Текст книги "В лагере"
Автор книги: Борис Шатилов
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Вечером, перед спектаклем, в самый разгар волнений и спешки, к террасе подошел паренек из колхоза и стал мне делать какие-то таинственные знаки. Я вышел к нему. Он молча повел меня в парк, за кусты. А за кустами стоял другой паренек, такой же таинственный и чем-то очень довольный. В руках он держал что-то большое, белое, завернутое в лопухи.
– Насилу нашли, – прошептал он.
– А что это?..
Я отогнул лопухи – это был конский череп. Я совсем забыл про него. Да и не нужен он был. Юрий Осипович уже сделал мне великолепную маску дьявола с кабаньим рылом, фантастическую, страшную и в то же время чрезвычайно смешную. Но я не стал их разочаровывать, взял череп и спрятал в кусты, как будто потом за ним прибегу.
Вернулся на террасу, а у Серафима в руках – такой же череп. Оказывается, и этот притащили деревенские ребята. Мне смешно стало и страшно: того и гляди, эти услужливые пареньки еще приволокут и превратят лагерь в конское кладбище.
Вечер был тихий и теплый. Родители и ребята, не участвовавшие в спектакле, гуляли в парке, у пруда. А мы хлопотали, устраивали сцену, ставили декорации: настоящие березки и елки привязывали к потолку террасы, а снизу обкладывали мохом, развешивали пестрые фонарики, ставили скамейки и стулья для зрителей.
Когда всё кончили, я присел на минуту отдохнуть. Ребята ушли куда-то. Я был один и только тут, в тишине, заметил, какое у вас оживление. Отовсюду доносились разнообразные звуки – скрип уключин, стук волейбольного мяча, говор, смех, – и все это сливалось в своеобразный праздничный шум.
Ника гуляла с отцом по аллее. Они о чем-то спорили и даже, повидимому, ссорились.
«Неужели и они?..»
Меня удивило. И Ника и отец ее так не похожи были на меня, на отца моего и на мать, что, мне казалось, они не должны были ссориться, что у них все должно быть по-другому. Я с любопытством смотрел на их спины, удалявшиеся от меня. Но вот посреди аллеи Ника круто повернула и быстро пошла назад, ко мне. Отец сказал ей что-то вслед, но она не слушала его, и он пошел один дальше.
Ника подошла ко мне, сердитая и чем-то очень расстроенная.
– Я не буду играть, – сказала она резко.
– Почему?..
Я крайне удивился.
– Так… не хочу.
Она села на скамейку против меня, болтая ногами, как капризный ребенок.
– Да почему? Что случилось? – недоумевал я.
Она насмешливо посмотрела мне в глаза и ничего не ответила. Потом встала и ушла на сцену за занавес. Я тоже вскочил, чтоб пойти и с возмущением рассказать ребятам.
«Отказываться в последнюю минуту!.. Да кто же так делает?.. И я, дурак, полез с расспросами…»
И вдруг за занавесом послышался сумасшедший хохот Ники. Я перепугался – уж не истерика ли? – и бросился на сцену. Но испуг мой сейчас же прошел, когда я увидел в руках у нее маску чудовища.
– Это ты в ней?.. А ку, надень, надень!
Я надел и стал медленно наступать на Нику.
– Ой, как страшно! – вдруг вскрикнула она и убежала.
Странная девочка! В одну минуту столько перемен!
Солнце зашло, начинало темнеть, и к террасе стал сходиться народ. Все шумнее и теснее становилось на площадке перед сценой.
– Начинайте, ребята, – торопил нас Николай Андреевич.
Мы заволновались, заметались по сцене.
– А картошку-то? – вспомнил кто-то и во весь дух помчался к поварихе на кухню.
Все суетились, искали чего-то, торопились и мешали друг другу. Один Юрий Осипович спокойно прилаживал Симке бороду.
Стало уже совсем темно. Мы зажгли фонарики и лампы. Мягким светом осветились лица зрителей, дом, клумбы с яркими цветами, стволы и листья деревьев; затрепетали тени, огромные, черные. Все преобразилось, все стало фантастичным и призрачным. И за всем этим была густая, таинственная чернота парка.
Мы сели посреди сцены у костра – вокруг зажженного Тошкиного красного фонаря, прикрытого хворостом. Прозвенел второй звонок. Открыли занавес. Спектакль начался.
Хорошо ли мы играли? Не знаю. Вероятно, плохо. Какие мы актеры! Но в домашних спектаклях есть какая-то своя особая прелесть, которой никогда не бывает в настоящих театрах. В чем ее суть, не могу объяснить. Но она все смягчает и скрадывает, так что публика как бы и не замечает недостатков и все принимает с удовольствием.
Так было и тут. Да и не все у нас было плохо. Ника сначала с Мусей, а потом уже, сверх программы, одна протанцовала восточный танец так, что в публике поднялся страшный грохот и крик:
– Браво! Бис! Бис!
Ей долго аплодировали все, кроме отца. Он сидел в последнем ряду рядом с Николаем Андреевичем. Николай Андреевич что-то шептал ему на ухо, а он, сдвинув брови, кивал головой. Неподалеку от них с краю сидел Юрий Осипович и рисовал что-то, положив альбом на колени.
Маска моя тоже имела огромный успех. Когда я высунул из кустов свою нелепую кабанью морду, в первых рядах завизжали от страха, а в дальних, где сидели взрослые, раздался дружный смех.
А когда вышел Серафим в черном капоте нашей поварихи, подпоясанный широким ремнем, в соломенной шляпе Сергея Сеновалыча, с мочальной бородкой и смешной косичкой жгутиком, публика уже не смолкая хохотала до конца спектакля.
Серафим играл лучше всех и так живо, что временами так и казалось, что на сцену к нам затесался настоящий, натуральный поп – смешной, голодный, глуповатый и жадный. Не ожидал я от него такой прыти. Впрочем, он умный, талантливый парень.
После спектакля гости наши заторопились на поезд. Мы проводили их, вернулись на притихшую, опустевшую террасу с потушенными фонариками и при свете керосиновой лампы, все еще взбудораженные, взволнованные, стали убирать декорации, стулья, скамейки.
И тут случилось то, ради чего я и описываю наш спектакль. Я носил стулья. И вот, когда я сошел с террасы в темноту, следом за мной, стремительно выбежала Ника, схватила за руку и крикнула:
– Бежим!
И мы побежали во весь дух в темноте по аллее, добежали до конца и бросились, задыхаясь, на новую скамейку. Сердце стучало сильно-сильно. Кругом была тьма, только платье белело на Нике да вверху над деревьями светилось небо и горели звезды. Издали доносились взволнованные голоса деревенских ребят, возвращавшихся домой. В овсах за парком кричал коростель.
Хорошо, хорошо крутом! И вот какая-то восторженность охватила меня. Все клокотало во мне, и мне хотелось говорить, говорить, излить всю свою душу. Но я не знал, с чего начать, да и боялся: сорвется с языка какая-нибудь глупость, она и решит, что я глуп, как пень. Ведь она еще не знает, какой я на самом деле, будет судить по случайным, глупым словам моим и непременно высмеет и разговаривать больше не будет. А восторженность моя всегда меня подводила.
– О чем ты сейчас думаешь? – вдруг спросила Ника с явным намерением застать меня врасплох. – Только не выдумывай, а всю-всю правду говори.
Я не стал врать и все ей сказал.
– Ну, значит, ты умный, – решила она, – если боишься показаться глупым. Ведь это дураки только не боятся… Им всегда кажется, что они очень умны, а умным, наоборот, все кажется, что они дураки. И знаешь, я тоже часто-часто думаю – какая я глупая… Фу, как глупо вышло, как будто я сама себя умной считаю…
Она рассердилась и замолчала.
– Нет, нет, я понимаю, я все понимаю! – заговорил я восторженно. – Я знаю, что ты хочешь сказать.
– И всегда у меня так. Придумаю что-нибудь хорошее-хорошее, а заговорю – и все получается ужасно глупо. Я вот что хотела сказать… Ты, должно быть, очень самолюбивый. Ведь правда? Я тогда же догадалась… Помнишь, когда мы стреляли и ты один ушел… А ты очень дружен с Серафимом?
– Очень! Я все-все для него сделаю. Все отдам! Мне ничего для него не жалко!
– И вы никогда не ссоритесь?
– Нет, очень редко, и то из-за пустяков.
– А я вот со всеми ссорюсь. Особенно с папой. Сегодня опять поссорилась. Как же! Вдруг заявляет, что его, может быть, опять переведут. Как это тебе нравится? Его уже три раза переводили. Только подружусь с кем-нибудь, а он уезжает. Ни за что не поеду! Одна останусь в Москве. Я так ему и сказала. А он засмеялся, я и ушла от него. Но это еще, может быть, так только: он сам еще ничего не знает. И я уверена почему-то, что мы никуда не уедем.
И я был уверен, а сердце все-таки сжалось, заныло. И страшная грусть охватила меня на мгновенье и сейчас же прошла.
«Нет, нет! Этого быть не может!» пронеслось в голове, и я успокоился.
– Пойдем, спать пора, – сказала Ника и встала.
Мы шли молча, и я думал, что Ника в чем-то старше меня, она больше меня видела, переезжала из города в город, а я сидел на месте, под крылом родителей, и ничего со мной не случалось.
Когда мы подходили к террасе, я еще издали увидел Серафима. Он стоял один у стола с керосиновой лампой, злой, и пристально всматривался в темноту. Услышав шаги наши, он быстро сошел с террасы и стал убирать скамейки. Ника убежала через террасу в дом, в спальню, а я стал помогать Серафиму.
– А где же ребята? – спросил я.
И вдруг он ответил, – не помню уже, что?, – но зло, свысока, пренебрежительно-резко. Меня передернуло, и я с дрожью в голосе заметил, что он мог бы и не говорить со мной таким тоном.
– Я говорю так, как мне хочется. А нравится тебе или нет, меня это нисколько не интересует.
Он взял скамейку и поволок на террасу. А я весь задрожал от негодования. Я только что так расхваливал его Нике! А он!.. Вот она, дружба-то!.. Хуже предательства! Мне обидно стало чуть не до слез. А главное, я решительно не понимал, за что он меня так оскорбил. Если я убежал и ему одному пришлось таскать эти стулья, так это вздор! Не мог он так обозлиться из-за такой чепухи, тут было что-то другое. А что?.. Этого-то я и не понимал.
– Саша, Сима! Уже двенадцатый час, завтра уберете. Берите лампу и идите спать! – крикнул Константин Иванович.
Серафим взял лампу и пошел впереди. Я за ним поодаль. Тошка уже спал, когда мы пришли к себе. И вот недавние друзья молча, как враги, разделись, потушили лампу и легли в постели. Все, что было за день, нахлынуло на меня, переплелись, перепутались огорчения и радости. Я пытался разобраться во всем этом и не мог.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Утром встал, посмотрел в окно на скамейку в конце аллеи, вспомнил вчерашнее и впервые за всю свою жизнь почувствовал настоящее счастье. Не то, которое только кажется счастьем, когда оно уже прошло, когда глядишь ему вслед и думаешь с грустью: «Как я был счастлив тогда! И не знал, не заметил…» Нет, не это, а то настоящее счастье, когда всем существом ощущаешь, что ты счастлив сейчас, сейчас, сию минуту, и не только ощущаешь, но и сознаешь это.
Именно так я был счастлив в то утро и чувствовал в себе большую силу. Я мог бы пойти на казнь с радостной песней, и никакие пытки не могли бы вырвать у меня из груди ни одного звука. Людские страдания, обиды и горести мне казались такими ничтожными! Ведь это все шелуха, а суть-то жизни в другом, и она прекрасна. И мне никого, никого не нужно было – ни Серафима, ни Ники.
Весь день я ходил, как в тумане, хотя с виду был совершенно спокоен. Катался на лодке, играл в волейбол, разговаривал с ребятами. Никто и не замечал моего счастья, а оно огнем горело у меня в груди до самого вечера.
А вечером я вдруг очнулся от счастья, как от сладкого сна, и ясно увидел, что все это вздор, что счастье-то мое решительно ни на чем не основано, что я вообразил, выдумал его, что это мечта одна, и вот она рассеялась. И я, как с облаков, упал в какую-то унылую трясину. Этого противного, мерзкого состояния я уже не буду описывать.
И вот, когда я очнулся, мне и другое стало ясно. С Серафимом я не разговаривал весь день. Он меня не замечал, я его не замечал и не думал о нем – не до него мне было.
А вечером я заметил, что с ним происходит что-то неладное. Он балагурил, старался казаться веселым, а на самом-то деле ему совсем не было весело. В парке, когда мы после ужина все сидели на траве под деревом, пели песни, дурачились, рассказывали всякие истории, я перехватил один его взгляд, и мне стало ясно.
«Неужели и он? Ну, конечно, конечно! Да как же это я раньше не сообразил? Он и на Тошку тогда обозлился, и имя-то ему тогда постылым показалось… И, конечно, он вчера рассчитывал на внимание… Он так играл! И уж если кто и достоин был внимания, так это он, конечно. А внимание-то и не было оказано. Даже наоборот. Вот он и вскинулся на меня… Теперь все понятно…»
И я уже не удивился, когда на другой день, после чая, он вдруг появился перед домом в соломенной шляпе Сергея Сеновалыча, с заплечным мешком, в сопровождении группы ребят с сачками и папками для гербариев. Увидев Тошку с аппаратом, он встал в позу с каким-то бандитским, отчаянным видом и крикнул:
– А ну, Тошка, щелкни, сними Льва Толстого перед уходом из Ясной Поляны!
Тошка сейчас же наставил на него аппарат и щелкнул. Симка снял шляпу и шутовски, вежливо, раскланялся с ним:
– Благодарю вас, маэстро! А теперь в путь, камарады!
И ушел с ребятами на весь день куда-то в лес – ловить жучков и бабочек. Занятие, мало для него подходящее, но ему хотелось, повидимому, скрыться с глаз долой и рассеяться.
Тут случилось новое происшествие. У Сергея Сеновалыча… Впрочем, пора объяснить, почему я его так величаю.
По-настоящему его звали Сергеем Ивановичем. У него было какое-то странное пристрастие к сеновалу. Когда ни спросишь: «А где Сергей Иваныч?» – один ответ: «На сеновале», или спит, или сено убирает. «Куда идете, Сергей Иваныч?» – «На сеновал». – «Откуда, Сергей Иваныч?» – «С сеновала». Так мы и прозвали его «Сергей Сеновалычем». Он был добродушнейший человек и никогда не обижался.
У него был пес Полкан – чистокровная дворняга, большой, лохматый и очень ласковый. Бывало сидишь на скамейке в парке, он подойдет, положит морду на колени и смотрит, а в глазах и робость, и кротость, и благодарность, и умиление. Скажешь: «Полкан, ну как тебе не стыдно!» Он отвернется, опустит голову и не смотрит, как будто ему и в самом деле стыдно. Или растянется на лужайке перед домом и спит. Мы бегаем, кричим, он и внимания не обращает. Но только соберемся гулять, он сейчас же учует, вскочит и стоит, смотрит нам вслед, не знает, как поступить – бежать или не бежать: прогоним мы его или возьмем с собой. Крикнешь: «Полкан!» Он взвизгнет, заложит уши и начнет колесить вокруг нас во всю прыть; сделает круга два, подбежит, лизнет руку, потрется о колени и уже степенно бежит впереди – хвост крючком, уши торчком. Хороший был пес!
Дня за два до спектакля Сергей Сеновалыч ездил на своей пегой лошадке верст за семь в село за мясом, и Полкан увязался за ним. В селе, пока Сергей Сеновалыч справлял свои дела, Полкан свел компанию с сельскими псами и остался там, не вернулся домой.
И вот, когда ушел Серафим, – так через час, примерно, – захотелось мне покататься на лодке. Я вышел из дому, и вдруг, смотрю: из-за правого крыла дома с бестолковым бабьим криком бежит жена Сергея Сеновалыча, хромает и рукой за коленку держится.
– Ой! Ой! Ой!
И – прямо во флигель к доктору. Что такое? Уж не рассекла ли топором ногу? А немного спустя из-за того же крыла появился Полкан – худой, потрепанный какой-то, шерсть клочками висит, хвост опущенный, изо рта слюна бежит и вроде как пенится.
Ника в это время стояла с ребятами у пруда. Она слышала крик и тоже с удивлением смотрела на жену Сергея Сеновалыча. Увидела Полкана и обрадовалась:
– Полкан! Полкан! Да где же ты, дурак, пропадал?
Зовет, хлопает ладонью по колену, а Полкан не идет на зов, не видит, не слышит и как-то странно крутится на месте.
Тогда Ника сама побежала к нему. И вот уже близко…
Я никогда не видел бешеных собак, но меня что-то так и толкнуло: «Да Полкан-то взбесился, должно быть». И меня охватил ужас. Вот он кинется на Нику сейчас, искусает ее и всех ребят.
– Ника! Ника! Назад! – закричал я. – Он бешеный!
Она посмотрела на меня и остановилась, а Полкан тоже перестал кружиться и уставился на Нику.
Я бросился в комнату к Николаю Андреевичу, вбежал и вспомнил, что нет его, что он в колхоз ушел, а Константин Иванович – с ребятами в парке. В углу винтовка стояла, схватил ее. Но что толку? Ведь она не заряжена. Я – к столу, дернул ящик – не заперт. Сунул руку и нащупал в углу под бумагами коробочку с пулями. Как раз в это мгновенье во дворе послышался страшный звериный рык.
Когда я выбежал из дому, я увидел такую картину: ребята – с ними и Ника – во весь дух удирают к мосту, за пруд. Направо, возле дома, стоит Сергей Сеновалыч и здоровенной дубиной отбивается от Полкана. А Полкан так и кидается на него, ощетинясь, и вот-вот схватит за горло.
Но вот Сергей Сеновалыч изловчился и крепко ударил его. Полкан отскочил и побежал прочь по направлению к мосту, где уже ревели от страха ребята. Я пустился ему наперерез. Сергей Сеновалыч закричал что-то диким голосом. Полкан остановился, повернулся и побежал прямо на меня. Морда в пене, глаза мутные, страшные.
Он был шагах в десяти от меня, когда я прицелился и выстрелил. Он вскинулся и, словно споткнувшись, ткнулся мордой в траву.
Я подбежал к нему. На лбу, чуть повыше левого глаза, сочилась кровью небольшая ранка. Теперь уж он не был страшен. И мне вдруг до слез стало его жалко.
«Бедный Полкан! И это я, я убил его!»
Прибежали ребята, Сергей Сеновалыч, окружили Полкана. Всем было жалко. Я помню гневный взгляд Ники. Она топнула ногой и закричала на меня:
– Зачем, зачем ты убил его? Как тебе не стыдно!
– Да что тут стыдного-то? – недоумевал Сергей Сеновалыч, вытирая лоб рукавом. Он весь вспотел, когда отбивался от Полкана. – Так ему и надо, невеже! Он бабе-то моей всю коленку изгрыз. Что теперь делать? Вон доктор говорит – в Москву надо везти. А девчонка с кем останется?
У него была дочка, совсем еще крошка, лет двух.
– Это счастье, что он застрелил. А то бы он всех перекусал…
Но Ника не слушала его и твердила свое:
– Как тебе не стыдно! Как тебе не стыдно! Я никогда, никогда не прощу тебе этого!
Голос у нее дрожал, в глазах были слезы. Мне и самому хотелось плакать. Я отнес винтовку на место и ушел, в поле, к кирпичному заводу.
Грустно мне было. Мне казалось, весь мир от меня отвернулся и я никому уже не нужен. Серафим раздружился со мной. Ника тоже никогда не простит мне за Полкана, и теперь я навеки потерял ее дружбу, а она только еще начиналась. И Полкан меня мучил. Он стоял перед глазами и укорял: «За что, за что ты меня?.. Ведь я хороший был пес».
Размышленья мои прервал звонок к обеду. Когда я пришел на террасу, я с удивлением узнал, что я, оказывается, герой, что я спас ребят не без риска, потому что мог промахнуться, и тогда Полкан разорвал бы меня в клочья – ведь он большой и сильный был пес, да еще бешеный. На меня смотрели почтительно, как на героя. Даже Николай Андреевич ласково похлопал меня по плечу и сказал:
– А ведь хороший был и, право, рискованный выстрел. Молодец!
Одна Ника не признавала меня за героя и вовсе не смотрела на меня. Да и я, откровенно признаюсь, нисколько не чувствовал себя героем. Что за доблесть в десяти шагах убить несчастное животное! Я отдал бы все, лишь бы не числился за мной этот подвиг.
Поздно вечером вернулись наши путешественники с жуками, бабочками и с травами в папках. Им, конечно, тотчас же рассказали о необычайном происшествии. Серафим с любопытством посмотрел на меня и ничего не сказал, но во взгляде его было что-то хорошее, дружелюбное. Мне показалось, что он уже одумался и стал прежним Серафимом: что-то понял, с чем-то примирился и успокоился. Шутовства и неловких потуг на веселье уже не было и следа, и я этому только порадовался.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Жена Сергея Сеновалыча уехала в Москву, и наши девочки взяли шефство над ее толстощекой и забавной дочуркой Катей. В особенности Ника. Такой уж был нрав у нее: увлечется чем-нибудь и уже ничего другого не замечает и не видит. Она нянчилась с ней целыми днями: на руках носит, за ручку водит, кашкой кормит, спать укладывает, танцует с ней, из песка пышки делает и все разговаривает о чем-то. Кате, по-моему, никогда еще не было так весело, как в эти дни. Она привязалась к Нике. Увидит ее и тянет ручки к ней: «Ни… ни…» и ножками топ, топ.
– Ах, ты, «Ни-ни» моя! – вскрикнет Ника, подхватит ее, зацелует и начнет куролесить.
А на меня она все еще дулась, все еще не могла простить мне Полкана. Я не подходил к ней, и мы не разговаривали.
В эти дни я сдружился с Тошкой, ходил с ним виды снимать, помогал пластинки проявлять в подвале. Мне хорошо с ним было. Он был добрый малый и все уговаривал меня помириться с Серафимом:
– Ну чего вы? Не понимаю… Если он не хочет первый, так ты подойди и скажи: «Э, ерунда это все, Серафим!» Вот и все. Не люблю, когда ссорятся. И что с вами такое случилось?
– Да ничего, Тошка! Я и сам не понимаю, отчего так вышло. Так, глупость…
– Ну, я вас помирю, обязательно помирю! Чудаки вы какие-то! Оба говорите, что непрочь помириться, а не миритесь. Ну и делайте, как хотите.
Когда мы занимались чем-нибудь сообща, мы почти всегда разговаривали с Серафимом. Это, так сказать, по делу. А как кончалось дело, так мы расходились в разные стороны и уже больше не разговаривали. Ледок между нами таял, но очень медленно.
Как-то я проходил мимо пристройки, в которой жил Сергей Сеновалыч. Дверь была открыта настежь, и я видел, что там возле Катиной кроватки сидят Муся и Ника и о чем-то разговаривают. Я сейчас же отвернулся и хотел пройти мимо. И вдруг из двери высунулась Муся и крикнула мне:
– Саша, поди-ка сюда!
И лицо у нее лукавое-лукавое.
Щеки у меня так и запылали. Я это чувствовал. И неловко и стыдно мне стало чего-то, но я пересилил себя и с напускным равнодушней спросил:
– Ну, что тебе нужно?
– Да иди, иди сюда, не бойся. – И засмеялась.
Я вошел. Ника сидела с каменным лицом и смотрела на меня взглядом, совершенно ничего не выражающим. Я ничего не понимал. Чего они хотят от меня? И вдруг они переглянулись, фыркнули обе и залились самым развеселым смехом. И я засмеялся, сам не зная чему. Я видел, что я прощен и дружба моя с Никой восстанавливается.
– Да что с вами?
– Ничего, ничего! А Ника на тебя больше не сердится, – объявила Муся.
– Да и не за что было сердиться. Ведь мне самому было жалко…
– Жалко, а убил, – все-таки упрекнула меня Ника. – Хорошо, что ты не возомнил о себе, что ты и в самом деле герой, а то я ни за что бы не стала с тобой разговаривать. Ну, ладно! Довольно об этом. Знаешь, что мы с Мусей придумали? Сегодня вечером, когда все уснут, мы удерем из дому, – знаешь, куда? В луга, куда ребята ездят в ночное. Они сегодня опять там будут. У них там весело, костер горит, сказки рассказывают. Я ведь никогда не бывала в ночном, и Муся тоже. Только слышала, а я все хочу видеть своими глазами. Но мы боимся одни. Пойдем с нами! Только, пожалуйста, не говори, что нельзя, что могут узнать… Мы и без тебя все это знаем. Говори, пойдешь или нет?
Я понимал, конечно, – зря они это придумали, но обрадовался, что наконец помирился, что теперь мы вместе будем проказничать, пахнул на все рукой и согласился.
– Только никому, никому не говори! У вас слышно наверху, как бьют часы?
– Конечно, слышно.
– Ну, вот и хорошо! Как пробьет двенадцать, так ты в окно и – в парк, и жди у первой скамейки. Только не засни.
Я дал слово, что никому не скажу, не засну и ровно в двенадцать часов буду в назначенном месте.
Проснулась Катя – розовая, пухленькая, с нежными золотистыми волосиками, села в кроватке и защебетала, как птичка:
– Ни-ни! Абаб…
Ника взяла ее на руки и весело закружилась по комнате.
Муся зажгла керосинку и поставила на нее кастрюлю с манной кашей. Мне уже нечего тут было делать, и я ушел.
По-моему, ничто так не соединяет людей, как общая тайна. Умом-то я еще не понимал тогда этого, а сердцем все-таки чувствовал, что вместе с тайной появилось что-то новое в наших отношениях с Никой, что я для нее уже не как все, что тайна замыкает, отдаляет нас ото всех и сближает друг с другом. Я носил эту тайну в груди, радовался и с нетерпением ждал полночи.
Вечером, когда мы расходились спать, Ника с Мусей многозначительно посмотрели на меня. Я кивнул головой, и мы все трое засмеялись.
– Чего вы? Чего вы? – залюбопытствовали ребята.
Но мы ничего не сказали и побежали спать.
Я разделся и лег. Через четверть часа все угомонились, и стало тихо во всем доме. И в парке – ни шороха, ни шелеста.
Но вот Тошка замычал и что-то забормотал во сне. Я не люблю, когда бормочут во сне. Что-то жуткое есть в этом бессмысленном ночном бормотании. Как будто не спящий это, а кто-то другой, сумасшедший, притаившийся в комнате, лепечет всю эту чепуху. Нервы мои напряглись. От глубокой, полной тишины звенело в ушах.
«Бам!»
Я вздрогнул. Это часы внизу пробили половину одиннадцатого. Полтора часа еще ждать. Я лежал с открытыми глазами и был уверен, что ни за что не засну. Я думал о чем-то. Мысли, безвольные, ясные, неудержимо неслись одна за другой, как облака, как тени. И вдруг я ясно-ясно увидел перед собой отца Ники. Он почему-то был страшно злой и даже свирепый какой-то. Он наступал на меня, размахивал руками, топал ногами, кричал, бранил за что-то. Я ждал уже – вот-вот он схватит меня за шиворот, приподнимет и ударит со всей силой о землю. И вдруг откуда-то выскочил Полкан и, вступаясь за меня, кинулся на него, как тогда на Сергея Сеновалыча, с каким-то странным, автоматически размеренным лаем: «Ам! Ам! Ам!»
Я очнулся.
«Бам! Бам! Бам!» били часы внизу.
«Да неужто я спал? Вот так так! Хорошо, что не проспал. Но сколько же это – одиннадцать или двенадцать? Впрочем, все равно. Лучше уж там подожду, а то опять засну».
Я вскочил, оделся и – на подоконник. Задел стакан ногой. Он повалился набок и звякнул, зарокотал ребрами, катаясь по блюдцу. Серафим зашевелился – проснулся, должно быть. «А что, если и его позвать с собой? – подумал я. – Да нет, не пойдет он! Да и девочки просили никому не говорить».
Я постоял, подождал, когда он затихнет, заснет. Шурша ветками, спустился по тополю вниз и пошел потихоньку в черную-черную аллею к скамейке.
Там никого еще не было. Я сел и стал ждать. Через минуту, не больше, послышались шаги, шопот и еле сдерживаемый смех. Это Муся и Ника.
– Саша, ты здесь? Давно ты?.. А Муся, чудачка, струсила и не хотела итти.
– Да-а, темно-то как…
– Ну, теперь уж рассвет скоро, – сказал я, чтобы успокоить Мусю. – Ночи-то короткие стали.
– Так идемте скорее, – заторопила нас Ника. – А то придем к рассвету… что же это за ночное!
Мы пошли. Ночь была темная. В двух шагах уже ничего не было видно. И все спало кругом, притаилось, притихло. Муся трусила, вцепилась в меня, за рукав, и серьезно уговаривала не итти дальше, вернуться назад. Мы с Никой подсмеивались над ней и шли дальше. Прошли парк и стали спускаться в овраг.
Узкая, неровная, извилистая тропинка круто шла вниз в сплошных зарослях. Тут уже совсем стало темно, так что пришлось итти ощупью. Под ноги попадались то какие-то выступы, то ямы, которых днем и никогда не замечал. Тут уже Ника вцепилась в другой мой рукав. Так мы и шли, спотыкаясь, натыкаясь на деревья, куда-то вниз, как в пропасть.
Муся лепетала что-то от страха. Я чувствовал, как дрожит ее рука, да и рука Ники как-то уж слишком крепко вцепилась в меня. Страх девочек передался и мне. И все-таки мне было приятно думать, что вот здесь, в этих темных дебрях, я единственный их защитник. И какое бы чудовище ни предстало сейчас перед нами, я кинулся бы на него так же, как Полкан во сне на отца Ники.
Но вот и ручей. Мы перепрыгнули через него, ползком взобрались на горку и вышли к кирпичному заводу в поле. Здесь было уже гораздо светлее и веселее, тут хоть что-то можно было различить и увидеть – завод, овсы, деревья. Множество звезд горело над нами.
– Если бы я знала, ни за что, ни за что не пошла бы с вами! – раскаивалась Муся. – Да вот как накроют нас…
– Ну и пусть накроют! – не унывала Ника. – Ничего нам не сделают. Зато как интересно!..
Теперь мы шли быстро по мокрой меже мимо густых овсов. Через четверть часа мы уже были в лугах и подходили к дымному затухающему костру. У костра сидел тот самый паренек, который перед спектаклем притащил мне череп, и стругал перочинным ножом палку. Неподалеку от него, накрывшись пиджаками, спали еще два паренька. Направо выступали из тьмы две старые ветлы и кустарник на краю речки, налево паслись спутанные кони. Шаги наши услышала пушистая белая собачонка, лежавшая рядом со знакомым мне пареньком, подняла морду, навострила уши и зарычала.
– Цыц, ты! – прикрикнул паренек и придержал ее рукой, чтобы она не кинулась на нас. – Кто же это идет?.. Э, да это вон кто!.. Федька, Сережка, вставайте! Гости пришли!
Те скинули с себя пиджаки, сели и заспанными глазами уставились на нас, ничего не соображая.
– Что же у вас костер-то плохо горит? – спросила Ника.
– Сейчас наладим…
Пареньки зашевелились, натаскали из кустов валежник, наломали, навалили в костер целую гору. Костер затрещал, задымил. Пробиваясь снизу, запрыгало пламя и вдруг все охватило, встало столбом и осветило все вокруг. Мы сели у костра, сняли с себя мокрые чулки и ботинки, разложили сушить, и тут у нас начались разговоры.
Один паренек, Федька, оказался страшным балагуром. Он так и сыпал историю за историей, чрезвычайно смешные и всё про какого-то Ивана Севастьяныча, который говорил каким-то особым языком и до того был жаден и завистлив, что ничего не мог видеть в руках других, чтобы сейчас же не выманить или не обменяться с выгодой для себя.
«А ну, возвествуй, сударыня-барыня, – говорил этот Иван Севастьяныч, величая «сударыней-барыней» старуху-нищенку, подошедшую к нему под окно, – что это у тебя в кулаке-то зажато?» – «Да копейка, батюшка, вот подали добрые люди…» – «Копейка? А-а!.. Да, никак, новая?» И сейчас же сменяет на потертую, с дыркой.
Но дело не в истории, а в том, как Федька все это рассказывал. А рассказывал он так смешно, что мы уже и смотреть на него не могли равнодушно. Хохотали все до слез, до боли в боку, что бы он ни сказал, особенно это свое «возвествуй».
Один он не смеялся, только глазами живо поблескивал, и нельзя было понять: то ли он правду рассказал, то ли сам все выдумал.
Мы и не заметили, как посветлело вокруг, как порозовели облака и туман над лугом и речкой. Костер догорел, и стало прохладно.
Я посмотрел на Нику, на Мусю. Лица у них были не такие, как всегда, – чуточку осунувшиеся, но очень веселые. Мы распрощались с ночными приятелями, взяли чулки и туфли и босиком побежали домой, оставляя за собой темные дорожки на матовом от росы лугу.
– Еще приходите! – кричал Федька вслед. – Про попадью расскажу…
Солнце встало, и все уже сверкало на солнце – окна, клумбы, деревья, омытые росой, – когда мы подошли к дому.