355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Пильняк » Третья столица » Текст книги (страница 2)
Третья столица
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:58

Текст книги "Третья столица"


Автор книги: Борис Пильняк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)

И Себеж встретил метелью, сумерками, грязью, шумом мешечников, воплями и матершиною на станции. Метельные стервы кружились во мраке, лизали, слизывали керосиновые светы. Забоцали винтовками, в вагоны влезли русские солдаты. Американец вышел на минуту, попал ногою в человеческий помет, на шпалах, и никак не мог растолковать, волнуясь, проводнику, чтоб ему продезинфецировали башмаки. Задубасили поленом в стену, проорали, что поезд не пойдет до завтра, осадили на запасный путь, снова завопили, побежали мешечники с мешками, баба кричала: – "Дунька, Дунька, гуртуйси здеся", – у пассажиров тихо спрашивали: – "Спирту не продаешь ли?" – Метель казалась несуразной, снег шел сырой, на запасном, в тупике, когда толпа мешечников умчалась с воем, – стало слышно, как воет ветер, гудит в колесах, в тендере, как шарит сиротливо снег по стенам, у окон, шарахаясь и замирая. Американцы говорили о заносах в прериях. Приходившие стряхали мокрый снег. В вагонах стало холодно и сыро, новый примешался над всей Россией веющий – запах аммиака, тримитиламина, пота. Был поздний час, за полночь никто не понимал, ложиться спать иль нет?

– И – тогда – пришли и сказали, что – в театре культ-просвета комсомола – митинг, предложили сходить. – Вот и все. – Во мраке – первый русский – сразу покатился под колеса, сорвавшись с кучи снега, сваленной на шпалы, встал и сматершинил добродушно. Пошли в метель. У водокачки промочили ноги и слушали, как мирно льет вода из рукава, забытая быть завернутой. Не один, не два, а многие понесли на башмаках удушливые запахи. Англичанин освещал себе путь электрическим фонариком. В вокзале на полу в повалку, мужчины, женщины и дети, лежали пассажиры. Был уже час за полночь. Когда спросили, где комсомол, – рукой махнули в темноту, сказали: – "Вон тама. – Нешь не знаешь?" – Долго искали, путаясь в шпалах, поленницах и мраке. В поленницах наткнулись на двоих, они сопели, англичанин осветил, – в поленнице совокуплялись солдат и баба, стоя.

Барак (у входа у барака была лужа, и каждый попадал в нее во мраке) был сбит из фанеры, подпирался из-нутри столбами. В бараке был, в сущности, мрак. Плечо в плечо, в безмолвии, толпились люди. На сцене, на столе, коптила трех-линейная лампенка, – под стрешни в фанерном потолке врывался ветер, и свет у лампы вздрагивал. На заднем плане на сцене висел красный шелковый плакат: – "Да здравствует Великая Рабочая и Крестьянская Русская революция". У лампы за столом сидели мужики в шинелях и овчинных куртках. Театр из фанеры во мраке походил на пещеру. Говорил мужик в шинели, – не важно, что он говорил.

– Товарищи! Потому как вы приехали из Америки, этот митинг мы собрали, чтоб ознакомить вас, приехавших из Америки, где, сказывают, у каждого рабочего по автомобилю, а у крестьянина – по трактору. У нас, товарищи, скажу прямо, ничего этого нету. У нас, товарищи, кто имеить пуд картошки про запас, – спокойный человек. Для вас не секрет, товарищи, что на Поволжьи люди друг друга едять. У нас колосональная разруха. – Н-но, – товарищи, – нам это не страшно, потому что у нас наша власть, мы сами себе хозяева. И нам известно, почему вы приехали из Америки, хоть у нас свиного сала и нет, не то – чтобы кататься на автомобилях. У нас теперь власть трудовых советов, а для заграницы у нас припасен Третий Интернационал. Мы всех, товарищи, зовем итти с нами и работать, – нно, – товарищи, – врагов наших мы беспощадно расстреливаем. – Вот, товарищи, какие газы и промблемы стоять перед нами.

Что-то такое, так, гораздо длиннее, говорил солдат. Люди, плечо в плечо, стояли безмолвно. К солдатским словам примешивался вой ветра. Лампенка чадила, но глаз привык ко мраку, и лица кругом были строги. Театр был похож на пещеру. Солдат кончил. Вот и все. За ним вышел говорить старик иммигрант.

– Дорогие товарищи, я не уполномочен говорить от лица всех. Я девятнадцать лет прожил в Америке, – не кончил, зарыдал, – выкрикнул: – Россия. – Его посадили к столу, плечи его дергались.

Двое – англичанин и русский филолог – вышли из театра – клуба комсомола, во мрак, в метель. Англичанин машинально пробрел по луже. – Да, иная Россия, иной мир. Англичанин поднял воротник пальто.

– Вас поразил митинг? – спросил англичанин.

– Нет. Что же – это советские будни, – ответил филолог.

Поезд стоял в тупике; – поезд впер в Россию. Вот и все.

Вот и все.

Впрочем – вот, чтоб закончить главу, как вступление:

– о неметельной метели.

5. О неметельной метели.

Я не знаю, как это зовется в народе. Это было в детстве, в России, в Можае. Это был, должно быть, сентябрь, начало октября. Я сидел на окне. Напротив был дом – купеческий, серый, дом Шишкиных, направо площадь, за нею собор, где ночевал Наполеон. Против дома Шишкиных, на углу стоял фонарь, на который в пожарном депо отпускалось конопляное масло, но который никогда не светил. Ветер был такой, что у нас повалился забор, у Шишкиных оторвало ставню и сорвало железо с крыши, фонарь качался: – ветер был виден, он был серый, – он врывался, вырывался из-за угла, несс собой серые облака, серый воздух, бумажонки, разбитое решето, ветер гремел калитками, кольцами, ставнями – сразу всеми со всего переулка. Была гололедица, земля была вся в серой корке льда. Одежда на людях металась, рвалась, взлетала над головами, – люди шли, растопырив все конечности, и у фонаря люди, сшибаемые ветром, – все до одного, – бесполезно стремясь ухватиться за столб, выкидывая ногами крендели, летели вслед за решетом. Мой папа, доктор, пошел в земскую управу, на углу он вскинул ногой, рукой хотел было схватиться за столб, – и еще раз вскинул ногой, сел на землю и дальше пополз на четверинках, головою к ветру: ветер был виден. Мальчишки, – Васька Шишкин, Колька Цвелев, – и тут нашлись: они на животах выползли в ветер, и ветер их тащил по ледяной корке. – Была гололедица, был страшный ветер, как Горыныч, – и все было серо, отливающее сталью: земля, небо, ветер, дома, воздух, фонарь. И ветер – кроме того – был еще вольным. – Мама не пустила меня в тот день на улицу, мама читала мне Тараса Бульбу. Тогда, должно быть, сочинились стихи, оставшиеся у меня от древнего моего детства:

"– Ветер дует за окнами

Небо полно тучь.

Сидим с мамой на диване.

– "Ханша, ты меня не мучь".

– Ханша – это собака.

1. С вышгорода – с Домберга, где старый замок, из окон Провинциального музея и из окон Польского посольства, виден весь город и совершенно ясны те века, когда здесь были крестоносцы и здесь торговали ганзейские купцы. Из серого камня под откосом идет стена, она вбита в отвес холма: Калеево, народный эпос, знает, что эта гора снесена по горсти – пращурами – рыцарями. Стена из серого камня упирается в серую башню, и башня как женская панталонина зубцами прошивки кверху. Домберг высок, гнездо правителей. На ратуше – на кирках бьют часы полдень, башня кирок и ратуши, готика, как застывшая музыка, идут к небу. Там, за городом, во мгле – свинцовое море, древняя Балтика, и небо, седое как Балтика.

– Этой ночью палили из пушек с батареи в бухте у маяка, ибо советский ледокол "Ленин" поднял якоря и пошел без таможенного осмотра – в море, в ночь: без таможенного осмотра, и пушки палили перед его носом – в учебной стрельбе, как сказано было в ночи, пользуясь ночным часом, когда не ожидалось кораблей. В посольстве говорили о контрабандистах, рассказывали, что в море, в Балтийском море, бесследно погибло пять кораблей, один эстонский, два финских и два шведских, были улики пиратства, подозревали, что пиратствуют российские моряки, Кронштадт, – и тогда же шептали о восстании корелов против России.

– С вышгорода видны были снежные поля. В башне, как женская панталонина, поэты, писатели и художники устраивали свой клуб, с именем древнего клича – Тарапита. В башне до поэтов жили совы. По стене шли еще башни, две рядом назывались – Тонкий Фауст и Толстая Маргарита: Толстую Маргариту, где была русская тюрьма, разгромили в 1917 году белою ночью, в мае. – В старом городе извозцы ездили с бубенцами, ибо переулки были так узки, что два извозчика не раз'ехались бы. Каждый закоулок должно было бы снести в театр, чтоб играть Эрика XIV, и Бокаччио мог бы украшать Декамерон стилями этих переулков. На острокрышых домах под черепицею еще хранились годы их возникновения: 1377, 1401, и двери во всех трех – кононных этажах открывались прямо на улицу, – а на доме клуба черноголовых, древней купеческой гильдии, до сих пор из-под-угла крыши торчало бревно с блоком, ибо раньше не было лестниц и во все три этажа поднимались с улицы по блоку на под'емной площадке, площадку на ночь оставляли под крышей и жили так: в нижнем этаже лавка и пивные бочки, в среднем – спальня и жена с детьми, в верхнем – склад товаров. – В полдень на кирках били колокола, из Домберга, из окон было видно, как помутнела Балтика и небо и как идет метель на город. – Нет, не Россия.

– В Толстой Маргарите была русская тюрьма. Россия правила здесь двести лет, – здесь, в древней русской Колывани. – Русский октябрь хряпнул по наковальне 917 года: – Великая Россия Великой Революцией метнула в те годы, теми годами, искрами из-под наковальни, – Эстией, Латвией, Литвой, – и Эстии, Латвии, Литве, в снегах, в морозах – суденышком всеми покинутым, поплыть в историю, партизанствуя, отбиваясь друг от друга, от России, как от немцев, в волчьей мировой драке и русской смуте, возлюбить, как Бельгия, себя, свои болота и леса. – Россия метнула Эстией, Литвой, Латвией, Монархией, – императорской культурой, – русской общественностью, – оставив себе советы, метели, распопье, сектантство и муть самогонки, – а здесь в древне-русской Колывани:

– тор-го-вали ви-ном, маслом, мясом, сардинками, всем, хе-хе-хе, в национальном государстве, – совсем как десять лет назад в России. Историк, – размысли. Поэты кликнули клич – Тарапита.

Культура – финско-нормандская. Средневековье смешалось с сегодня. Здесь запоют еще Калевичи. Здесь есть рыцари-партизаны, которых чтут, которые своею кровью защищали свое отечество от немцев, от большевиков, от смуты. Здесь в башне Тарапита поэты, писатели и художники, рыцари в рыцарском зале – бокалом вина, бочкой пива величали на родном своем языке, встречая русского бежавшего от родины, писателя: они на родном своем языке говорили о своей нации, о своей борьбе за свой национальный быт и за демократию, – переводчик переводил, – русский писатель ответил по-русски, и его речь перевели, – тогда пили бокалы и кубки:

и все вместе потом стали русские петь студенческую песню о том, как "умрешь, похоронят" -

– здесь женщины, чтобы помолодеть, мажут лицо какою-то змеиною едкою мазью, и с лица сходит кожа, растет новая, молодая, и женщина молодеет.

– А где-то в другом месте, за тысячи верст и отсюда и от России, – от русской земли, – два человека, русских два писателя, – в воскресный день, в заполдни, – рылись в вещах, – и они нашли коробочку, где была русская земля, – не аллегория, не символ, – а просто русская наша земля, – сероватый наш русский суглинок, увезенный в коробочке за тысячи верст: – и ах как тоскливо стало обоим, какая тоска по земле. Тогда перезванивали колокола на кирке, и они не слышали их: они были два русских изгоя. Хряпнул октябрь не только октябрьскими слезками Эстии, Литвы и Латвии: если себе Россия оставила только советы и смуту, метель и распопщину, то те, кто не хочет русской мути метели и смуты, кто ушел от России – тот вне России фактически. Имя им – изгои. В те годы было много Кобленцев. И: просто русский сероватый наш суглинок.

а -

Ресторан, лакеи, фраки, смокинги, крахмалы, дамы, оркестр румын,

– Встаааать.

– Смииирнааа.

"Боже, царяа хрании.

"Сииилы, державный – -

b-c-d-e-f

h

Улица, перекресток, там вдали клуб черноголовых, здесь ратуша и на ней часы показывают одиннадцать дня, морозный день.

– Полковник Саломатин? – это басом, обветренным многими ветрами.

– Никак нет, изволите ошибаться.

– Оччень жаль, о-чень жаль! – хотя, впрочем, – очень приятно... – Я полковнику Саломатину должен дать в морду, – в морду с! – он предатель отечества... С кем имею честь? – позвольте представиться: ротмистр русской службы Тензигольский. – Очень похожи на полковника Саломатина, – он предался большевикам!

– Куда изволите итти?

– Ах, пустяки, – надо зайти на перепутьи выпить рюмку водки.

И потом, в ресторане, после многих рюмок:

– Вы, конечно, коллега, заплатите?.. Э-эх, прос... Россию, все, все вместе, сообща. Что говорить. – И бас, обветренный всяческими ветрами, не умеет быть тихим, – а глаза, также обветренные, смотрят в стол.

к-м

русская же 0, фита, отмененная, неотменимая, новым правописанием в России, – будет, есть в конце русской абевеги. -

2. Шахматы без короля.

В полдни с вышгорода видно, как идет метель. Полдни.

У крепостной стены, около шведской церкви из гранита, на половину врытой в землю, – дом, в котором жили – когда-то – шведские гильдейцы. В этом доме гостиница теперь: Черный Ворон. В последнем этаже гостиницы, где раньше гильдейцы шведы хранили свой товар, – последние – за тридцать – номера, вход на чердак, комнаты для оберов и фреккен, потолок почти в уровень с головой и в узких окнах черепицы крыш соседних зданий. С полдня и всю ночь – из ресторана внизу – слышна музыка струнного оркестра. Здесь живет богема гольтопа, все комнаты открыты. Здесь проживает русский князь-художник, три русских литератора, два русских офицера, художники из Тарапита, – здесь бывают студенты-корпоранты, партизаны, офицеры национальной и прежней русской армии, министры, губернаторы, поэты. – И в тридцать третьем номере, – в подштанниках с утра играют двое в карты и в шахматы, начатые вчера, – русский князь-художник и русский офицер. На столе у шахмат ужин на подносе, а на кровати, где свалены пальто, спит третий русский. На столике и под столом бутылки из-под пива, стаканы, рюмки, водка. Князь и офицер сидят склонившись к шахматной доске, они играют с ночи, они долго думают, они долго изучают шахматную доску, их лица строги. На чердаке безмолвие, тепло, за окнами зима. Безмолвно иной раз проходит фреккен с ведерком и щеткой, в крахмальном белом фартучке, – и навощенный пол и крашеные стены в морозном желтом свете блестят, как оно должны блестеть в горнице у бюргера. Двое за шахматами безмолвны, они изредка – по глотку – пьют помесь пива с водкой.

Тогда приходит, запушенный снегом, ротмистр Тензигольский. Он долго смотрит в шахматную доску, бекешу сваливает на спящего, садится рядом с игроками и говорит недоуменно князю:

– Да как же ты играешь так?

– А что?

– Да где же твой король?

Ищут короля. Короля нет на шахматной доске: король вместо пробки воткнут в пивную бутылку. – Мешают шахматы, толкают спящего и расходятся по комнатам – ложиться спать. Фреккен убирает комнату – моет, чистит, отворяет окна в ветер – каждый день из стойла превращает фреккен комнату в жилище мирное как бедный бюргер.

Ротмистр Тензигольский спускается по каменной лесенке, выбитой в стене, – вниз; в ресторане уже надрывается оркестр, и скрипки кажутся голыми, обера во фраках, бывшие офицеры русской армии, разносят блюда. Ротмистр Тензигольский у стойки, по привычке, пьет рюмку водки и идет в метель, в кривые тупички улиц, где трое расходятся с трудом. – Князь Паша Трубецкой, грузясь в мути сна, сквозь сон слышит, как в шведской церкви – не по-русски – медленно вызванивает колокол. – Во французской миссии Тензигольский долго ждет начальника контрразведки, скучает, а когда начальник приходит, рапортует ему о сысковом. Начальник пишет чек. -

Есть закон центробежных и центростремительных сил, и другой закон, тот, что родящими, творящими будут лишь те, кто связан с землей, – с той землей, с суглинком, над которым плакали где-то два писателя. И еще: первейшая связь с землей у людей – есть дети и женщины, несущие плод. Но по закону центростремительной силы (метель кружит?) – откинуты те, единицы, которые весят и умеют весить больше других: историки "Истории Великой Русской Революции" в главе "Русская эмиграция" рассказали, что русский народ поистине богоносец и что подвижничество Серафима Саровского – было, было, пусть это и не главное, – а главное:

– "Очень жаль! о-чень жаль! – хотя, впрочем, очень приятно. Я полковнику Саломатину должен дать в морду, – в морду-с – он предался большевикам!"

Во французской контр-разведке тайный агент ротмистр русской службы Тензигольский получил чек. Из французской контр-разведки ротмистр Тензигольский – трансформировавшись в полковника Саломатина – без всякой мистической силы из Тензигольского став Саломатиным – пошел в вышгород, в польскую контр-разведку. Мальчишки на коньках и на шведских санках, на которых надо толкаться одной ногой, обгоняли ротмистра-полковника Тензигольского-Саломатина. У поляков полковнику Саломатину говорят:

– Сюда приезжает из России красноармейский офицер, шпион, – Николай Расторов.

Глаза полковника Саломатина, обветренные многими ветрами, лезут из орбит.

– Как?! – так – слушаюсь. -

3. Шахматы без короля.

Странное бывает совпадение – иному все совпадения полны мистического смысла. За Домбергом, за станцией в стройных деревцах, в домике шведского стиля, – в перлюстрационном – черном – кабинете работали двое. Письма были обыденны, труд был обыденен, оба трудившихся были русские, русский генерал и российский почтово-телеграфный чиновник. Генерал, Сергей Сергеевич Калитин, наткнулся на посылку, в бандероли была серия порнографических открыток. Генерал прочел имя адресата – князь Павел Павлович Трубецкой, – генерал убрал открытки к себе в портфель, изничтожив бандероль. Павлу Павловичу Трубецкому был кроме того денежный пакет. Ротмистру Тензигольскому глухо сообщалось из России, что должен приехать Николай Расторов. Несколько писем было Лоллию Львовичу Кронидову и от Лоллия Львовича: брат писал о том, как восторженно встречали Врангеля в Белграде; Лоллий Львович писал брату, что в России людоедство, большевики деморализованы, власти на местах нет, власть падает, всюду бунты, восстание корелов превращается в национальный крестовый поход за Россию, в Балтийском море пиратствуют советские суда из Кронштадта, Россия же, где людоедство, оказалась неким бесконечным пустым пространством, где на снегу, чуть прикрытые лохмотьями, были люди из каменного века, волосатые, с выросшими челюстями, с пальцами на руках и ногах как прудовые каряги, при чем около одних, сидящих, кроме ржаной каши и конины, лежали у каждого по пять ноганов, по пять винтовок, по пять пулеметов и по одной пушке, – другие же люди, безмерное большинство, лежали или ползали на четвериньках, разучившись ходить, и ели друг друга. И еще Кронидов писал – в другом уже письме, – что ему выпало прекрасное счастье – полюбить, он встретил прекрасную девушку, чистую, целомудренную, милую. -

– ...В России – в великий пост – в сумерки, когда перезванивают великопостно колокола и хрустнут после дневной ростепели ручьи под ногами как в июне в росные рассветы, в березовой горечи, – сердце кто-то берет в руки, – сердце наполнено, – сердце трепещет, и знаешь, что это мир, что ты связан с миром, с его землей, с его чистотой, так же тесно, как сердце в руке, – и мир, земля, кровь, целомудрие (целомудрие, как березовая горечь в июне) – одно: чистота. – Это – девушка.

Вот отрывки из письма о приезде Врангеля:

"Этот день был истинным праздником для Белграда. С утра начались хлопоты об освобождении от занятий в разных учреждениях, и к часу дня к вокзалу тянулись толпы народа. Российский посланник с Чинами Миссии, Члены Русского Совета Национального Центра, Штаб Главнокомандующего в сопровождении многочисленных генералов и офицеров, участников Крымской кампании, представители беженских организаций, русские соколы в качестве почетного караула, множество дам, – все явились на вокзал, все слились в общем сознании единства, вызываемым чувствами любви и уважения к Вождю Русской Армии П. Н. Врангелю".

После двух, после службы, генерал Сергей Сергеевич Калитин пошел домой, за город, к взморью, в дачный поселок. Короткий день сваливал уже к закату, мела метель, дорогу, шоссе в липах, заметали сугробы, обгоняли мальчишки на шведских саночках, мчащиеся с ветром, спешили к морю кататься на буйких. Дача стояла в лесу, в соснах, двухэтажная, домовитая. Под обрывом внизу было море, на льду, на буйках мчали мальчишки. У обрыва, у моря встретила дочь, – завидев побежала навстречу бегом, ветер обдул короткую юбку, из-под вязаной шапочки выбились волосы, рожь в поле на закате щек: вся в снегу, в руках палка от лыж, девушка – девочка, как березовая горечь в июне рассвету, семнадцатилетняя Лиза. Крикнула отцу:

– Папочка, – милый, – а я все утро – в лесу – на лыжах. -

Море слилось с небом, горбом изо льдов бурел ледокол "Ленин". По берегу, за дачами, вокруг дач, стояли сосны. Старшая дочь, Надежда, в пуховом платке, отперла парадное, запахло теплом, нафталином, шубами, к ногам подошел, ткнулся в ноги сен-бернар. Свет был покоен, неспешен. В доме, в тепле не было никакой метели. Генерал по коврам прошел в кабинет, замкнул портфель в письменный стол. С сен-бернаром убежала Лиза, от резкого движения мелькнули панталоны.

– Папочка, – милый – обедать – мама зовет.

Генерал вышел в столовую, к высоким спинкам стульев, глава семьи.

4. Шахматы без короля.

– Слушайте, Лоллий Львович, ведь это чорт знает что. Вчера я был с визитом у министра, – сегодня об этом трезвон, как об карманном воровстве, – и мне уже отказано от дома у министра, потому что я был сегодня с визитом у русской миссии.

– Не в русской, а большевистской.

– Ах, чорт. Да нет же никакой другой России, Лоллиой Львович.

– Нет, есть. Я – гражданин России Великой, Единой, Неделимой.

– Да нет такой России, рассудите, Лоллий Львович – А третьего дня я был у эс-эров и в русской миссии мне намекали на это, что этого я делать не имею права. А у эс-эров: справлялись: не чекист ли я? Чорт бы всех побрал. Дичайшая какая-то сплошная контр-разведка.

И Лоллий Львович загорается как протопоп Аввакум. Он говорит, и слова его как угли.

– Да, гражданин Великой, Единой, Неделимой, – и пусть все уйдут, один останусь, – проклинаю. – Нет, вы не правы. Вы, конечно, и большевик, и чекист, и предатель отечества. Это все одно и то же. Вы приехали с большевистским паспортом. Стало быть, вы признаете большевиков, – стало быть, вы их сообщник. Или еще хуже: вы отрицаете, что вы коммунист, вы скрываете, стало быть, вы – их тайный агент! Вы не отказываетесь от большевисского паспорта, а иметь его – позорно.

У Расторова глаза ползут на лоб, таращатся по-тензигольски, он ежится по-лермонтовски кошкой и – кричит неистово:

– Убью! Молчи! Не смей! – Пойми! Дурак, – я голод, разруху, гражданскую войну на своем горбу перенес. Я – сын русского губернатора. У вас свобода, – а свободы меньше, чем у большевиков.

И Лоллий:

– Вы были в армии Буденного?

– Да, был – и бил полячишек, и всякую сволочь! К чорту монархистов без царя и без народа.

Неспешная, под орех крашеная дверь на чердаке, где раньше был склад шведских гильдейцев, – умеет громко хлопать. Николай Расторов – в беличьей куртке и в кепке из беличьего меха, и ноги у него кривые, в галифе и лаковых сапогах, а голова – тяжелая, большая – и глаза обветрены не малыми ветрами. – А Лоллий Львович, в халатике, с лицом, уставшим от халата, с бородкой клинушком, – человек с девичьими руками, – на диванчике в углу, один, – как протопоп Аввакум.

– И вы тоже – к чорту – к чорту – к чорту. -

Пять дней назад, в Ямбурге, из России выкинуло человека, счастливейшего, – Николай Расторова! – офицера-кавалериста, обалдевшего от восьми лет войны, ибо за эти годы он был и гусаром его величества, и обитателем московского манежа, и командиром сотни корпуса Буденного, и сидельцем Вечека – кандидатом в Мечека – чрезвычайную комиссию небесную, – но в России Лермонтовы – повторяются ведь и он, романтик, казался хорошим Лермонтовым. В "Черном Вороне" у шведской церкви было тепло, за окнами, за черепитчатой крышей, высилась шведская кирка, и звон колокольный грузился в муть. Лоллий Кронидов, человек с девичьими руками, долго сидел над кипой газет, составляя телеграммый.

5. Пятьсот лет.

a. – За Толстой Маргаритой, – как женская панталонина зубцами прошивки кверху, – где склонился к Толстой Маргарите Тонкий Фауст, за серой каменной городской стеной у рва, в проулочке, столь узком, что из окна в окно в третьих этажах – через улицу – можно подать руку (там, наверху, за острокрышими черепицами, белое небо), – в проулочке здесь – древний дом. Дубовая дверь, кованая железом, открывается прямо в проулок; за дверью, выбитая в стене, идет каменная лестница во все три этажа. Дом и дубовая дверь позеленели от времени. Черепитчатая крыша буреет. Дом сложен из гранита. В этом доме – в этом самом доме – пятьсот лет под-ряд ежедневно, еженощно, пятьсот лет день в ночь и ночь в день (об этом написана монография) был и есть публичный дом. Об этом написана целая монография, – это, конечно, тоже культура. Внизу в доме всего одна комната – рыцарский зал со сводчатыми потолками; в других двух этажах – стойльца девушек и по маленькому зальцу. В стрельчатых окнах решетки, и стекла в окнах оранжевые. Этот дом прожил длинную историю, он всегда был аристократическим, и в древности в него пускали только рыцарей и купцов первой гильдии: в нижнем, в рыцарском зале, у голландской печи, добродетельной и широкой, как мать добродетельного голландского семейства, в изразцах, изображающих корабли и море, еще сохранились те медные крюки, на которые вешали рыцари для просушки – свои ботфорты, коротая здесь длинные ночи за костями, за картами, за бочкой пива. У стены, где, должно быть, был прилавок, еще осталась решетка, куда ставили шпаги. Здесь был однажды с вельможею своим Меньшиковым русский император Петр I-ый. Из поколения в поколение, почти мистически, сюда приводились девушки в семнадцать лет, чтоб исчезнуть отсюда в неизвестность к тридцати годам. Этот гранитный дом жил необыденной жизнью. Днем, когда через оранжевые стекла шел желтый свет, он был мирен и тих, как мирный бюргер, почти весь день в нем спали. Иногда здесь задневывали мужчины или заходили днем, чтоб донести долг: тогда они ходили по всем трем этажам, рассматривали памятники старины, толковали товарищески с проститутками, проститутки, как добрые хозяйки, приглашали выпить кофе, уже бесплатно, показывали фотографии своих отцов и матерей и рассказывали историю дома, так же знаемую, и столь же поэтическую, как фотографии отцов и матерей. – Стародавние времена прошли, публичный дом в пятьсот лет крепким клыком врос в нумизматику столетий, рыцари и гильдейцы исчезли, остались лишь крюки для рыцарских ботфортов, и в этом публичном доме их заменила богема. -

– Романтикам: романтизировать. Мистикам: мистифицировать. Поэтам: петь. Прозаикам: трезветь над прозой.

– Публичный дом в пятьсот лет. Сколько здесь было предков, дедов, отцов, сыновей – и – внучат, правнуков? – Сколько здесь девушек было? Пятьсот лет публичного дома – это, конечно, и культура, и цивилизация, и века.

b. – А над древнею русскою Колыванью, над публичным домом в пятьсот лет, над "Черным Вороном" – метель. Ветер дует с Балтики, от Финского залива, от Швеции, гудит в закоулках города, который надо, надо бы взять в театр, чтоб играть Эрика XIV и которым мог бы Бокаччио украшать Декамерон. – Это знают в польской миссии. – Ветер гудит в соснах у взморья. Город сзади, здесь – сосны, обрыв и под обрывом мутный, тесный простор Балтики. – Лиза Калитина – в доме, в зале (в зале линолеумовый пол, в нем холодком – отражаются белые окна) – Лиза Калитина стоит среди комнаты, девушка, как березовая горечь в июне в рассвете, волосы разбились, руки в боки, носки туфлей врозь, – что же – молодой зеленый лук? или шахматная королева на шахматной доске квадратов линолеума? – горький зеленый лук. – Старшая Надежда, в шали на плечах и с концом шали на полу, с книгой в руке, идет мимо. Лиза говорит:

– Наденька, – метель. Пойдем к морю.

И Лиза Калитина одна, без лыж, пробирается по снегу, за дачи, за сосны. Обрыв гранитными глыбами валится в море. Буроствольные сосны стоят щетиной. Море: – здесь под обрывом льды – там далеко свинцы воды, – и там далеко над морем мутный в метели красный свет уходящей зари. Снежные струи бегут кругом, кружатся около, засыпают. Сосны шумят, шипят в ветре, качаются. По колена в снегу, ног в снегу и под юбкой не видно: чтобы сростись со снегом. – "Это я, я". – – Снег не комкается в руках, его нельзя кинуть, он рассыпается серебряной синей пылью. – Разбежаться: три шага, вот от этой корявой сосны, – и обрыв, упасть под обрыв, на льды

– В "Черном Вороне", князь Павел Павлович Трубецкой, проснувшись в 31-ом своем номере, в пижаме, тщательно моется, бреется, душится, разглаживает редеющий свой пробор, чуть-чуть кряхтит, шнуруя ботинки, – и лицо его сизеет, когда он ловит запонку, чтоб застегнуть воротничок. Князь вспоминает о партии в шахматы без короля. Князь звонит, просит сельтерской: в тридцать девятом номере, напротив, – громкий спор о России. Сельтерская шипит, охлаждает.

– Какая погода сегодня?

– Метель, ваше сиятельство.

– Ах, метель, хорошо. Ступайте.

Шведская церковь мутнеет в метели, в сумерках. Лоллий Кронидов проклинает Россию, страну хамов, холуев и предателей, гудят незнакомые басы: клуб и хождение в третьем этаже уже начались. Князь перелистывает Ноа-Ноа Поля Гогена: – ту работу, которую князь начал пол-года назад, нельзя кончить, потому что не хватает дней. За стеною – кричат, несколько сразу, злобно, о России. Князь идет вниз, в ресторан, выпить кофе. Оркестр играет аргентинский танец, скрипки кажутся голыми. Уже зажгли электричество. Обер – русский офицер – склоняется почтительно. Князь молчалив. -

– Надежда Калитина, старшая, идет по всем комнатам, таща за собой шаль и книгу; в кабинете спит отец, надо будить к чаю; – из мезонина – в сумерках – видно мечущиеся верхушки сосен. – "Все ерунда, все ерунда".

– По сугробам, зарываясь в снегу, – к обрыву, – к Лизе, – бежит сен-бернар, Лизин друг. Лиза треплет его уши, он кладет лапы ей на плечи и целит лизнуть в губы. Они идут домой, Лиза стряхивает снег – с шубки, с платья, с ботинок, с шапочки. – Дом притих в первой трети вечера. Внизу, в гостиной на диване вдвоем сидят старшая Надежда и князь Павел Павлович Трубецкой. Лиза кричит:

– А-а, князь, князинька! я сейчас, – и бежит наверх, снять мокрое белье и платье.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю