Текст книги "Красин"
Автор книги: Борис Кремнев
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 19 страниц)
Красин должен был перепилить оконную решетку камеры, выбраться на тюремный двор, прихватив матрас со своей койки, залечь у стены и прикрыться матрасом, когда боевики подорвут стену, а затем бежать через пролом.
Сигнал к началу побега условлено было подать с горы, что высится над Выборгом. На ее вершине, хорошо видной из окна камеры и от подножья тюремной стены, в решающий момент должен был загореться фонарь.
В назначенный вечер боевики во главе с Александром Михайловичем Игнатьевым и Сашей Охтенским приступили к делу. Игнатьев с подрывниками притаился у стены, Саша отправился на гору.
Однако не успел он дойти до вершины, как учуял неладное. Место, обычно нелюдное, несмотря на не ранний час – 9 вечера, – было странно оживленным. По дороге, ведущей к вершине, сновали люди, а на самом верху, словно на часах, неподвижно стоял человек. Он не спускал глаз с Саши, как бы выжидая, что тот будет делать.
Зажигать фонарик было и безрассудно и опасно.
Саша вынул портсигар, достал папиросу и стал прикуривать. Он дважды зажигал спички, делая вид, что они гаснут. Но, хотя узкие клинышки пламени вспарывали тьму, внизу все оставалось спокойным.
Саша зажег третью спичку. Она прогорела до конца и обожгла пальцы.
Та же самая тишина. Никакого взрыва.
Он стал спускаться вниз, недоумевающий, обеспокоенный.
За спиной раздались шаги. Он надбавил ходу. Участились и шаги. Саша, не вынимая из кармана руки, спустил браунинг с предохранителя.
Внизу, у выхода на большую дорогу, его поджидали двое. Пропустив Сашу, они пристроились с хвоста. И тут же спереди из придорожного кустарника выскочил третий и рванул навстречу, наперерез.
– Полиция! Вы арестованы!
Саша выхватил из кармана револьвер. Выстрелил по ногам. Двое упали,
Он прыгнул в кусты и побежал, проваливаясь по колено то в талый снег, то в ледяную воду под снегом.
Добравшись до рабочего предместья, он переночевал у знакомого маляра, а поутру пошел на розыски своих.
– В чем дело? В чем причина провала? Не иначе кто-то предал.
Но при встрече с Игнатьевым выяснилось, что виной всему не предательство, а зоркость тюремщиков. Застигнув Красина, когда он перепиливал решетку, они подняли на ноги полицию.
Неудача не обескуражила боевиков. Слишком дорога была для партии жизнь Красина, чтобы, смутившись первым провалом, отказаться от намерения спасти ее.
Быстро и оперативно были разработаны несколько новых планов выручки Никитича.
Старые бакинцы – товарищ Семен и Вано Болквадзе, ныне работавшие в подпольной партийной типографии в Выборге, где печаталась большевистская газета «Пролетарий», должны были инсценировать приезд из столицы важного чиновника прокурорского надзора. Снабженный подложными бумагами, он должен был увезти Красина в Петербург, "для ведения дальнейшего следствия".
На случай, если бы и эта "попытка сорвалась, Саша Охтенский и его боевые друзья готовились к тому, чтобы отбить арестанта силой в поезде, когда жандармы будут препровождать Красина в Питер.
Дело в том, что согласно существовавшим тогда в Финляндии законам арестованный по приказанию департамента полиции на территории Великого княжества Финляндского мог оставаться в финской тюрьме не дольше месяца. За это время петербургская прокуратура обязана была составить и переслать в Выборг обвинительное заключение. Получив его, местные власти отправляли подследственного в столицу. Не получив, отпускали на все четыре стороны.
Месяц – срок немалый. Но не для царской России с ее извечной волокитой и чиновничьим бюрократизмом. Пока в Петербурге писались и переписывались, оформлялись и подписывались, шли от стола к столу и переходили из кабинета в кабинет бумаги и бумажонки, месячный срок истек. А вместе с ним и право дальнейшего содержания Красина в выборгской тюрьме.
Этим поспешили воспользоваться А. М. Игнатьев и его товарищи. Под их нажимом выборгский губернатор освободил арестованного.
Поздно вечером, когда город уже засыпал, погруженный во тьму, Красин вышел из тюрьмы.
У калитки, смутно сливаясь со стеной, чернело несколько фигур. Плотная, широкая – матери, длинная, нескладная – брата Германа, изящно-элегантная – Игнатьева, с белеющим во мраке пятнышком неизменного крахмального воротничка в полуовале шалевого воротника шубы.
Короткие объятия. Чуть слышные всхлипывания матери – от радости, что встретились на свободе, и от горести неизбежной разлуки, – и Красин, сопровождаемый Игнатьевым, поспешно удалился. По выражению Германа, "в безвестное пространство". Подальше от тюрьмы и полицейских глаз.
Мешкать было нельзя. Малейшее промедление грозило гибелью.
И действительно, сутки спустя из Петербурга прибыли обвинительные документы. Они были составлены по всем правилам юридически-сыскного искусства, со строжайшим и скрупулезным следованием букве закона.
Однако неустанный труд жандармов и прокуроров пропал втуне. Бумаги пришли, а Красин ушел. Безвозвратно. В подполье.
Но и оно, каким глубоким ни было, оказалось ненадежным. Всюду рыскали ищейки. Везде были капканы.
По всему видать, оставалось одно – поскорее убраться прочь, за границу.
Единственное, что он позволил себе, вопреки благоразумию, накоротке повидаться с семьей. Ведь целый месяц он в глаза не видел детей и соскучился по ним смертельно.
Крадучись в ночи, он пробрался из Гельсингфорса, где скрывался от сыщиков, в Куоккалу, наспех обнял жену, поцеловал спящих дочерей – Любу, Катю, Людмилу и падчерицу Нину – они так и не проснулись – и несколько дней спустя уже плыл на утлом суденышке из Або в Швецию, держа путь на Берлин и Париж.
Лето прошло в поездках по Европе для урегулирования партийных дел и предприятий.
К осени он очутился в Берлине.
Наступила пора подумать о выборе более или менее постоянного места жительства. Хочешь не хочешь, а приходилось пристраиваться к какому-либо делу. "Семья моя к этому времени состояла уже из пяти душ, надо было думать о каком-то заработке", – писал Красин.
И он остался в Берлине.
X
Города что люди, они совсем иные вблизи и в повседкевье, чем издали и при взгляде мимоходом.
Прежде, бывая в Берлине наездами, он в общем город не бранил. Конечно, хуже Парижа. И Питеру не чета. Но все же – ничего. Европейская столица. Даже унтергрундбан, сиречь подземная дорога, есть.
Теперь же, обосновавшись на берегах Шпрее, он почувствовал: Берлин гнетет. Хмурыми домами. Хмурыми улицами. Хмурыми людьми. Хмурой узостью всей его жизни.
Он всегда любил простор. В Баку под окнами его квартиры стояли два дерева. Рослые и густолиственные, они застилали панораму строительства, скрадывали зеленоватые горизонты Каспия, набегавшего на Баилов мыс.
Тогда он приказал деревья срубить. Чтобы не отнимали простора.
Теперь глаз повсюду упирался в стены. Из окон своей квартиры, выходившей в глухой колодец двора, он постоянно видел серые унылые стены. И больше ничего.
Проходя по улицам, сдавленным высокими домами, видел все такие же серые стены.
И даже на набережной глаз не вырывался на простор. Угрюмая и неширокая Шпрее текла не спеша, стиснутая серым камнем.
Но самым гнетущим было истинно прусское стремление вогнать в прокрустово ложе узаконений и предписаний каждое проявление человеческой жизни. Предписания, приказания, распоряжения, обязательные постановления следовали аа человеком повсюду. Даже в общественной уборной со стены предписывалось:
– Оправлять платье только в стенах заведения!
Будто кому-нибудь не терпелось сделать это посреди уличной толчеи.
Да, город был ему не мил. Но еще больше жизнь в нем. Потому что была она, в особенности на первых порах, невероятно тяжкой.
Чужбина есть чужбина, переносить ее куда как трудно. Для русского же человека, всеми корнями вросшего в родную землю, какая она ни на есть и кто ею ни владеет, чужбина просто невыносима. Особенно если ты, подобно мореходу, потерпевшему кораблекрушение, выброшен сюда силой. И в ближайшем будущем не видишь возможности вернуться домой.
Конечно, реакция с точки зрения исторической не должна продлиться долго. Но, к сожалению, прав был Михайловский, произнеся в свое время горькие, но мудрые слова:
– Недолгое с точки зрения истории слишком долго с точки зрения личной жизни.
Или как говорят в народе: пока солнце взойдет, рога глаза выест.
Да, невероятно тяжкая штука изгнание. Когда Ленин прибыл в холодную и мертвую Женеву (во вторую эмиграцию), он признался Крупской:
– У меня такое чувство, точно в гроб ложиться сюда приехал.
Красин жил в Берлине не один. Сюда перебралась и семья.
Это облегчало жизнь. Но это и утяжеляло ее. Большую семью надо было содержать. На это нужны были деньги, деньги и еще много-много раз деньги.
Он поступил на службу. Пошел, как он сам говорил, на выучку к немцам. Стал младшим инженером крупной электротехнической фирмы "Сименс и Шуккерт".
Работать приходилось по восьми часов кряду каждый день. А жалованье шло грошовое – каких-нибудь 250 марок в месяц.
Их с трудом хватало на две недели. Любовь Васильевна была хорошей женой, но неважной хозяйкой. Хотя, надо отдать ей справедливость, она" самоотверженно старалась поддержать мужа, целиком взвалив на себя все заботы по дому.
Чтобы не жить впроголодь, нужно было работать сверх работы. Вечерами и по ночам.
В тридцать восемь лет он, что называется, вернулся на круги своя. Словно начинающий инженер, в погоне за приработком занимался бог весть чем – переводами, составлением технических проектов, «негритянской», как ныне принято говорить, по вечерам работой в русских посреднически-технических конторах.
И все только для того, чтобы кое-как свести концы с концами.
К материальным неурядицам прибавлялось нездоровье. Он чувствовал себя прескверно. Пошаливало сердце, одолевала слабость. Это было реакцией на нечеловеческое перенапряжение нервов и сил за последние несколько лет.
Неспроста, оглядываясь назад, на свое питерское житье-бытье, он сам поражался:
– Совершенно не понимаю, как я мог выдержать эту каторжную нагрузку.
При этом он упускал из виду, – а быть может, делал вид, что упускает, – что нагрузка берлинская была намного каторжнее питерской.
Подъем прежнего времени сообщал силы, помогал справляться с ношей, какой бы непосильной она ни была.
Спад времен нынешних силы высасывал. Подобно спруту, чьи щупальца не оставляют жертве ни единой кровинки.
Тогда само время было за него. Теперь оно было против него. Ибо обернулось безвременьем, И сколько ни бодрился он, оставаясь внешне таким же энергичным и жизнелюбивым,
приветливым и радушным, остроумным и деятельным, как раньше, столыпинское лихолетье подломило и его. Как многих Других.
Разгул реакции посеял жестокую смуту в российских умах. Неудержным и мутным потоком хлынула проповедь ре– негатства, уныния, неверия в будущее, распущенности и блуда. "Место политики, – писал М. Ольминский, – заняла якобы эстетика, а на самом деле – интерес только к самому грубому разврату, прикрывавшийся эстетикой стремления разрешить «проблемы пола». Воистину печально время, чьим духовным знаменем стал роман Арцыбашева «Санин».
Буржуазные либералы, вчерашние народные радетели, оплевывали революцию и раболепствовали перед вешателями. Кадеты Струве, Бердяев, Булгаков, в незапамятные времена "легальные марксисты", выпустили сборник «Вехи» – венец позора и бесчестия. Ленин назвал эту книгу "сплошным потоком помоев, вылитых на демократию".
"Веховцы" возносили хвалу царским палачам за то, что они "своими штыками и тюрьмами" спасли буржуазию от "ярости народной", призывая рабочих смириться, отречься от "вредного материализма", "безгосударственности и безрели-гиозности".
Боженька все чаще выставлялся как панацея от всех бед. Реакционные философы и литераторы Минский, Розанов, Гиппиус, Философов звали на поиски "нового бога", "новой религии".
Богоискатели проповедовали мистицизм, бездеятельность, примирение с существующим порядком, отказ от революционной борьбы.
Были и богостроители. Из своих. Они считали, что люди должны верить в социализм так же слепо, как в бога. Богостроители – к ним принадлежал Луначарский – действовали в партийной среде, создав новое, особого рода вероучение для рабочего класса, пытаясь примирить марксизм с религией. Плеханов по поводу богостроительских теорий Луначарского писал, что он устраивает на свой фасон "утешительную душегрейку" для интеллигенции.
Ржа реакции разъедала партию. Меньшевики, деморализованные поражением революции, похерили все революционные требования партийной программы, сдали в архив все революционные лозунги. Стремясь ужиться со столыпинским режимом, они призывали к соглашению с буржуазией, отрицали какие бы то ни было формы нелегальной борьбы и предлагали ликвидировать нелегальную партию.
Ликвидаторы вроде Дана ратовали за отказ от подпольной работы, всячески понося "допотопный тип пропагандистских кружков".
"Наша партия не может идти вперед без решительной ликвидации ликвидаторства",[11]11
В. И. Ленин, Полн. собр: соч., т. 19. стр. 50.
[Закрыть] – писал Ленин.
Ему пришлось вести жестокую борьбу не только с ликвидаторами-меньшевиками, но и с ликвидаторами наизнанку из рядов большевиков – отзовистами.
Если первые нападали на партию справа, то вторые вели свои атаки слева. Прикрываясь громкими революционными фразами, они требовали отказа от всех легальных форм борьбы. Отозвать социал-демократических депутатов из Думы – вот на чем настаивали отзовисты: бесноватый Алексинский, Вольский, Луначарский и другие,
Разновидностью отзовизма был ультиматизм. Ультиматисты, или "стыдливые отзовисты", как назвал их Ленин, требовали предъявить социал-демократической фракции Думы ультиматум – подчиняться всем директивам партии либо уйти из Таврического дворца (там заседала Дума).
Ультиматистов возглавлял Богданов. Красин шел вместе с ним.
Позднее, оглядываясь на прошлое, холодным и трезвым умом оценивая его, Луначарский писал, что Ленин старался всемерно использовать наступившую полосу реакции "для отдыха, углубления пропаганды, реорганизации сил для подготовки натиска. Гениально перевооружившись, Ленин разошелся с Богдановым и Красиным…
Все эти группы ультиматистов, отзовистов и т. д., за которыми, собственно говоря, скрывалось нежелание считаться с длительным периодом реакции, романтическая вера в то, что не сегодня-завтра опять подымется мятеж, – все это было головное, выдуманное, все это было от прошлого, все это не учитывало живой действительности".
Политическая борьба, начавшись, неминуемо разрастается с неукротимой силой. Тот, кто вступил в борьбу, но мере разрастания ее все дальше и дальше заходит в своих поступках.'
Богданов и Красин начали с разногласий, перешли к выпадам и нападкам и кончили тем, что двинулись в наступление против Ленина и Большевистского центра.
Для подготовки боевых резервов ими была создана партийная школа на острове Капри. Ленин презрительно назвал ее ерогинсним общежитием для нашептывания десяткам рабочих отзовистского вздора.
Чтобы обеспечить предприятие материально, Красин использовал свои обширные связи. С его помощью и при деятельном участии Горького, пошедшего за отзовистами, удалось добыть деньги, необходимые для школы.' Главный взнос сделали Шаляпин, писатель Амфитеатров, нижегородский пароходчик Каменский, Горький и Андреева.
В каприйскую школу, разумеется, пробрался провокатор. Это был Андрей Романов, кличка в охранке – «Пелагея». В своих агентурных сообщениях департаменту полиции он отмечал "нападки и клевету руководителей школы на Большевистский центр".
А на основании донесений другого провокатора начальник сибирского охранного отделения сообщал департаменту полиции:
"По полученным отделением сведениям, проживающий за границей член и кассир Центр. Комитета инженер-технолог Красин – «Никитич» достал для партии около 200 000 р. Источник получения этих денег пода не известен…
Стоя во главе «отзовистов», левого крыла группы большевиков, и сплотив вокруг себя известных Д-ту Пол. Лядова, Алексинского, Марата, Богданова, Максима Горького и Менжинского, Красин в настоящее время ведет энергичную отзовистскую кампанию и из вышеупомянутых денег самовольно удержал 140 000 р., которые и будут использованы на пропаганду «отзовизма», включая и самостоятельную типографию для той же цели.
Правое крыло большевиков во глазе с Лениным, протестуя против нарушения партийной Программы и захвата Красиным партийных денег, организует за границей в самом непродолжительном времени съезд большевиков-неотзовистов".
В июне 1909 года в Париже состоялось совещание расширенной редакции большевистской газеты «Пролетарий», фактического Большевистского центра.
Разыгралось решающее сражение. В результате Ленин и ленинцы одержали полную победу. Отзовизм и ультиматизм были окончательно осуждены как течения, подменяющие пролетарскую идеологию мелкобуржуазными тенденциями. "Политически ультиматизм в настоящее время ничем не отличается от отзовизма и лишь вносит еще большую путаницу и разброд прикрытым характером своего отзовизма", – писалось в резолюции совещания и подчеркивалось, что "большевизм, как определенное течение в РСДРП, ничего общего не имеет с отзовизмом и ультиматизмом".
Совещание также осудило богостроительство Луначарского и объявило каприйскую школу центром откалывающейся от большевизма фракции.
Богданов отказался подчиниться решениям совещания. Он назвал их незаконными.
В ответ совещание заявило, что "снимает с себя всякую ответственность за все политические шаги тов. Максимова (А. Богданова)".
Богданов поставил себя вне рядов большевиков.
Спустя годы, когда Красин вернулся, наконец, к активному сотрудничеству с Лениным, Владимир Ильич, вспоминая былое, говорил Кржижановскому;
– Необыкновенно талантливый, одаренный человек Леонид Борисович, да и постоять за себя умеет. Не всякий рискнет так хлопнуть дверью в нашем ЦК…
В этом сказалась не умильная склонность к всепрощению, противная Ленину и чуждая ему. В этом сказалась высокая, истинно ленинская принципиальность. "Особенностью Ильича, – пишет Крупская, – было то, что он умел отделять принципиальные споры от склоки, от личных обид и интересы дела умел ставить выше всего. Пусть Плеханов ругал его ругательски, но, если с точки зрения дела важно было с ним объединиться, Ильич на это шел. Пусть Алексинсний с дракой врывался на заседания группы, всячески безобразил, но, если он понял, что надо работать вовсю в «Правде», пойти против ликвидаторов, стоять за партию, Ильич искренне этому радовался. Таких примеров можно привести десятки. Когда Ильича противник ругал, Ильич кипел, огрызался вовсю, отстаивая свою точку зрения, но, когда вставали новые задачи и выяснялось, что с противником можно работать вместе, тогда Ильич умел подойти к вчерашнему противнику, как к товарищу. И для этого ему не нужно было делать никаких усилий над собой. В этом была громадная сила Ильича".
После разрыва с Лениным Богданов оружия не сложил. Он продолжал нападать на Большевистский центр, приписывая ему все смертные грехи. В выражениях он при этом не стеснялся.
"И в идейном, и в материальном, и в организационном смысле Б. Ц. стал бесконтрольным вершителем большевистских дел".
"Б. Ц. выходил из своего оцепенения только тогда, когда ему нужно было кого-нибудь исключить, кому-нибудь зажать рот, разрушить или по крайней мере опорочить какое-либо начатое партийное дело. Боязнь потерять свое безответственное положение была движущей пружиной всей его деятельности".
С течением времени Красин стал мало-помалу отходить от отзовистов. Ему претила распря, начавшаяся в их среде. Алексинский, сей трактирный трибун, со свистом и гиканьем врывавшийся на заседания большевистской группы, вел себя не менее нахально и буйно и со своими единомышленниками. Находиться рядом с ним было просто неприлично.
Помимо всего прочего, Красину были чужды философские блуждания Богданова, запутавшегося в тенетах ревизии марксистской диалектики.
Когда отзовисты приступили к организации своей новой школы, на этот раз в Болонье, Красин в их деле уже никакого участия не принимал.
– Постепенно получилось так, что он вышел из борьбы.
И от тех отстал и к этим не пристал.
И отошел от партии.
Очень тяжело это – отойти от партии, возраст которой равен твоему партийному стажу. Уйти от партийных дел, всю жизнь являвшихся делом всей твоей жизни.
Он жил в одиночестве, испытывая страдания и боль. В чужом городе, среди чужих. Без друзей. Вдали от тех, с кем был породнен годами совместной революционной борьбы.
Одним из немногих утешений оставалась дружба с Горьким. Теперь они сблизились еще больше, чем прежде. Одна беда – Горький находился на Капри, он – в Берлине.
Оставались письма, долгие и частые. И встречи, редкие, раз в год, когда, получив отпуск, он отправлялся на Капри.
Они бродили по каменистому острову, что вздыбился над лазоревым морем, и разговаривали. Подолгу и неторопливо.
В дымчатой дали курился Везувий, с рыбачьих лодок прилетала звонкая "Санта Лючия", непременная услада туристских ушей, ветерок нес солоноватые запахи рыбы и морских водорослей.
А они все говорили и говорили. Больше всего о былом, таком близком во времени и таком невообразимо далеком в своем существе. Словно между прошлым и настоящим встали не несколько лет, а целые столетия.
Вспоминалась – Америка, страна "желтого дьявола", куда Горький вместе с Андреевой ездил по поручению Красина. Чтобы собрать денег на нужды революции и партии.
Тогда Красин писал им за океан:
"По кр. мере часть добываемых вами средств должна получить специальное назначение и лишь часть передаваться ЦК на его общие расходы. Иначе из них ни копейки не пойдет на оружие и т. п. вещи… Пока еще жив Никитич, туда-сюда, а если он часом заболеет и его место займет меньшевик, тогда всякая возможность контроля исчезнет".
Ни Горький, ни Андреева в Америке, естественно, полностью не представляли себе размеров борьбы, какую ему приходилось вести с меньшевиками в Центральном Комитете. Пользуясь абсолютным численным превосходством, меньшевики беспардонно и беззастенчиво гнули свою линию.
Да, немало сил поглотила эта борьба…
И все же она не шла в сравнение с нынешним поноем. И бездействием, связанным с ним. Кому другому, а Красину, человеку дела, покой и бездействие были чужды и противны.
Это прекрасно понимал Горький.
"На мой взгляд, – писал он, – для большинства людей дело – ярмо. И даже для многих, зараженных жадностью к наживе, дело все-таки – хомут, а они – волы и рабы. Но есть художники нашего, земного дела, для них работа – наслаждение. Леонид Красин был из тех редких людей, которые глубоко чувствуют поэзию труда, для них вся жизнь – искусство".
Неистребимая тяга к "наслаждению работой" погружала его в дела берлинского издательства Горького. Вместе с его руководителями Ладыжниковым и Аврамовым он деятельно участвовал в работе издательства, связанного с социал-демократами.
Красин отошел от партии, но с партией не порывал. Каждый товарищ, приехавший в Берлин, гонимый, разыскиваемый, преследуемый, находил у него помощь и поддержку. Так было с Козеренко, кого трудная судьба, больного и полунищего, загнала в неприветливую столицу Германии…
И все же Красин задыхался. От недостатка дела.
Ему не хватало отдушины.
И он нашел ее. В деле. В том самом деле, которому были отданы многие годы жизни. Они пролегли сквозь города и веси – Петербург с его Техноложкой; Сибирь с ее дальними путевыми участками и дистанциями; Баку с электростанцией на Баиловом мысу; морозовская вотчина в Орехово-Зуеве; снова Питер…
Годы, сочленившись в лета, не только состарили, но и умудрили его. Умудрили опытом, знаниями, умением.
Все, что накоплялось годами, исподволь, теперь пошло впрок. Мало-помалу он, безвестный эмигрант, в общем обуза для страны, приютившей его, становился сначала полезным, затем нужным и, наконец, незаменимым человеком.
Он выбился в люди. Там, где, казалось, пробиться было немыслимо, – на чужбине, в Германии, в технически развитой стране, обладавшей в отличие от России своими инженерами в избытке.
Он, как говорится, сделал головокружительную карьеру. И что больше всего поражало немцев, не прибегая к тому, что обычно сопутствует восхождению по служебной лестнице, – к подножкам, подсиживанью, ударам в спину или из-за угла.
Он шел прямой дорогой, не выискивая кривых троп, и стал одним из видных инженеров Германии только благодаря своему таланту, воле, уму.
И еще потому, что, несмотря на знания, опыт и седины, не погнушался учением. Благо, как писал он сам, "учиться было чему".
Его всегда отталкивали доморощенные расейские приверженцы кваса, лаптей и кислых щей, те, кто в своем запоздалом славянофильстве горделиво провозглашали: "Мы сам с усам", – и на чем свет стоит честили вредоносную иностранщину.
Он презирал псевдонародное шутовство в стиле блаженной памяти ростопчинских афишек. А гаерские, великодержавно-шовинистические стишки вроде:
Немец-перец-колбаса
Купил лошадь без хвоста… —
вызывали в нем не смех, а отвращение.
Он был марксистом и, стало быть, интернационалистом. Всегда и во всем. Поэтому уважал и ценил другие народы и нации. И не почитал зазорным учиться у них.
Разменяв пятый десяток, Красин стал крупным берлинским инженером, авторитетным, независимым, дорогостоящим. За ним охотились, его добивались. Многие электротехнические фирмы Европы наперебой предлагали ему выгодные места, прельщая баснословно большим жалованьем в 10 000 рублей.
Теперь уже не он искал, а его искали и перед ним заискивали. Лихорадочная погоня за зыбкими заработками сменилась устойчивой обеспеченностью, больше того – зажиточностью.
Он по-прежнему служил в фирме "Сименс и Шуккерт", никуда не переходя, ни с кем не связываясь, пренебрегая большими профитами. Это имело свой, одному ему известный резон. Фирма "Сименс и Шуккерт" была тесно связана с Россией. Оставаясь на старой службе, он рассчитывал вернуться на родину.
Расчеты не обманули: он получил предложение возглавить московский филиал "Сименс и Шуккерт". И с радостью согласился.
Узнав о предстоящем приезде опасного революционера, не так давно сбежавшего за границу, охранка всполошилась. В надлежащие правительственные инстанции пошла бумага. Особый отдел департамента полиции отписывал начальству:
"…если имеется какая-либо формальная возможность воспретить Красину въезд в Россию, то отдел полагал бы воспользоваться таковой, т. к. пребывание названного лица в России, по мнению отдела, нежелательное.
Но его величество капитал был на Руси всесилен, Тягаться с ним даже охранке было невмочь. Так что министерство внутренних дел разрешило Красину въезд в Россию, правда учредив за ним негласный полицейский надзор. Больше для порядка. Так сказать, для очистки жандармской совести.
В 1912 году он пересек границу. Не тайком и крадучись, не на дрянном пароходишке, как несколько лет назад, а в открытую, в вагоне первого класса, ослепительно сияющем медью ручек и поручней, в нарядном краснодеревном купе, куда почтительные проводники бесшумно вносят чай в серебряных подстаканниках, белоснежный рафинад и посыпанное пахучей корицей печенье.
Уезжал беглец, бесправный и гонимый. Приехал крупный инженер, за спиной которого – могучая иностранная фирма, почтенный и почитаемый промышленный деятель, независимый и влиятельный. Что называется, персона грата. Не подступись.
Он восседал в своем просторном и комфортабельном московском кабинете, изящный, сухощавый, прямой. С годами его не раздало вширь, он не оброс брюшком и не обрюзг, а сохранил юношескую стройность и элегантную подтянутость. Лишь клинышек бородки, припорошенный сединой, да морщинки у глаз выдавали возраст.
Он властно командовал в телефон, поигрывая золотым карандашиком; отдавал распоряжения подчиненным, вызванным на прием; проносясь на ретивом лихаче по кривым и узким улицам, объезжал заводы и фабрики.
И промышленная Москва и Примосковье оплетались все более густой электрической сетью.
Дела фирмы так бойко двинулись вперед (за короткий срок ее обороты удвоились, а затем и утроились), что уже спустя год, ему было предложено стать директором общероссийского отделения "Сименс и Шукнерт",
В 1913 году он переехал в Петербург.
Масштаб стал больше. И дел стало больше. Но их толчея не оттеснила людей, с которыми прежде он шел одной дорогой, а ныне был разведен по разным путям. Товарищи, друзья, знакомые, а то и вовсе незнакомые шли к нему. За помощью, за поддержкой, за советом. Многих он даже не помнил в лицо либо вообще знал только понаслышке.
Но помогал он всем безотказно.
К нему пришел Осип Пятницкий. Они виделись лет десять назад, мельком, за границей, при обстоятельствах, не столь уж приятных для обоих. Пятницкий тогда переправлял в Россию нелегальщину. Он выступил решительным противником Никитича, искавшего в транспортировке сотрудничанья с меньшевиками.
Хотя Никитич был членом ЦК, неистовый «Пятница» добился отмены его распоряжений. В этом ему помог Ленин.
Сейчас Пятницкий пришел к Красину. Он сидел в его служебном кабинете, усталый, неприкаянный, лишенный каких-либо средств к существованию. Он искал работы. И Красин дал ее.
– Чего вы хотите? – задумчиво шурясь, спрашивал он. – Только получить заработок или научиться работать? Если первое, то можно остаться в Москве. Если же второе, то надо ехать на монтаж в глухое место.
Пятницкий в свое время был монтером, но дальше электропроводки в квартирах не пошел.
По совету Красина он распростился с Москвой, как ни тянуло остаться в ней, и поехал на строительство цементного завода «Ассерин» под Вольском. Здесь он стал заправским электромонтажником.
Время от времени в красинской квартире на Мойке появлялся – Сергей Аллилуев, давнишний друг и соратник еще бакинских времен. Приходил он обычно поздним вечером, когда весь дом, дочки и прислуга уже спали.
Они запирались в кабинете, и Любовь Васильевна знала – не надо мешать. Хотя в кабинете, в сущности, ничего особенного не происходило.
Аллилуев, тихий, деликатный, застенчивый, пил крепкий душистый чай, похрустывал ванильными сухариками и, мягко покашливая, с неспешной настойчивостью подводил разговор к главному, к тому, ради чего пришел. А приходил он всякий раз за одним и тем же – за деньгами.
"Леонид Борисович ежемесячно выдавал из своих личных средств изрядные суммы. Он всегда был щедр…" – вспоминает Аллилуев.
Деньги эти, или «контрибуции», как их шутя именовал Красин, шли партии.
Партия шила. Ведомая Лениным, она оправилась от поражений, преодолела распри, налилась свежими силами и, окрепнув, во всеоружии пришла к новому революционному подъему.
Могучие валы его, все нарастая, катились по стране. Только лишь в первой половине 1914 года бастовало около полутора миллионов рабочих.