Текст книги "Опознать отказались"
Автор книги: Борис Мезенцев
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 15 страниц)
КОНЦЛАГЕРЬ
Павел Максимов с матерью, двумя сестрами и шестилетним племянником Вовкой жил в центральной части города – на Октябрьской улице. Их двор с высоким сплошным забором был удобен для наших конспиративных встреч. В глубине двора, в сарае, мы прятали оружие, боеприпасы, детали для радиоприемника. Немцы у Максимовых останавливались редко – выручали справки, выданные нашими врачами-подпольщиками В. И. Яковлевой и В. С. Залогиной; в этих справках указывалось, что хозяйский мальчик страдает инфекционными заболеваниями. Так что едва появлялись во дворе солдаты, как Вовка стремглав мчался к постели, на голову ему клали мокрое полотенце, и он начинал жалобно стонать.
– Тиф? – испуганно спрашивали немцы и, взглянув на справку с печатью, торопились уйти.
Вовка был сообразительный, любознательный мальчик. Если кто-либо из подпольщиков приходил к Павлу, то требовалась немалая изобретательность и сноровка, чтобы освободиться от столь назойливого «хвоста».
По условиям конспирации мы не имели права без надобности приходить друг к другу. В случае крайней необходимости к товарищу шел тот, кто обычно чаще других посещал его. К Павлу и ко мне, как правило, посылали Николая. Когда А. Стемплевский, В. Дымарь и я покинули город, то всю связь между подпольщиками взял на себя Николай.
Как-то он встретил знакомого полицейского, некогда предупредившего об опасности, грозившей Валентину Ковальчуку. Этот полицай и на сей раз как бы между прочим сказал Николаю, что за домом рыжеволосого парня с Октябрьской улицы установлено наблюдение и появляться в этом районе опасно.
Николай догадался, что слежка установлена за домом Максимова. Предупредив об этом оставшихся на легальном положении подпольщиков, он через соседнюю улицу пробрался в стоявший без окон и дверей заброшенный дом, расположенный напротив двора Павла. Разбив на небольшие куски лежавшую во дворе черепицу, Николай начал бросать их в забор Павла, но со двора никто не вышел. Вывернув из печи кирпич и отбив увесистый кусок, Николай бросил его с такой силой, что тот, ударившись о забор, разлетелся на мелкие части, а в доске осталась глубокая вмятина.
Из калитки выскочил Павел и, недоумевая, посмотрел по сторонам.
– Медведь, Медведь! – тихо позвал Николай, называя друга по привычке уличной кличкой. – Подойди поближе.
Павел молча пошел во двор и сразу же возвратился оттуда с лопатой. Около дома напротив начал обкапывать кустарник, ловя каждое слово друга.
– За твоим домом следят. Забери оружие, оденься потеплей и сейчас же приходи сюда.
Положив на плечо лопату, Павел неторопливо пошел к себе. Через несколько минут он появился с той же лопатой и небольшой сумкой в руках. Увидев, что в третьем подворье от дома, где скрывался Николай, показался мужчина и стал из-за забора наблюдать за улицей, Павел у кустарника поставил на землю сумку и, к удивлению Николая, начал подкапывать корни и складывать на сумку ветки. Когда мужчина исчез, Павел прошмыгнул к Николаю. Пройдя через двор на другую улицу, они направились в сторону Первомайского поселка, где жили Онипченко и Иванченко.
Через два дня, на рассвете, сильные удары в дверь подняли всех на ноги в доме Максимовых. На крыльце и во дворе стояли немцы и полицейские. Ворвавшись в дом, бегло осмотрев комнаты, офицер заорал на мать Павла:
– Где твой сын-бандит?
– Не знаю.
– Врешь, старая…
– Зачем мне врать? Он давно собирался в село, вот, наверное, и ушел. Одно слово – безотцовщина. Матерей теперь не слушают.
– Закрой свой рот! – оборвал ее офицер и что-то быстро сказал по-немецки.
Начался обыск. Перевернули буквально все. В книгах, альбомах, старых письмах искали фотографии Павла. Чудеса бывают редко, но все же бывают. Видимо, в поспешности Павел забыл взять паспорт, который лежал в книге. Гестаповец дважды брал ее в руки, лениво листал, но почему-то на паспорт не обратил внимания. Сжавшись в комочек, Вовка сидел у бабушки на коленях и с ужасом смотрел на непрошеных гостей, хозяйничавших в доме. По ходу обыска они впихивали в свои огромные нашивные карманы оставленные про черный день крепдешиновые платья, платки и другие вещи, еще не обмененные на продукты.
Неожиданно в спальне раздался оглушительный выстрел, а вслед за ним последовало дикое гоготанье. Один из фашистов решил развлечься – выстрелил из пистолета в большое зеркало (таким оно стоит в доме Максимовых и сегодня, как немой свидетель того черного дня).
После обыска куда-то увезли на автомашине сестер Павла. Два солдата остались караулить Марию Васильевну и Вовку. Когда солнце уже было высоко над землей, подъехала повозка. Правил ею грузный немец. Взять с собой ничего не разрешили.
Арестованных усадили на соломе спиной к повозочному, конвоиры пошли сзади.
Ехали долго. Показался лагерь для гражданских лиц. Мария Васильевна шепотом попросила Вовку:
– Ничего, внучек, не бойся. Не плачь. Если будут о чем спрашивать, отвечай: не знаю, не видел, не слышал. Понял?
– Ага! – серьезно ответил Вовка.
Был уже почти полдень, когда подъехали к ограждению из колючей проволоки. Открылись одни, затем вторые ворота, и новые узники пополнили число заключенных концлагеря. С левой стороны, почти у самой железной дороги, стояло сравнительно большое серое одноэтажное здание с высоким крыльцом, с оплетенными колючей проволокой окнами. В него-то немцы из охраны и привели бабушку с внуком. В темной камере, куда их поместили, было тесно, душно, и новенькие едва нашли место, чтобы присесть на полу.
Заключенные неделями не мылись и не меняли белье. Особенно трудно переносили зловоние, исходившее от так называемой «параши».
Как ни были угнетены своим бедственным положением люди, но новые товарищи по несчастью вызвали у старожилов интерес. Посыпались вопросы: «Откуда?», «За что арестовали?», «Чей мальчик?» Женщины искренне сокрушались по поводу ожидавшей мальчишку участи.
Перед вечером Марию Васильевну вызвали на допрос. Следственная комната находилась в конце коридора. За столом сидели двое: один в гражданской одежде, другой в военной форме с белыми, витыми погонами. В левом углу лежала огромная с высунутым длинным языком овчарка, готовая по первой команде броситься на жертву. На небольшом столике справа – орудия пыток: сплетенная из кожаных шнурков плетка, толстая резиновая трубка, шомпол, наручники. Что-то еще было прикрыто куском зеленого брезента. В правом углу стоял небольшой кованый сундук, закрытый на замок-гирьку.
Вел допрос следователь в гражданском. Говорил он на чистейшем русском, но было видно, что и второй, в военной форме, все понимает, хотя иногда он кое-что и переспрашивал у следователя. Тот вкрадчивым, мягким голосом говорил, что большевикам все равно скоро будет конец и те, кто надеется на их возвращение, тупицы и дураки. Очень плохо, мол, что ее сын Павел связался с преступниками, которые его обманули, впутали в грязные дела. Павла, утверждал он, уже поймали, но он упорствует и не хочет выдавать соучастников. Конечно, если к нему применять, как он выразился, «сильные меры», то сын во всем сознается. Но немцы, мол, народ не жестокий, а он, следователь, надеется на благоразумие матери и верит, что она поможет сыну избежать страданий. После такого вступления последовали вопросы:
– С кем дружил сын? Кто бывал в доме? Где живут эти люди?
– Сына я ничему дурному не учила, – ответила Мария Васильевна. – Павел по натуре замкнутый человек, больше любит сидеть дома… Близких друзей у него с детства не было. – Она помолчала. – Иногда приходили парни и девушки, но в дом он их не заводил, и я о них ничего не знаю. Вы говорите о каких-то делах Павла, уверяю вас: он ничего плохого не делал.
Мария Васильевна говорила тихо, без видимого волнения, если не считать, что небольшой скомканный носовой платок все время перекладывала из руки в руку. Следователь достал из ящика стола несколько фотографий, развернул веером, поднес к ее лицу, спросил:
– Из этих вы… кого видели?
Мария Васильевна долго и внимательно вглядывалась в фотографии, даже осмелилась повернуть к окну руку следователя, чтобы лучше рассмотреть снимки. Потом с ноткой вины в голосе ответила:
– Извините, пан… пан начальник, я никого из них не видела.
– Что ты слышала от сына о Жене Бурлай, Борисе Мезенцеве? Они учились в одной школе с сыном. Вот они, смотри…
Следователь швырнул две фотографии на стол и резко встал. Овчарка закрыла пасть, насторожила уши, выжидающе уставилась на хозяина.
Мария Васильевна хорошо знала Женю Бурлай и меня, но решила не признаваться в этом: Вздохнув, сказала:
– Ничего не слыхивала…
– Ты нам голову не морочь! – срываясь на крик, стукнул кулаком следователь. – Мы можем и иначе разговаривать.
Мария Васильевна закрыла платком глаза, несколько раз всхлипнула и запричитала:
– Я ни в чем не виновата… И дочки ни в чем не виноваты, и внучок не виноват… Отпустите нас, пан следователь, отпустите, милость сделайте, пан следователь.
Поняв, что таким методом ничего не добьется, он выругался непристойными словами и приказал увести женщину.
Вскоре к нему привели Вовку. Мальчишка с опаской взглянул на собаку, потом на военного и застыл у входа.
Следователь поманил его пальцем, протянул две конфеты в красивых обертках.
– Как тебя зовут?
– Вовка.
– Сколько тебе лет?
– Сэсть. Скоро седьмой пойдет.
– С кем ты дружишь?
– Меня на улицу не пускают с мальчиками водиться. У меня есть кошка Мурка и собачка Кутька.
Вовка осмелел, кулаком с зажатыми конфетами провел под носом и попросил:
– Дядя, разресите мне сходить домой и принести сюда Мурку. Я быстро вернусь.
Детская наивность не тронула следователя, но по лицу офицера скользнула улыбка.
– Если ты, Вова, честный мальчик и будешь говорить правду, то отпустим не только за Муркой, а и за… за собачкой.
Глаза мальчишки вспыхнули радостью, он оживился, и уже ни овчарка, ни военный не смущали его. Следователь подошел к Вовке и, поглаживая его по голове, спросил:
– Где сейчас дядя Павел?
– Он ушел. Три дня его дома нет.
– С кем ушел, Вова?
– Не знаю.
– Куда дядя Павел ушел?
– Не знаю.
– К нему приходили ребята?
– В дом не приходили, а на улицу меня не пускали… я болел.
Следователь взял его за ухо и мягко потрепал.
– В окно же ты их видел, а?
– Видел.
– Ты их знаешь?
– Не знаю, они не с нашей улицы.
– Змееныш, – прошипел фашист и больно дернул за ухо. – Сдохнешь здесь, а твари твои околеют дома.
Он вырвал из рук мальчишки конфеты, бросил их собаке, та на лёту поймала огромной пастью и, громко хрупнув, проглотила.
Вовка закричал, заплакал, растирая по щекам слезы. Со страхом посматривал на овчарку, которая вдруг поднялась на передние лапы, оскалилась и начала хвостом бить о пол. Следователь что-то крикнул солдатам по-немецки. Вовку отвели в камеру к бабушке.
Начались лагерные будни.
В основном в камере находились жители Константиновки и близлежащих сел: Кондратьевки, Екатериновки, Шультина и других. Чаще всего ни в чем не повинные люди были жертвами рьяной службы полицаев и доносчиков. Одну женщину лет пятидесяти арестовали за то, что, собирая на вокзале уголь, она, по редкой для женщины привычке, посвистывала. Полицай посчитал, что женщина кому-то подает условные сигналы, и этого подозрения было достаточно для ареста. Никакие убеждения, мольбы и слезы не могли убедить палачей в невиновности «свистухи», как ее называли в камере. Многие были взяты заложниками. Изможденная, больная, с большими грустными глазами, женщина сидела в углу камеры и неустанно гладила по голове свою пятнадцатилетнюю дочь, такую же большеглазую и испуганную. Какой-то подлец донес, что глава этой семьи – коммунист. И мать и дочь находились под стражей до тех пор, пока фашисты не схватили близкого им человека. Его расстреляли, а лишившуюся рассудка женщину и харкающую кровью дочь выпустили.
В камеру иногда подсаживали чрезмерно любопытных «сочувствующих», стремящихся расположить к себе измученных людей, вызвать их на откровенность, а затем донести на них. «Старожилы» научились легко распознавать таких негодяев и старались предупредить тех, к кому лезли в душу «квочки», как именовали провокаторов.
Если же в одних камерах оказывались подпольщики или члены их семей, то, как правило, они старались не общаться между собою, не показывать, что знают друг друга или имеют общих знакомых. Когда в камеру, где находилась Мария Васильевна Максимова, привели Катю Куплевацкую, то ни та, ни другая не подали вида, что знакомы. Общительная и веселая Катя со всеми была дружелюбна, находила каждому слова утешения и только один раз едва заметно подмигнула Марии Васильевне, давая понять: держитесь, и все будет хорошо. Иногда Катя получала передачи, главным образом фрукты, она щедро делилась ими с узниками.
Как-то Вовка обнаружил в сумке с остатками пайка хлеба несколько абрикосов и показал их бабушке. Катя ободряюще кивнула головой и улыбнулась. Более вкусных вещей Вовка никогда не ел. Конечно, Катя знала, что ее ожидает, но до последнего дня пребывания в лагере не теряла присутствия духа и мужественно переносила все лишения. На допросы ее почему-то не вызывали. Очевидно, ее уже допрашивали где-то в другом месте, еще до отправки в лагерь, но она об этом не говорила.
Каждое утро в одно и то же время, к воротам концлагеря подъезжала с металлическим кузовом машина «черный ворон». По коридору гулко раздавался стук сапог, и в камерах воцарялась гробовая тишина. Все знали, куда увозит эта машина заключенных и что возврата оттуда уже не будет. Этого не скрывали и сами немцы. Не было более жутких минут, чем те, когда назывались фамилии заключенных. Люди безропотно, бесшумно собирали свои пожитки, уходили. Не было слез, истерик, мольбы о пощаде. Это было не проявлением покорности судьбе, а выражением мужества. Прежде чем зайти в душегубку, многие еще раз махали рукой оставшимся, хотя знали, что они этого не видят. Обычно охрана не разрешала никому стоять у окон и исключение делала только для малолетнего Вовки.
Теплым солнечным утром назвали фамилию Кати. Многие заплакали, но у нее не было ни слез, ни растерянности. Молча она собрала вещи, простилась со всеми, поцеловала Вовку и уже у порога сказала:
– Прощайте, товарищи. Не показывайте этим гадам своей слабости, будьте мужественными. Наши скоро придут, и вы дождетесь этого дня. Поверьте моему комсомольскому слову.
Она поправила волосы, уложенные короной вокруг головы, и вышла в коридор.
Обливаясь слезами, Вовка стоял у окна и видел, что Катя, прежде чем подняться в машину, посмотрела на небо, потом повернулась лицом к солнцу и спокойно вошла в пасть «черного ворона».
Весь день в камере не разговаривали. На прогулке все ходили, понурив головы.
Так закончилась жизнь Кати Куплевацкой – смелой подпольщицы, стойкой комсомолки и красивого человека. Она посмертно награждена медалью «За отвагу», ее именем названа улица в новом районе города.
Заключенные страдали не только от постоянного недоедания, скученности и удушливого воздуха. Каждый вечер, как только становилось темно, помещение тюрьмы наполнялось душераздирающими криками истязаемых.
На допросах били беспощадно, и так продолжалось до глубокой ночи. И, конечно же, в камерах после этих кошмаров люди не спали до самого утра. Многие узники не выдерживали лагерного режима, сходили с ума, прибегали к самоубийству.
Ежедневно после полудня была пятнадцатиминутная прогулка. Первыми выводили мужчин. Их вид был ужасным: обросшие, оборванные, некоторые босые, истощенные голодом и бессонницей, они, как призраки, ходили по небольшому пятачку двора. Многие, вконец обессилевшие или истерзанные экзекуциями, с чернильно-красными полосами на спине и руках, короткое время прогулок проводили, сидя на земле.
Пищу выдавали немцы-надзиратели один раз в день: кусок черного, как земля, эрзац-хлеба и пол-литровую банку вареного красного цвета проса. В воскресные дни вместо просяной баланды выдавали темную лапшу, отваренную в сладкой воде, которой мыли бочки из-под повидла, а иногда подслащенной сахарином.
Внутреннюю охрану несли немцы пожилого возраста, наверное, непригодные на какой-нибудь другой солдатской службе. Среди них были и такие, которые относились к заключенным с сочувствием. Один солдат по имени Отто, коренастый, плотного телосложения, с раскосыми глазами и астматическим дыханием, казалось, испытывал чувство стыда за своих соотечественников, проявлявших бесчеловечность к людям, оказавшимся за колючей проволокой. Он привязался к маленькому узнику, угощал Вовку белыми мятными конфетами, а иногда давал кусок хлеба с повидлом.
Несколько раз Отто выпускал Вовку из камеры и гулял с ним по двору. Показывая фотографию своих детей, тяжело вздыхал и прятал слезящиеся раскосые глаза. Этот простой немецкий солдат, во всем виде которого не было ничего армейского, не скрывал неприязни к надзирателям, издевавшимся над заключенными. Однажды он сказал Вовке, что из лагеря скоро всех выпустят, русские прорвали фронт.
О том, что дела на фронте у немцев складываются плохо, видно было и из того, что фашисты убыстряли темпы дознания, пытали заключенных не только ночью, но и днем, а душегубка стала приезжать утром и вечером.
К тому времени внешнюю охрану лагеря передали подразделению власовцев, в основном молодым. В немецкой форме, откормленные, наглые, зачастую пьяные, они, не стесняясь женщин, изрыгали потоки нецензурщины, пели похабные песни и, что особенно поражало, много смеялись.
Однажды, когда мужчин вывели на прогулку, к проволочному забору подошла женщина и стала умолять власовца передать мужу яблоки, завернутые в тряпку. Охранник обругал ее и приказал удалиться. Женщина отошла на несколько шагов, а потом вдруг бросила узел через забор. Передача зацепилась за колючую проволоку, тряпка разорвалась и яблоки посыпались на лагерный двор. В этот же миг раздался выстрел и сраженная власовцем женщина упала в нескольких метрах от ограды. Узников завели в камеры, а власовцы собрали яблоки и, жуя их, ржали на весь лагерь.
Недели три спустя после ареста здоровье Вовки начало сдавать: сказалось недоедание, нервное перенапряжение. Поднялась высокая температура, по ночам он стал бредить. Все в камере, как могли, пытались помочь ему, обращались к конвоирам с просьбой показать Вовку врачу.
Медицинский пункт размещался в одном из бараков химической колонии. Главный врач, немец, и его помощник не считали нужным оказывать медицинскую помощь заключенным. Они лишь занимались выявлением тифозных и дизентерийных больных, опасаясь заражения солдат. Заключенные говорили об этом медпункте, что это служба не красного креста, а черного.
Сюда и попал Вовка – истощенный, больной, еле державшийся на ногах. Обер-медик удивленно посмотрел на него и, не скрывая иронии, улыбнулся:
– Это ты-то и есть… враг великой Германии? Ты есть комиссар? Партизан?..
Вовка смутно представлял себе, где он находится и что от него хочет немец.
А тот вдруг присел, обхватил острые колени руками и, покачиваясь из стороны в сторону, залился смехом, иногда прерывая его возгласами:
– Ты есть комиссар?! Ты есть партизан?!
Вовка испуганно смотрел на немца, не понимая, почему тот так смеется.
Посерьезнев, немец выпрямился, снял очки. Посматривая на Вовку, достал из кармана халата кусок бинта, вытер им глаза. Помолчав, тихо приказал:
– Сними рубашку.
Врач осмотрел остальных заключенных, и всех их снова отвели в концлагерь. Через несколько дней женщин отпустили, а мужчин куда-то увезли. Немцы драпали из города.
Вскоре Константиновка была освобождена Красной Армией.
Пребывание в лагере не прошло бесследно для мальчишки. По ночам его долго мучили кошмары, он боялся спать один, заикался.
Если бы Коля Абрамов не предупредил Павла о грозящей опасности, то был бы схвачен и расстрелян не только Павел. Ни Мария Васильевна, ни Вовка не избежали бы казни.
ОПОЗНАТЬ ОТКАЗАЛИСЬ
В середине июня 1943 года ко мне в Дзержинск пришел политрук и принес документы на имя Быбко Павла Андреевича: паспорт, биржевую книжку и удостоверение личности – аусвайс. В паспорте моя фотография и вкладыш с описанием на украинском и немецком языках роста, цвета волос, глаз и других особых примет владельца. В углу вкладыша пунктиром обозначен квадратик размером с почтовую марку.
– А это для чего? – полюбопытствовал я.
– Для отпечатка пальца, – ответил Владимир, достал маленький пузырек с тушью, намазал ею мой большой палец правой руки и приложил к вкладышу. Получился четкий оттиск.
Владимир сказал, что я должен перебираться в Часов Яр, где действовала группа подпольщиков во главе с Леней Иржембицким. Николай и Леня будут нас встречать на окраине Константиновки. Друг узнает мое новое жилье и возвратится обратно. Я обрадовался предстоящей встрече с Николаем.
Проселочной дорогой мы направились к Константиновке. Пройдя балку, увидели длинный двигавшийся навстречу обоз. Свернули налево, к селу. Миновав несколько домов, заметили в садах замаскированные повозки, привязанных к деревьям лошадей, но солдат не было видно. Вдруг уже на краю села из-за стога старой, почерневшей от времени соломы вышли два солдата. Один высокий с рыжими прилизанными волосами, с винтовкой наперевес, второй низкорослый с черной шевелюрой, с пистолетом в левой руке. Одеты они были странно: короткие, выше колен брюки, легкие темно-песочного цвета кители. Солдаты остановились в нескольких метрах от нас и, словно по команде, взвели оружие.
– Стой! – рявкнул по-немецки черноголовый, наставив пистолет мне в грудь, а рыжий целился в политрука.
– У нас есть документы, немецкие документы, – сказал я по-немецки, стараясь казаться спокойным.
– Партизанен?
– Мы работаем, помогаем Германии. У нас есть документы, – повторил я и глянул на побледневшего Владимира.
Рыжеволосый опустил винтовку, криво улыбнулся и что-то быстро сказал низкорослому. Тот отвел за спину руку с пистолетом и выругался. Нам разрешили идти дальше.
Когда мы опустились в ложбину, услыхали стрельбу. Огромная стая всполошенных ворон поднялась над селом.
– Ты сдрейфил? – спросил политрук.
– Малость было, – ответил я, чувствуя, что краснею. – До сих пор еще не приду в себя. Присядем?
Отойдя от дороги, мы сели у куста боярышника. Я сорвал несколько зеленых ягод и начал жевать. Горьковато-терпкий вкус показался приятным. Владимир лег на спину.
– А ты молодец… Быстро сориентировался. Мне показалось, что ты хвастал перед немцами: у меня есть немецкие документы. Они не хотят смотреть, а ты навязываешься… Молодец, не растерялся.
Политрук засмеялся сначала тихо, а потом все громче и громче. Я сперва сдерживался, но не справился с собой и тоже залился. Словно подзадоривая друг друга, мы смеялись нервно, до колик в животе. Постепенно успокоившись, поднялись и пошли. На душе было легко.
– В твоем пистолете патрон в патроннике? – спросил Владимир, когда мы уже приближались к Константиновке.
– Конечно.
Я достал из-за пояса пистолет, щелкнул предохранителем, слегка отвел назад затвор и показал политруку патрон в патроннике. Политрук одобрительно кивнул головой.
Обойдя город стороной, мы пришли в заросшую кустарником балку, где нас уже ждали Роза Мирошниченко и Леня Иржембицкий.
– Где Коля? – удивленно спросил я, оглядываясь но сторонам: не спрятался ли друг в кустах?
– Николай получил срочное задание. Он очень хотел повидаться с тобой, собирался, как на свидание с девушкой. Последние три дня только о тебе и говорил. Сегодня утром по срочному делу отправился в, Дружковку. Отказаться не мог, он ведь парень дисциплинированный. Вот передал тебе…
Роза достала из плетеной корзины сверток. В нем оказались две коробочки патронов к пистолету, карманный фонарь, завернутый в бумагу кусок сахара и губная гармошка. Все с любопытством смотрели на гостинцы.
– А гармошка зачем? – спросил Леня.
– Умею чуть-чуть пиликать.
Я был растроган заботой друга, но то, что он не пришел, обидой отозвалось в сердце.
– Коля просил сказать, что полицаи и жандармы охотятся за тобой, как псы. Деньги за твою голову обещают, а если поймают, то обязательно повесят. Еще советовал живым в руки к этим паразитам не попадать. Последнюю пулю оставляй для себя.
Роза замолчала и, вздохнув, добавила:
– Когда говорил эти слова, то голос у него срывался… Ясное дело – друг.
– Не бойтесь, мы его убережем, – пообещал Леня и подтолкнул меня плечом.
Мы расположились у куста шиповника. Роза из корзины достала кукурузные лепешки, кусок жесткой отварной солонины, пучок зеленого лука. Перекусив, направились к дороге, ведущей в Часов Яр. День был на исходе, а нам надо засветло добраться хотя бы до села Николаевки, примыкавшего к Часов Яру.
Шли через заросшее высоким бурьяном поле. До главной дороги оставалось уже немного, но шедший впереди Леня вдруг резко присел, приложил ладонь к губам, давая понять, чтоб замолчали. Мы присели, насторожились, Володя и я достали пистолеты.
– Немцы или полицейские на велосипедах, человек пять, – прошептал Леня.
Несколько минут сидели не шевелясь, потом Роза осторожно привстала.
– Проехали, – тихо сказала она. – На руках повязки – полицаи.
Все посмотрели вслед удаляющимся в сторону Константиновки велосипедистам.
– Везет нам сегодня как утопленникам, – горестно проговорил Владимир.
– Но в общем-то везет, – уточнил я. – Мы сегодня встречались с немцами, оружие на нас наставляли, но не обыскали. Конечно же, повезло. А то круто бы нам пришлось.
Вышли на дорогу, и, прощаясь, политрук сказал:
– Ну, Боря… впрочем прости, ты ведь теперь Павел, смотри в оба. Первое время никаких действий, а когда привыкнешь, ознакомишься, тогда посоветуемся, с чего начать.
Леня определил меня на жительство у подпольщика Мурадяна, человека удивительно чуткого и храброго. Но долго оставаться у него я не мог: дом находился поблизости от круглосуточно охраняемого полицией железнодорожного переезда. Если надо было идти на встречу с подпольщиками, чтобы не вызвать подозрений у полицаев, Христофор Назарович для отвода глаз посылал со мною свою шестилетнюю дочь Свету. Возвращаясь обратно, я замечал, что Мария Ивановна, ожидая дочь, плакала. Однажды за нами увязался «хвост». Я отпустил Свету домой, а сам пошел петлять по городу и оторвался от преследователя. В тот же вечер Христофор Назарович отвел меня на квартиру к учительнице Дарье Ивановне Колесник. Седовласая, энергичная, всегда чем-то озабоченная, Дарья Ивановна была воплощением доброты, человеколюбия. Ко мне она относилась с материнской нежностью.
Жила Дарья Ивановна одна. Другую половину дома занимала ее племянница с дочкой. В этом районе немцы квартировали редко.
Как-то возвратилась учительница из центра города и взволнованно рассказала, что на улице лежит убитый молодой мужчина. Часов Яр город небольшой, почти все его жители знают друг друга, но погибший, видимо, пришлый. Люди поговаривали, что расстрелян партизан или разведчик.
Сообщение меня обеспокоило. Но днем пришла Роза и сказала, что из наших ребят никто в Часов Яр не направлялся.
Поздно вечером, сидя перед раскрытыми окнами, Дарья Ивановна неожиданно спросила:
– Павлик, скажи, пожалуйста, что ты будешь делать, если тебя застукают у меня немцы или полицаи?
– Что буду делать? – переспросил я и, вспомнив слова Николая, почти сразу же ответил: – Буду отстреливаться, а последнюю пулю оставлю для себя.
Она долго молчала, машинально комкая и разглаживая на коленях платок. Тихо заговорила:
– Гимназию я окончила до революции, учительствовала на Полтавщине. Началась гражданская война, и я выступила перед крестьянами с призывом записываться добровольцами в Красную Армию. Дважды в меня стреляли бандиты: один раз – когда вечером шла из школы, а второй – в комнату, через окно, но все мимо. Началась коллективизация. Кулаки взбунтовались, за обрезы взялись. Я в селах выступала, агитировала в колхоз идти. Один раз ехали на бричке с секретарем партячейки, стрельбу по нас открыли, секретаря в плечо ранили, лошадь убили, а я целехонька осталась…
Дарья Ивановна умолкла, чему-то улыбнулась, провела по лицу платком и продолжала:
– В том селе, где я работала, был одноглазый детина: сильный, как вол, дурной, как ступа. Кулаки спаивали его самогоном и подговаривали убить меня. Этот дурень согласился расправиться с учительницей, но за свои «труды» потребовал загодя овчинную шубу. На нем увидели шубу и спросили, откуда она? Одноглазый выболтал, что за нее он убьет учительницу. Его и подстрекателей арестовали и осудили…
Она встала, прошлась по комнате, снова села. Я понимал, что Дарья Ивановна не сказала чего-то важного, но не торопил ее.
– Павлик, ты, наверное, оставляй не одну, а две пули: для меня и для себя. Смерти я не боюсь, а мучиться не хочу. Если эти поганые ироды схватят меня, то сразу не убьют… Начнут пытать, издеваться и доведут до такого состояния, что мертвому завидовать стану. Они на это большие мастера. Нет, сынок, оставь две пули…
С благодарностью вспоминаю я эту замечательную патриотку. После войны неоднократно бывал у нее, поддерживал связь до ее смерти.
На следующее утро после того памятного разговора с Дарьей Ивановной пришли Роза Мирошниченко и Леня Иржембицкий. В плетеной корзине Роза принесла продукты: маргарин, искусственный мед, несколько банок рыбных консервов.
– Это тебе от Коли. Они с Анатолием Низдвецким в немецкий склад забрались и два мешка продуктов унесли. В городе полно власовцев, ребята стащили у какого-то предателя мундир и, уходя из склада, бросили его там. Гестаповцы власовцев поголовно обыскали, двоих задержали.
– Молодцы, чисто сработали ребятушки, – вырвалось у меня.
– Молодцы, да не очень, – вздохнула Роза, – они это сделали без разрешения, самовольно. Когда наше начальство узнало об этой проделке, то такую трепку им устроило, что с ума сойти можно. Говорили, что за такие штуки в армии под трибунал отдают.
Я, конечно, понимал, что без разрешения руководства нельзя идти на какое-либо опасное дело, но, чтобы поступок ребят вызвал такую реакцию, это мне казалось чрезмерной строгостью.
– Коля не оправдывался, но сказал, что немцы морды наедают, а партизаны с голоду пухнут… Продукты ребята роздали самым истощенным, а вот это твоя доля.
– А сам, наверное, доходной? – спросил я.
– Худючий, как щепка, но говорит, что он двухжильный. Даже Саша Лобода удивляется его выносливости.
Прощаясь, Роза сказала, что меня скоро вызовут в Константиновку. Леня пошел ее проводить, а я остался один и почему-то подумал об Александре Лободе. Посещавшие мою конспиративную квартиру товарищи, рассказывая о Николае, непременно упоминали какого-то Александра из числа присоединившихся к ним окруженцев. Ребята считали его хорошим, надежным и смелым человеком, лишь иногда их беспокоила излишняя горячность Александра.