защищенном от внешнего врага отечестве, Иосиф готов был отправиться с маршевой ротой туда, где ежедневно гибли его сверстники, где потребны многие тысячи крепких и смелых парней.
– Пушечное мясо потребно, – возражал ему один из местных большевиков. – И опять же, кому потребно? Не нам с тобой. Не рабочему, не крестьянину и не солдату. Нашему брату от войны один убыток, а царям да буржуям слава и прибыль. Министрам царским и жандармам тоже выгода. Дескать, народ против них не выступит, другим делом занят. Ты вникни…
Иосиф слушал, сосредоточенно сведя брови, старался вникнуть. А тот растолковывал терпеливо:
– Стравить меж собой народы, чтобы друг на дружку, как стенка на стенку, шли, – глядишь, своих господ в покое оставят. Господа будут жрать до икоты да благоденствовать до одури, а из рабочего и крестьянина последние соки выжмут – война, мол! Всем теперь беда, дескать, всем терпеть приходится… Кабы всем, а то ведь – кому пироги и пышки, а кому… не тумаки и шишки, а увечья и смерть! Вот так-то, Иосиф! Побереги-ка свою удаль для нашего, революционного дела. Уразумел?
– Стараюсь.
– Старайся, Иосиф, шевели мозгами. Да поживее, время нынешнее торопит. А мы, откровенно сказать, на тебя рассчитываем. Пишешь ты бойко, листовку сочинить у тебя получается. Нам сейчас антивоенные листовки позарез нужны. Только как тебе поручить, если сам ты еще не постиг простой истины? Что война есть величайшее из бедствий…
Читая в газетах и журналах сообщения о боевых действиях, Иосиф представлял себе мчащуюся на врага казачью лаву, идущие в штыковую атаку цепи пехоты, белые дымки шрапнели над желтеющими полями, бессчетные колонны войск на дорогах. Но, слушая рассказы дяди и вникая в сказанное другими, начинал видеть нечто совсем иное.
Кто исчислит дни и ночи нелегкого труда крестьянского, всю меру тревоги мужика: уродит нынче земля или не уродит? Уродила, слава богу! Быть хлебу в доме. Ты сберег его, хлеб свой насущный, еще на поле – от града и от засухи, от прожорливого жучка кузьки и от приставучей спорыньи. Но прошла твоим полем неудержимая конница – и вмиг растоптаны долгожданные плоды трудов тяжких…
Каким бы убогим ни был твой дом, но каждое бревнышко в нем, каждая трещинка в том бревнышке, каждый вбитый гвоздик – все это роднее не сыскать. Но одно лишь попадание снаряда – и все это, столь близкое душе, становится прахом, перестает быть…
Воистину величайшее бедствие!
И главное, во имя чего?!
– …Вот почему, Иосиф, наша партия решила объявить войну самой войне. Непримиримую войну! Вот в какой войне должен ты принять участие. Вопросы ко мне есть у тебя?
– Один вопрос. Что надо делать?
– Ну, давно бы так! Надо сочинить такую листовочку, чтобы чертям в пекле тошно стало…
Вскоре появились в Подольске первые антивоенные листовки, написанные двадцатилетним большевиком Иосифом Варейкисом.