355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Болеслав Прус » Кукла » Текст книги (страница 27)
Кукла
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 14:14

Текст книги "Кукла"


Автор книги: Болеслав Прус



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 57 страниц)

«Ну, думаю, гость-то мой либо покойник, либо винодел. Ни от кого другого так пахнуть не может».

– Что за черт! – удивляется гость. – Неужто ты так возгордился, что и друзей не узнаешь?

Протираю глаза: да ведь это Махальский, собственной персоной, бывший дегустатор Гопфера! Мы с ним вместе были в Венгрии, потом здесь, в Варшаве. Последний раз виделись пятнадцать лет назад, перед его отъездом в Галицию, где он продолжал работать по винному делу.

Разумеется, мы обнялись как братья и поцеловались не раз, не два, а целых три раза…

– Когда ты приехал? – спрашиваю.

– Сегодня утром, – говорит он.

– А где же ты был до сих пор?

– Остановился я в «Деканке», но так мне там показалось скучно, что, не мешкая, я отправился к Лесишу в погребок… Ну, знаешь, вот это погребок! Помирать не захочешь!

– Что ж ты там делал?

– Немного старику помогал, а больше так сидел. Дурак я, что ли, шататься по городу, когда под боком такой погребок!

Вот настоящий винодел старого закала. Не то что нынешние франты, – им бы только по танцулькам таскаться, нет того, чтобы пристойно посидеть в погребке. Да и в погребок они в лаковых ботинках… Нет, погибнет Польша при таких никудышных купцах!

Тары-бары – так мы с ним просидели до часу ночи. Махальский остался у меня ночевать, а в шесть утра опять понесло его к Лесишу.

– А вечером что ты делаешь? – спросил я.

– Вечером загляну к Фукеру, а на ночь опять к тебе.

Он пробыл в Варшаве с неделю. Ночевал у меня, а дни проводил в погребках.

– Я бы повесился, приведись мне целую неделю шататься по вашим улицам,

– говорил он. – Толчея, пылища, жара! Так только свиньи могут жить, а не люди.

По-моему, он преувеличивает. Мне, правда, тоже приятнее сидеть в магазине, чем разгуливать по Краковскому предместью, но ведь магазин – не погребок. Чудаковат стал малый – кроме своих бочек, ничего не видит!

Конечно, толковали мы с Махальским все больше о былых временах да о Стахе. И встала перед моими глазами история его молодых лет, словно все это только вчера было.

Помню (в 1857, а может, и в 1858 году), зашел я однажды к Гопферу, Махальский тогда служил у него.

– Где пан Ян? – спрашиваю я мальчишку.

– В подвале.

Спускаюсь в подвал. Смотрю, мой Ян при свете сальной свечи с помощью ливера разливает вино из бочки по бутылкам, а в нише поодаль маячат две какие-то тени: седой старик в песочном сюртуке со свертком бумаг на коленях и паренек, остриженный ежиком, с разбойничьей физиономией. Это и был Стах Вокульский с отцом.

Я тихонько уселся (Махальский не любил, когда ему мешали при розливе) и слушал, как седой человек в песочном сюртуке монотонным голосом поучал юношу:

– Где это видано – тратить деньги на книжки! Ты их мне отдавай; сам знаешь: стоит мне бросить тяжбу – все пропало. Не книжки спасут тебя от унижения, в коем ты сейчас пребываешь, а только благополучный исход нашего процесса. Дай срок, выиграем мы в суде, получим дедово поместье, а тогда люди вспомнят, что Вокульские – старинные дворяне, да, пожалуй, и родня объявится… В прошлом месяце ты потратил двадцать злотых на книжки, а мне их-то как раз и не хватило на адвоката… Тебе бы все только книжки! Да будь ты хоть семи пядей во лбу – пока ты служишь в магазине, всякий будет тобой помыкать, даром что ты дворянин, а дед твой по матери был каштеляном. А вот как выиграю я тяжбу да уедем мы в деревню…

– Пойдемте, папаша, – пробормотал парень, исподлобья взглянув на меня.

Старик, как послушный ребенок, тотчас завернул свои бумаги в кумачовый платок и вышел с сыном, которому пришлось поддержать его на ступеньках.

– Это что за чудила? – спросил я Махальского, который как раз окончил работу и присел на табурет.

– Эх! – махнул он рукой. – У старика в голове не все ладно, а вот парень смышленый. Зовут его Станислав Вокульский. Сообразительный, дьявол!

– Чем же он отличился?

Махальский пальцами снял нагар со свечи, нацедил мне стаканчик вина и продолжал:

– Он тут у нас уже четыре года. Насчет магазина или подвала – это он не очень… Зато механик!.. Смастерил такую машину, что накачивает воду снизу вверх, а сверху льет ее на колесо, которое вертится и, в свою очередь, приводит в движение насос. Этакая машина, братец мой, может работать до скончания веков; только что-то в ней там погнулось, и работала она всего четверть часа. Гопферы поставили ее в ресторане – на приманку посетителям, но вот уже с полгода, как она разладилась совсем.

– Вот молодец! – сказал я.

– Ну, пока-то особенно нечем хвастаться, – возразил Махальский. – Заходил к нам учитель из реального училища, посмотрел насос и сказал, что он никуда не годится; а все-таки парень способный, и надо бы ему учиться. Что с тех пор у нас делается, не приведи господь! Вокульский загордился, посетителям отвечает сквозь зубы, днем клюет носом, а ночи напролет учится и все покупает книги. А папаша на эти деньги предпочитает тяжбу вести за какое-то дедовское поместье… Да ты сам слышал, что он говорил.

– Как же он думает насчет ученья?

– Говорит, поеду в Киев, в университет. Что же, пусть едет, может хоть один слуга выбьется в люди. Я ему не препятствую: когда он при мне, не неволю его, пусть читает, но наверху его донимают и приказчики и посетители.

– А Гопфер что?

– Да ничего, – продолжал Махальский, вставляя новую свечу в железный подсвечник с ручкой. – Гопфер боится его отпугнуть: дочка-то его, Кася, заглядывается на Вокульского, а парень – как знать! – может, и правда еще получит дедовское поместье.

– А он тоже неравнодушен к Касе?

– И не смотрит на нее, этакий дикарь!

Я тут же подумал, что из парня с такой светлой головой, который покупает книжки и не думает о девчонках, мог бы выйти толковый политик; в тот же день я познакомился со Стахом, и с тех пор мы неплохо ладим друг с другом.

Стах пробыл у Гопфера еще года три и за это время завел знакомства со студентами и молодыми чиновниками, которые наперебой снабжали его книжками, чтобы он мог сдать экзамены в университет.

Среди этой молодежи выделялся некий пан Леон, совсем еще мальчик (ему и двадцати лет не было); красив он был чрезвычайно, а уж умен!.. а горяч!.. Он, так сказать, помогал мне просвещать Вокульского в политике: если я рассказывал о Наполеоне и о высоком предназначении Бонапартов, то Леон говорил о Мадзини, Гарибальди и тому подобных знаменитостях. А как он умел воодушевлять людей!

– Трудись, – не раз говаривал он Стаху, – и верь, ибо сильная вера может остановить солнце, не то что исправить человеческие взаимоотношения.

– А может она определить меня в университет? – спросил Стах.

– Я убежден, – воскликнул Леон, и глаза его загорелись, – что если б ты хоть на минуту проникся той верой, которая вдохновляла первых апостолов, то сегодня же попал бы в университет!

– Или в сумасшедший дом, – усмехнулся Вокульский.

Леон забегал по комнате, размахивая руками.

– Что за ледяные сердца! Что за равнодушие! Что за пошлость кругом, – восклицал он, – если даже такой человек, как ты, полон неверия. Подумай, как много ты уже сделал за такой короткий срок: ты уже столько знаешь, что впору хоть сегодня сдавать экзамен…

– Ну, что уж я совершу! – вздохнул Стах.

– Один ты – немного, но десятки, сотни таких, как ты, я… знаешь ли, что мы можем совершить?

Тут голос Леона сорвался, его душили спазмы; мы едва его успокоили.

В другой раз Леон упрекал нас в недостатке самоотречения.

– Да знаете ли вы, – взывал он, – что Христос один спас все человечество силою своего самоотречения? Насколько же лучше был бы мир, если бы постоянно рождались люди, готовые жертвовать собой!

– Не прикажешь ли мне жертвовать жизнью ради посетителей ресторана, которые шпыняют меня, как собаку, или ради приказчиков и мальчишек, которые насмехаются надо мной? – спросил Вокульский.

– Не увиливай! – крикнул Леон. – Христос погиб и ради своих палачей… Но в вас нет силы духа. Растлен дух в вас! Послушай же, что говорит Тиртей:

 
О Спарта, сгинь, пока твое величье —
Гроб прадедов – не стерт Мессиной в тлен,
И грызть святые кости псов не кличут,
И предков тень не угнана от стен.
А ты, народ, пока еще не в путах,
Мечи отцов сломай и кинь во прах.
Пусть не узнает мир, что в ту минуту
Был меч при вас, но сердцем ведал страх. [31]31
  О Спарта, сгинь, пока твое величье… – слова из поэмы «Тир гей» польского поэта Владислава Людвика Анчица (1823-1883). Перевод С.Гаврина.


[Закрыть]

 

– Вашими сердцами ведает страх! – повторил Леон.

Стах не очень-то легко поддавался теориям Леона, но юноша этот обладал даром убеждения прямо демосфеновским.

Помню, однажды вечером собралось нас много, молодых и старых, и все мы прослезились, слушая, как Леон рассказывает о будущем, лучшем устройстве мира, при котором исчезнут глупость, нищета и несправедливость.

– Тогда, – вдохновенно говорил он, – не будет больше различий между людьми. Дворянин и мещанин, мужик и еврей – все будут братья…

– А приказчики? – отозвался из угла Вокульский.

Но это замечание не обескуражило Леона. Он вдруг обернулся к Вокульскому, перечислил все неприятности и препятствия, мешавшие ему заниматься наукой, и закончил следующим образом:

– И вот, чтобы ты поверил, что ты ровня нам и что мы по-братски любим тебя, чтобы утих в твоем сердце гнев против нас, я… становлюсь перед тобой на колени и от имени человечества молю о прощении за все обиды.

Он действительно стал на колени перед Стахом и поцеловал ему руку. Тут все расчуствовались еще пуще, стали качать Стаха и Леона и поклялись, что за таких людей каждый из них готов отдать жизнь.

Сейчас, когда я вспоминаю те времена, мне кажется, что все это был сон. Правда, ни прежде, ни потом не встречал я такого восторженного идеалиста, как Леон.

В начале 1861 года Стах ушел от Гопфера. Он поселился у меня (в той самой комнатушке с зарешеченным окном и зелеными занавесками), бросил торговлю и стал посещать университет в качестве вольнослушателя.

Странным вышло его прощанье с магазином: я хорошо запомнил все, потому что сам зашел за ним. Он расцеловался с Гопфером, потом спустился на минутку в подвал проститься с Махальским, но немного задержался там. Сидя в столовой, я услышал какой-то шум, смех служащих и посетителей, но я не подозревал о подвохе, который они подстроили Стаху.

Вдруг вижу (ход в погреб был тут же, в помещении ресторана), как из люка высовываются две красные руки, хватаются за края, и вслед за ними показывается голова Стаха и исчезает – раз и еще раз. Посетители и прислуга покатились со смеху.

– Ага! – закричал один из завсегдатаев. – Что, трудно без лестницы выкарабкаться из погреба? А тебе захотелось из магазина да – прыг – прямо в университет! Ну и вылезай, раз ты такой умный…

Стах опять выставил руки, опять вцепился в края люка и, натужившись, высунулся до половины. Я думал, у него кровь брызнет из щек.

– Ишь как карабкается… Славно карабкается, право! – воскликнул другой посетитель.

Стах закинул ногу на пол и в следующую секунду был уже наверху. Он не рассердился, однако же и никому из сослуживцев не подал руки, просто взял свой узелок и пошел к дверям.

– Что ж ты не прощаешься, пан доктор? – кричали ему вслед завсегдатаи Гопфера.

Мы молча шли по улице. Стах кусал губы, а мне уже тогда пришло в голову, что то, как Стах карабкался из подвала, – символ всей его жизни, которая прошла в попытках вырваться из магазина Гопфера в широкий мир.

Знаменательный случай! Ибо Стах и по нынешний день продолжает карабкаться вверх. И бог знает, сколько полезного для нашей страны мог бы совершить такой человек, если б на каждом шагу у него не выхватывали лестницу из-под ног и ему не приходилось бы тратить столько времени и сил, чтобы подняться на следующую ступень.

Перебравшись ко мне, он принялся работать дни и ночи напролет; иной раз меня даже зло брало. Вставал он около шести и сразу принимался за книги. К десяти бежал на лекции, потом снова читал. После четырех ходил по урокам (большей частью в еврейские дома, куда его рекомендовал Шуман) и, вернувшись, опять читал, читал, далеко за полночь, пока его не сваливал сон.

Уроки давали ему немалый заработок, и он мог бы жить безбедно, если бы время от времени его не навешал отец, который нисколько не изменился, разве только в том, что сюртук носил не песочного, а табачного цвета и бумаги свои заворачивал в синий платок. В остальном он остался таким же, каким я видел его в первый раз. Он подсаживался к сыну, раскладывал на коленях бумаги и говорил тихим, монотонным голосом:

– Все книжки да книжки! Ты выбрасываешь деньги на ученье, а мне не хватает на тяжбу. Хоть два университета окончи – не выбиться тебе из унижения, пока мы не получим дедовского поместья. Только тогда люди признают, что ты дворянин не хуже других… Тогда и родня объявится…

Все свободное от занятий время Стах посвящал опытам с воздушными шарами. Он достал большую бутыль и приготовил в ней с помощью купороса какой-то газ (не помню уж, как он назывался); газом этим он наполнял воздушный шар – правда, не очень большой, но весьма искусно сделанный. Под шаром уместил машинку с маленьким ветряным двигателем… Так и летало это сооружение под потолком, пока не портилось, стукнувшись о стенку. Тогда Стах клал заплатку на свой шар, чинил машинку, наполнял бутыль разными гадостями и снова делал свои опыты – и так без конца. Однажды бутыль разорвало, а купоросом ему едва не выжгло глаза. Но до того ли было Стаху, раз он решил, хотя бы с помощью воздушного шара, «выбиться» из незавидного своего положения!

С того времени как Вокульский поселился со мной, в магазине у нас появилась новая покупательница – Кася Гопфер. Не знаю, что ей так нравилось у нас: моя ли борода или туша Яна Минцеля? Надо сказать, что близ ее дома было по крайней мере десятка два галантерейных магазинов, однако она предпочитала наш и приходила к нам по нескольку раз в неделю.

«Дайте мне штопку, или дайте катушку шелку, или иголок на десять грошей…» За такой мелочью она бегала за версту, в дождь и в ведро, а покупая на несколько грошей булавок, по получасу просиживала в магазине и разговаривала со мной.

– Почему вы никогда не придете к нам с… паном Станиславом? – спрашивала она, краснея. – Папаша… и все мы так вас любим…

Сначала меня удивляла столь неожиданная любовь старого Гопфера, и я доказывал Касе, что слишком мало знаком с ее отцом, чтобы явиться к нему с визитом. Но она твердила свое:

– Видно, пан Станислав рассердился на нас, только я уж и не знаю за что. И папаша… и все мы так к нему расположены. Право же, пану Станиславу не на что бы обижаться… Пан Станислав…

И так, говоря о пане Станиславе, она покупала шелк вместо штопки или иголки вместо ножниц.

А хуже всего то, что бедняжка таяла на глазах. Всякий раз, когда она приходила к нам купить какой-нибудь пустяк, мне казалось, что она выглядит немножко лучше. Но едва сбегал с ее лица румянец первого смущения, я убеждался, что она становится все бледнее, а глаза ее западают все глубже и глядят все грустнее.

А как она допытывалась: «Пан Станислав никогда не заходит в магазин?» Как смотрела на дверь, ведущую в сени, к моей комнатушке, где в нескольких шагах от нее Вокульский корпел над книгами, не догадываясь, что о нем так тоскуют!

Жаль мне стало бедняжку, и однажды вечером, когда мы со Станиславом пили чай, я сказал:

– Не дурил бы ты да зашел как-нибудь к Гопферу. Старик богатый.

– А чего ради мне к нему ходить? – возразил он. – Хватит, достаточно я у него побегал… – И при этих словах его даже передернуло.

– Того ради, что Кася по тебе сохнет!

– Отстань ты со своей Касей! – оборвал он. – Девушка она предобрая, не раз украдкой пришивала мне оборванную пуговицу на пальто или подбрасывала цветок в окошко, да не пара она мне и я ей не пара.

– Голубка чистая, не девочка! – не отставал я.

– В том-то и беда. Ведь я-то не голубок. Меня могла бы привязать только такая женщина, как я сам. А такой я еще не встречал.

(Встретил он такую шестнадцать лет спустя, и, ей-богу, радоваться нечему!)

Понемногу Кася перестала бывать у нас в магазине, зато старик Гопфер явился с визитом к супругам Минцелям. Должно быть, он им что-нибудь говорил о Стахе, потому что на другой день Малгожата Минцель прибежала вниз и напустилась на меня:

– Это что за жилец у вас, по котором барышни с ума сходят? Кто он, этот Вокульский? Ясек, – обратилась она к мужу, – почему он у нас еще не был? Мы должны его сосватать, Ясек… Пусть он сейчас же идет к нам.

– Да пускай себе идет хоть и к нам, – отвечал Ян Минцель, – но что до сватовства, то уж уволь: я честный купец и сводничеством заниматься не намерен.

Пани Малгожата чмокнула его в потную щеку, словно еще не кончился медовый месяц, а он мягко отстранил ее и утерся фуляровым платком.

– Горе с этими бабами! – сказал он. – Обязательно им нужно кого-то втягивать в беду. Сватай, душенька, сватай хоть самого Гопфера, не то что Вокульского, но помни: я за это расплачиваться не буду.

С тех пор всякий раз, когда Ян Минцель отправлялся выпить кружку пива или в купеческое собрание, пани Малгожата приглашала меня и Вокульского к себе. Обычно вечер проходил так: Стах в три глотка выпивал свой чай, даже не взглянув на хозяйку, потом, засунув руки в карманы, погружался в размышления, вероятно, о своих воздушных шарах, и молчал, словно в рот набрал воды, между тем как хозяйка так и разливалась, стараясь обратить его к любви.

– Возможно ли, пан Вокульский, чтобы вы еще никогда не любили? – говорила она. – Вам, насколько я знаю, лет двадцать восемь, почти столько, сколько мне… Я уже считаю себя старой бабой, а вы все еще словно невинный младенец…

Вокульский сидел, время от времени перекладывая ногу на ногу, но по-прежнему не говоря ни слова.

– О, панна Катажина – лакомый кусочек, – продолжала хозяйка. – Хорошенькие глазки (только как будто один с изъяном – не помню, который) и фигурка недурна, хотя одна лопатка чуть повыше другой (но это даже мило). Носик, правда, не в моем вкусе, и рот великоват – зато какая же это золотая душа! Добавить бы ей еще чуточку ума… Но ум, пан Вокульский, у женщины приходит с годами, примерно так к тридцати… Сама я в возрасте Каси была глупенькая – ну просто канарейка… Влюбилась в моего теперешнего мужа!

Уже на третий раз пани Малгожата приняла нас в капотике (капотик был прехорошенький, весь в кружевах), а на четвертый я вовсе не получил приглашения, один Стах. Ей-богу, не знаю, о чем они болтали. Я только видел, что Стах возвращается домой все более не в духе и жаловался, что эта баба отнимает у него драгоценное время, а пани Малгожата твердила мужу, что Вокульский очень бестолков и что ей придется немало потрудиться, пока она его сосватает.

– Поработай, душенька, поработай над ним, – поощрял ее муж, – а то жалко девушку, да и Вокульского. Страшно подумать, что такой хороший парень, который столько лет служил при магазине и мог бы после смерти Гопфера стать хозяином магазина, – что такой парень пропадает ни за что ни про что в университете! Тьфу!

Укрепившись в своих добрых намерениях, пани Минцелева уже не ограничивалась приглашениями на вечерние чаепития, от которых Стах большей частью уклонялся, но стала и сама частенько забегать в мою комнатушку, заботливо расспрашивая про Стаха, не захворал ли он, и удивляясь, как это Стах еще никогда не влюблялся, он, который едва ли не старше ее (думается все-таки, что она была старше его). В то же время с ней стало твориться что-то неладное: то она принималась плакать, то хохотать, то распекала мужа, который удирал из дому на целые дни, то пеняла мне, что я простофиля, что я жизни не понимаю и пускаю к себе каких-то подозрительных жильцов.

Словом, в доме начались такие скандалы, что Минцель даже начал худеть, несмотря на то, что поглощал все большее количество пива. А я решил: одно из двух… или откажусь от службы у Минцелей, либо попрошу Стаха съехать с квартиры.

Каким образом пани Малгожата узнала о моих затруднениях, понятия не имею. Только вбегает она однажды вечером ко мне в комнату и заявляет, что я ей враг, что, должно быть, я очень подлый человек, если сгоняю с квартиры такого жильца, как Вокульский. Потом прибавила, что муж ее тоже подлец, и Вокульский подлец, и вообще все мужчины подлецы, и кончила тем, что закатила истерику на моем собственном диване.

Такие сцены повторялись несколько дней подряд, и не знаю, к чему бы это привело, если б всему не положило конец самое необычайное событие, какое мне только случалось видеть.

Однажды Махальский пригласил нас с Вокульским к себе на вечер.

Мы вышли уже в десятом часу и направились, само собою, в излюбленный подвал Яна, где при свете трех сальных свечей уже сидело человек пятнадцать и среди них – пан Леон.

Пожалуй, никогда мне не забыть этой картины: собравшиеся, большей частью молодежь, заняли весь подвал; лица их выделялись на черном фоне стен, выглядывали из-за бочек или расплывались во мраке.

Радушный хозяин еще на лестнице поднес нам по огромной чарке вина (и отнюдь не дурного!); меня он окружил особым вниманием, вследствие чего у меня сразу зашумело в голове и уже через несколько минут я ничего не соображал. Поэтому я уселся в сторонке, в глубокой нише, и, совсем осовев, посматривал на гостей.

Что там происходило, толком не скажу, ибо в голове моей проносились самые дикие фантазии. Мне мерещилось, что Леон говорит, как всегда, о могуществе веры, об упадке духа и необходимости самоотречения, а присутствующие громко ему вторят. Однако дружный хор приутих, когда Леон стал толковать, что пора, мол, наконец испытать эту готовность к подвигу. Спьяну, что ли, только мне почудилось, будто Леон вызывает собравшихся прыгнуть с виадука Новы Зъязд на проходящую под ним улицу, а в ответ все как один замолчали, а многие даже попрятались за бочки. [32]32
  …многие даже попрятались за бочки. – Прус описывает тайное собрание патриотов в период подготовки польского восстания 1863 года. Учитывая царскую цензуру, автор говорит о политических событиях иносказательно. Под прыжком с виадука Леон подразумевал участие в каком-то крайне опасном политическом деле.


[Закрыть]

– Значит, никто не решится на подвиг? – выкрикнул Леон, заламывая руки.

Молчание. Подвал словно вымер.

– Значит, никто?.. Никто?..

– Я, – отозвался голос, который я не сразу узнал.

Смотрю – возле догорающей свечи стоит Вокульский.

Однако вино Махальского до того было крепкое, что в эту минуту я потерял сознание.

После пирушки в подвале Стах несколько дней не являлся домой. Наконец пришел – в платье с чужого плеча, похудевший, но с высоко поднятой головой. Тогда я впервые услышал в его голосе ту жесткую нотку, от которой и поныне меня коробит.

С тех пор он совершенно изменил образ жизни. Воздушный шар вместе с двигателем забросил в угол, где их вскоре затянуло паутиной; бутыль, в которой он изготовлял газ, отдал дворнику для воды, а в книги и не заглядывал. Так и валялись теперь эти сокровищницы человеческой мудрости – одни на полке, другие на столе, одни раскрытые, другие даже не разрезанные. А он тем временем…

Случалось, что по нескольку дней сряду он не бывал дома, даже не приходил ночевать; а то вдруг являлся вечером и, не раздеваясь, бросался на непостланную постель. Иногда вместо него приходили какие-то чужие люди, ночевали на диване, на кровати Стаха, а то и на моей, и не только «спасибо» не говорили, но так и уходили, не назвав себя. Нередко Стах приходил один, безвыходно просиживал несколько дней дома, ничего не делая, нервничал и все время к чему-то прислушивался, как любовник, который пришел на свидание с чужой женой и опасается, как бы вместо нее не явился муж.

Не думаю, чтобы этой чужой женой была Малгожата Минцелева, кстати она тоже не находила себе места. С утра эта женщина успевала обегать по крайней мере три костела, видимо решив повести наступление на милосердного господа бога сразу с нескольких сторон. Тотчас после обеда у нее начинались какие-то дамские заседания, участницы которых в ожидании важных событий занимались сплетнями, предоставив мужьям и детям самим о себе заботиться. К вечеру у пани Малгожаты собирались мужчины; однако эти гости без долгих разговоров отсылали хозяйку на кухню.

Не мудрено, что при такой сумятице в доме у меня тоже начал ум за разум заходить. Мне казалось, что в Варшаве стало как будто теснее и что люди кругом словно белены объелись. С часу на час я ждал некоей внезапной перемены; несмотря на это, все мы были в отличном настроении, и в головах у нас роились всевозможные планы.

Между тем Ян Минцель, не находя дома ни минуты покоя, с самого утра отправлялся пить пиво и возвращался только вечером. Он даже вспомнил пословицу: «Двум смертям не бывать, а одной не миновать» – и с той поры повторял ее до конца своей жизни.

Но вот настал день, когда Стах Вокульский совсем исчез. И только два года спустя он написал мне письмо из Иркутска, в котором просил прислать ему книжки.

Осенью 1870 года – сижу я как-то у себя в комнате после вечернего чаю (посидев перед тем у Яся Минцеля, который уже не вставал с постели), вдруг кто-то стучится.

– Herein! <Войдите! (нем.)>– кричу.

Дверь скрипнула… смотрю, на пороге стоит какое-то бородатое чудище в тюленьей шубе мехом навыворот.

– Ну, – говорю я, – черт меня побери, если ты не Вокульский!

– Он самый, – отвечает чудище в тюленьей шкуре.

– Во имя отца и сына!.. – говорю. – Брось, – говорю, – дурака валять! Откуда ты тут взялся? Может, это только твой дух…

– Это я, жив-здоров, – говорит, – и даже хочу есть.

Снял шапку, снял доху, подсел к свече. Ей-богу, Вокульский! Борода, как у разбойника, морда, как у Лонгина, что господу нашему Иисусу Христу бок проколол, однако же – это был Вокульский собственной персоной…

– Ты совсем вернулся, – спрашиваю, – или только проездом?

– Совсем.

– Каково там, в тех краях?

– Ничего.

– Фью! А люди? – спрашиваю.

– Неплохие.

– Фью! А чем ты там жил?

– Уроками, – говорит. – И с собой еще привез рублей шестьсот.

– Фью! Фью! А что ты собираешься делать?

– Ну уж конечно не к Гопферу возвращаться! – Сказал и даже стукнул кулаком по столу. – Ты, должно быть, не знаешь, что я стал ученым, даже получил несколько благодарностей от петербургских научных обществ.

«Гопферовский слуга вышел в ученые! Стах Вокульский получил благодарность от петербургских научных обществ! Вот так история, право!» – подумал я.

Чего там долго рассказывать! Поселился парень где-то на Старом Мясте и полгода жил на привезенные деньги, покупая много книг и мало съестного. Прожившись, начал подыскивать работу, и тут случилась странная вещь. Купцы не принимали его на службу, потому что он стал ученым, не принимали и ученые за его прежнюю службу у купца. И повис он, как Твардовский [33]33
  Твардовский – легендарный польский чернокнижник, продавший душу дьяволу. Согласно легенде, он спасся молитвой от ада и был осужден висеть до дня Страшного суда между небом и землей, уцепившись за месяц.


[Закрыть]
, между небом и землею. И, может быть, даже бросился бы вниз головой с моста, если б я время от времени ему не помогал.

Страшно вспомнить, как он тогда жил. Отощал, помрачнел, одичал… Но не жаловался. Только раз, когда ему сказали, что таким, как он, тут не место, пробормотал:

– Обманули меня…

В это время умер Ясь Минцель. Вдова схоронила его по-христиански, неделю не выходила из дому, а в начале следующей недели вызвала меня к себе на совет.

Я думал, что мы с нею будем говорить о торговых делах, тем более что на столе я заметил бутылочку хорошего токая. Но пани Малгожата даже и не спросила про магазин. При виде меня она залилась слезами, словно я напомнил ей погребенного неделю назад покойника, и, налив мне порядочный стаканчик вина, жалобно заговорила:

– Когда угас мой ангел, я думала, что только я так несчастна…

– Это кто ангел? – перебил я ее. – Уж не Ясь ли Минцель? Простите, сударыня, я был искренним другом покойного, но мне трудно называть ангелом человека, который даже на смертном одре весил не менее двухсот фунтов…

– При жизни он весил триста… Видели вы что-нибудь подобное? – заметила безутешная вдова. Потом снова прикрыла лицо платочком и, всхлипывая, продолжала: – Ах! Вы, пан Жецкий, никогда не научитесь быть тактичным… Ах! Какой удар! Покойник мой, правду сказать, никогда не был ангелом, особенно в последнее время, но все же это для меня ужасная потеря… Страшная, невозвратимая!

– Положим, последние полгода…

– Да что там полгода! – вскричала она. – Мой бедный Ясь уже три года хворал, а лет восемь, как… Ах, пан Жецкий! Сколько несчастий проистекает в семейной жизни от этого мерзкого пива! Сколько лет, поверите ли, я жила все равно что без мужа… Но какой это был человек, пан Жецкий! Только сейчас я почуствовала всю тяжесть моего горя…

– Бывает еще хуже, – отважился я сказать.

– О да! – простонала бедная вдова. – Вы совершенно правы, бывает еще хуже. К примеру, Вокульский, который, кажется, уже вернулся… Правда ли, что он до сих пор не нашел работы?

– Никакой.

– Где же он обедает? Где живет?

– Где обедает? Не уверен, обедает ли он вообще. А где живет? Нигде.

– Ужасно! – расплакалась пани Малгожата. – Мне кажется, – продолжала она после минутного раздумья, – я исполню последнюю волю дорогого моего покойника, если попрошу вас…

– Слушаю, сударыня…

– Чтобы вы пустили Вокульского к себе в комнату, а я буду посылать вам вниз два обеда, два завтрака…

– Вокульский на это не согласится, – прервал я.

Тут пани Малгожата опять ударилась в слезы. С горя, что ли, по покойному мужу, она вдруг впала в такую ярость, что раза три обозвала меня растяпой, простаком, не знающим жизни, уродом и в конце концов заявила, что я могу убираться, потому что она сама справится с магазином. А потом извинялась передо мной и заклинала меня всеми святыми, чтобы я не обижался на ее слова, потому что она потеряла разум от горя.

С того дня я весьма редко видел свою хозяйку. А полгода спустя Стах сообщил мне, что… женится на Малгожате Минцель.

Поглядел я на него… Он махнул рукой.

– Знаю, – сказал он, – что я свинья… Но… все же не такая свинья, как те, кто тут пользуется у вас всеобщим уважением.

Сыграли шумную свадьбу, на которую явилось (не знаю даже откуда) множество приятелей Вокульского (а уж ели, черти, а уж пили за здоровье молодых – целыми кувшинами!). Стах обосновался наверху, у своей жены. Сколько мне помнится, весь багаж его составляли четыре связки книжек и научных приборов, а мебель – разве что чубук да шляпная картонка.

Приказчики хихикали (разумеется, исподтишка) над новым хозяином, а мне было больно, что Стах так легко порвал со своим героическим прошлым и со своей бедностью. Странная вещь человеческая натура: чем менее мы сами склонны к мученичеству, тем настойчивее требуем его от своих ближних.

– Каков наш Брут! – говорили между собой знакомые. – Продался-таки старой бабе!.. Учился, разные штуки выкидывал – и… бац!

В числе наиболее суровых судей были два отвергнутых претендента на руку пани Малгожаты.

Однако Стах очень скоро всем им заткнул рты, сразу принявшись за работу. Примерно неделю спустя после свадьбы он явился в восемь часов утра в магазин, занял место покойного Минцеля за конторкой и стал обслуживать покупателей, вести счета и давать сдачу, словно был просто наемным приказчиком.

Мало того, уже через год он завязал сношения с московскими купцами, что весьма благоприятно повлияло на ход наших дел. Смело могу сказать, что за время его управления оборот наш утроился.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю