Текст книги "Саблями крещенные"
Автор книги: Богдан Сушинский
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
28
Третьи сутки подряд ливень затоплял подольские низины, превращая их в русла невиданных здесь ранее рек и в болота; травянистая оболочка холмов трескалась и расползалась, уступая место пепельно-коричневым дождеточащим шрамам.
Деморализованный этим ливнем и холодом, отряд полковника Голембского отходил от степного порубежья в глубь Подолии, чтобы со временем укрыться за стенами ближайшего замка или крепости. Но в том-то и дело, что повстанцы шли за ним по пятам, днем и ночью нападая на арьергарды и места постоев. К тому же отступать полякам приходилось как раз по тем селам, которые взбунтовались, и значительное число мужиков из которых вошло в повстанческий отряд Горданюка.
– Что, господин полковник, изменило нам военное счастье? – слишком жизнерадостно для данной ситуации поинтересовался Шевалье, когда кони их едва не столкнулись мордами у ворот усадьбы местного подстаросты Зульского.
– Если уж нас предал сам Христос, то почему должны жалеть казаки? – мужественно согласился полковник. Как это ни странно, только сейчас, когда полк оказался в очень трудном положении, Шевалье сумел по-настоящему оценить рассудительность, хладнокровие и мужество этого офицера.
– Так что будем делать?
– Остановимся лагерем на этой возвышенности, сразу за каменной оградой усадьбы. С одной стороны – высокие холмы, с другой – озеро… А подстароста – мой знакомый. Здесь и дождемся конца потопа, как на Ноевом ковчеге.
– Наверное, это и есть самое разумное, что можно предпринять в столь дикой войне, – поддержал его идею Пьер де Шевалье.
– Вы, конечно, можете винить меня в том, что не погнался за повстанцами в степь, не сумел разбить их и теперь вынужден отступать…
– Увы, не собираюсь быть судьей ни вам, ни повстанцам, – прервал его Шевалье.
Он понимал, что своим присутствием сковывает действия и поступки полковника. Поневоле начнешь нервничать, зная, что рядом с тобой летописец, да к тому же – иностранец. Который сам в боях участия не принимает, но пребывает в чине майора и конечно же мыслит себя если не Ганнибалом, то уж, во всяком случае, Сципионом Африканским [15]15
Сципион Африканский – римский полководец, нанесший решающее поражение войскам карфагенского полководца Ганнибала. После этого военная карьера Ганнибала завершилась, и он вынужден был бежать в Азию, поскольку Рим требовал у Карфагена его выдачи. Но, как ни странно, имя Ганнибала известно всему образованному миру, а вот имя его победителя такой известности не получило.
[Закрыть]. Такой, ясное дело, уверовал, что во стократ лучше знает, как следует командовать полком, чем он, полковник Голембский. К тому же еще неизвестно, что именно он потом напишет о походе.
– Уже похвально. Если это, конечно, правда. – С первого дня прибытия Шевалье в полк Голембский не скрывал, что подозревает его в сочувствии казакам и прочим повстанцам.
– Пока что меня интересуют общие исследования: кто такие казаки, кто такие татары…
– А уж кто такие поляки – так это каждому ясно, – скептически улыбнулся полковник. Ливень, наконец, поутих, однако тучи над ближайшим лесом вновь сгущались, и ветер упорно нагонял их прямо на возвышенность, на которой полковник собирался обосновать свой укрепленный лагерь. – Ну да поставим свечи по усопшим.
Встречать их вышел сам Анджей Зульский. Он стоял под проливным дождем без шапки, в одном только кафтане – располневший, рано состарившийся и безмятежно счастливый.
– Матерь Божья, неужели это вы, полковник Голембский?! Но ведь это, в самом деле, вы! Ваш полк, ваши храбрые солдаты. А мы-то думали, что сюда прорвались повстанцы. У меня осталось всего двадцать надворных казаков охраны. Было сорок шесть, но остальные ушли к Горданюку. Что мне оставалось делать? Понятно, что весь дом мы забаррикадировали, вооружили всех слуг. Но сколько мы смогли бы продержаться?
– Теперь продержимся, – заверил его полковник. – Мне бы хотелось, чтобы эти голодранцы действительно прорвались сюда. Никогда еще я не был столь лютым на них, никогда не стремился истребить всех до единого. Не зря же я поклялся, что, рано или поздно, пораспинаю их, живых или мертвых, на столбах; причем так, чтобы от вашего поместья и до самого Каменца. Так и напишите, господин историограф: от усадьбы господина Зульского и до самого Каменца. И да поставим свечи по усопшим.
– Вначале мне нужно все это увидеть собственными глазами, – невозмутимо возразил де Шевалье. – Фантазиями занимаются писатели и драматурги, меня же интересуют свершившиеся деяния.
– Знаю, что именно вас интересует, знаю, – мстительно блеснул глазами полковник, когда они взошли на небольшую ротонду, полукругом опоясывающую двухэтажный особняк Зульского.
– Интересно. Поделитесь-ка своими предположениями.
– Хотите предстать перед Францией, да и всей Европой, мессией страждущего народа, сражающегося в полуазийских степях против ненавистных поработителей-поляков? Поэтому-то не победы отряда полковника Голембского вы жаждете, а победы этой разбойничьей орды.
– О, нет, это не разговор, – решительно покачал головой де Шевалье. – Поэтому сразу же «поставим свечи по усопшим», господин полковник, – ответил его же поговоркой.
29
Они сидели в углу, почти под лестницей, ведущей на второй этаж трактира, оба – одетые в порядком изношенные, а потому бесцветные морские куртки, сработанные из крепкой, да к тому же огрубевшей от соли и пота, ткани.
– Уходят, – натужно ронял слова Шкипер, лишь для видимости поднося ко рту кружку с пивом. Его собеседник, бывший моряк Гольен, много лет прослуживший на испанском флоте, знал, что в луженой гортани Шкипера разрасталась погибельная опухоль, и старался не обращать внимания на его уловки. – Они, эти, – кивнул рыбак в сторону десятника Григория Родана, – уже уходят отсюда.
– А что это за воины? Правда, что их навербовали где-то в татарских степях?
– Как и то, что завтра их уводят под стены Дюнкерка.
– Почему ты считаешь, что их уводят, если в лагере из повозок, устроенном рядом с фортом, никаких признаков того, чтобы они куда-то собирались? – Лицо Гольена было похоже на печеное, полуизжеванное яблоко. Когда он хитровато, по-лисьи ухмылялся, оно морщинилось так, что теряло всякие человекоподобные черты. Рот, нос, глаза – все терялось в глубоких складках морщин.
– Потому и не видно приготовлений, что они прирожденные воины, всю жизнь провоевавшие с турками и татарами. А те похитрее твоих испанцев.
– Почему моих? – обиженно отшатнулся Гольен. – На что ты намекаешь?
– Ну-ну, старина, – похлопал его по плечу Шкипер. – Вспомни, как тебя называют. Меня Шкипером, тебя Гольеном-Испанцем. Вот именно, Ис-пан-цем, соображаешь, что из этого вытекает?
– Разве что это дурацкое прозвище, – проворчал Гольен-Испанец, вспомнив, что только два дня назад комендант форта приказал повесить почти в самом центре поселка испанского лазутчика. – О котором давно предпочитаю не вспоминать. Испанцы… На кой дьявол мне эти идальго? И вообще, мне – что те, что другие. Говоришь, эти уже уходят? – ковырялся огрубевшим пальцем в куске распотрошенной рыбины. – Но гарнизон-то остается. Шастают по дворам, как и шастали.
– Остается, да не весь, – как бы между прочим проворчал Шкипер. – От солдат-бомбардиров слышал, что шесть орудий из десяти тоже перебросят под Дюнкерк. Вместе с бомбардирами. И часть пехотинцев – туда же. Только делать все это будут ночью, чтобы испанцы твои не догадались, – кисло ухмыльнулся он, поглядывая на Гольена из-за кружки с пивом. – Пусть идальго думают, что гарнизон остался прежним, и не суются.
– Только не такие уж они дураки, чтобы поверить, – пытался ухмыльнуться Гольен.
– Так пусть этого спросят, – кивнул Шкипер в сторону окончательно опьяневшего Родана. Казак сидел, уже полувывалившись из кресла и сонно свесив голову на грудь.
– Кто, испанцы? – уставился на казака Гольен.
– Да хоть суд инквизиции. У этого иностранного офицера, – повысил его в чине Шкипер, – действительно есть о чем спросить.
Глаза Гольена перескакивали с казака на Шкипера, со Шкипера на казака. Он лихорадочно соображал. И не только над тем, как бы выгоднее продать казака испанцам. Но и почему этого вояку столь откровенно выдает Шкипер.
– Ты отчего это так, вдруг? – подозрительно скосился он на собеседника, стараясь не выпускать из поля зрения и Родана – словно охотник, приметивший добычу.
– На войне – или гибнут, или зарабатывают. Я предпочитаю зарабатывать. Как, впрочем, и ты. И не строй из себя обиженного моей прямотой.
– Зачем же строить? Меня это не оскорбляет.
– В таком случае мы прекрасно поняли друг друга.
Прошло еще несколько томительных минут сомнений и раздумий.
– Мне нужно отлучиться, – решился, наконец, Гольен-Испанец. – А ты минут через пятнадцать подними этого вояку и веди в сторону казачьего лагеря. У мельницы, навстречу тебе, выйдут четверо испанцев. Пусть тебя это не пугает.
– Но ведь они же, сволочи, перепутают меня с казаком и не того захватят, а то еще и убьют.
– Там будет и пятый. Им могу оказаться я. Так что за душу свою можешь не опасаться. Деньги делим, как договорились.
– А разве мы уже договорились?
– Если я сказал, что договорились, значит, поровну.
Гольен-Испанец ушел. Выждав еще минуту-другую, Шкипер подошел к Родану.
– Ну, что, смертник лихой, нам пора? – по-польски спросил он казака.
– Пора, – кивнул тот, все еще прикидываясь совершенно охмелевшим.
– Помните, понимаете, на что идете? – с трудом подбирал польские слова Шкипер. Когда-то в его команде боцманом оказался поляк, который в любом порту старался подобрать своих, оказавшихся безработными земляков. От них он и познал язык этих славян. – Представляете себе, какие муки принимать придется?
– Так разве ж я первый? – Рослый, широкоплечий Родан резко поднялся и восстал перед худощавым, иссушенным болезнью Шкипером человеком-глыбой. – …Не первый на смерть иду, и, да не поскупится Господь на казачью славу, не последний.
– На муки Господь всегда щедрее, чем на славу, да простится ему, как и мне, людьми и морем отвергнутому. Поверьте, я поражаюсь вашему мужеству. А у-?ж я-то научен ценить его.
– Тогда не будем больше об этом, – твердо молвил Родан, опираясь на плечо Шкипера и выходя вместе с ним на улицу.
30
Сразу за порогом, вмиг протрезвев, десятник остановился и, запрокинув голову, посмотрел на небо. Высокое, вспаханное лунными лемехами и щедро усеянное россыпью Млечного Пути, оно предстало перед ним таким же осязаемо близким и молитвенно родным, каким не раз представало там, на родине, в украинской степи.
– Ну что, топаем к мельнице, «пьянь трактирная»? – неуверенно спросил его Шкипер.
– Это не звезды, это в небесах отражаются купола святых храмов, – негромко, молитвенно вознеся руки к небесам, произнес Родан, словно бы не расслышав его вопроса. – Хотя бы в одном из них, но помолятся во спасение души бывшего святого отца Григория.
Родан молвил это по-украински, однако Шкипер все же понял его.
– Святого отца? Так вы что, были священником?!
– Почему был? Остаюсь им, – перешел отец Григорий на польский.
– Как же вы оказались тогда среди бродяг-казаков? Да еще и с оружием в руках?
– Слишком много врагов вокруг. В Украину хотел вернуться не рабом божьим, но воином его. Чтобы никакая орда не смела больше сжигать храмы моего народа.
– Но зачем же священнику сражаться? Его оружие – молитвы.
– О-о, я тоже так считал. Но, оказывается, для защиты земли праотцов наших одних только молитв мало.
– И все же я не пойму, зачем священнику становиться воином.
– А затем, что каждый священник хоть раз в жизни должен осознать себя святым.
– Искупление муками во имя Отчизны? – спросил Шкипер скорее самого себя, нежели Родана. Он вспомнил о смертельной опухоли, разъедающей его гортань и причиняющей ему все более страшную боль, и добавил: – Мне тоже пора бы подумать о таком искуплении.
Они поднялись на возвышенность, за которой, на каменистой пойме, виднелись очертания водяной мельницы. Чуть правее, за грядой небольших холмов, отделявших низину от берега моря, вечернюю темноту озаряли десятки костров, окаймляющих казачий табор.
Родан и Шкипер остановились и с минуту молча любовались охваченной пламенем долиной.
– А ведь я тоже могу подтвердить перед испанцами то, что скажете вы. Разве не так? – вдруг задумчиво произнес Шкипер. – В конце концов, речь ведь идет о чести Франции. О ее победе.
– Это вы к чему клоните?
– Стоит ли старому моряку в муках дожидаться бесславной смерти в постели, если тоже представляется случай жертвенно умереть за Отчизну?
– В муках, за Отчизну… – отрешенно согласился отец Григорий. – Знать бы, как это страшно.
– Если вы окончательно решились, я тоже пойду с вами. Хоть на пытки, хоть на костер.
– Вся наша жизнь – костер. Так пусть же будут благословенны костры, на которые возведут нас… Благословенные костры Фламандии.
31
Застолье у подстаросты Зульского завершилось поздним вечером. Ливень к тому времени прекратился, небо благодушно озарилось лунным сиянием, под которым, словно ростки под лучами весеннего солнца, то тут, то там произрастали пока еще тускловатые звезды и даже целые созвездия. А с юга, из глубины степей, наконец-то подул теплый, даже чуть-чуть жарковатый ветер.
Стоя у ворот, на выложенной из каменных плашек площадке, Шевалье осмотрелся. Полковник действительно собирался дать повстанцам решительный бой. Пока офицеры полка расхваливали медовуху Зульского и похлопывали по ляжкам его бедрастых служанок, драгуны, выполняя приказ Голембского, стащили к усадьбе все повозки, какие только сумели реквизировать у местных крестьян, и, сомкнув цепями колеса, образовали сразу же за невысокой каменной оградой еще один вал. Устремленные вверх дышла повозок были похожи на столбы распятий, дожидавшиеся своих мучеников.
Чтобы основательно укрепить это фортификационное сооружение, солдаты укладывали на повозки мешки, а перед повозками размещали бороны, позволяющие сдерживать конницу.
– Да вы, никак, сооружаете здесь казачий табор? – обратился Шевалье к руководившему этими работами хорунжему. Парню явно не повезло: ему одному из всего офицерского корпуса пришлось встречать сумерки не за столом, а за повозками, правда, по окрикам и походке его чувствовалось, что чаша медовухи его тоже не миновала, но все же…
– Казаки на это мастера, – охотно согласился хорунжий, узнав «французского писаря», как называли в полку Шевалье. – В этом деле их не переплюнешь. А главное, не такие ленивые, как наши полуаристократы, возвышенно именующие себя драгунами. Мотаться в седле – это одно, а работать – совершенно другое.
– Но, может, весь этот труд напрасен? Вряд ли повстанцы войдут в деревню, зная, что вы здесь.
– Именно потому, что мы здесь, они и войдут. Разъезд доложил, что рыскают за соседней деревней. А вы куда это собрались? – поинтересовался хорунжий, видя, что Шевалье и вышедший вслед за ним из ворот конюх Зульского прикидывают, как бы выбраться за ограждение.
– У подстаросты тесновато. Решил, что господа драгунские офицеры обойдутся без меня. Тем более что после недавнего резкого разговора с полковником мы охладели друг к другу.
– И девок подстаросты всех давно перехватали, – конюх был похож на старого облезлого кота. Его лоснящуюся рожицу Господь сотворил только для того, чтобы с нее никогда не сходила скабрезная, сальная ухмылка подуставшего бабника и неутомимого сводника. – А тут, рядом, молодуха одна живет. Даже пан Зульский не брезгует хаживать к ней, поскольку выглядит она лучше самой пани Зульской.
– Сожалею, что не смогу лично убедиться в этом, – довольно бесстрастно, пьяно икнув, проговорил хорунжий. И приказал двум драгунам раздвинуть повозки.
Конюший вышел первым, а самого Шевалье офицер попридержал за локоть.
– Он – из украинцев, как мне кажется… – вполголоса сказал ему. – Не следовало бы доверяться. Место вам здесь найдется, хотя бы у одного из солдатских костров. Все же под прикрытием драгун и повозок. Сажать на кол казаки еще большие мастаки, чем сооружать походные лагеря из повозок. Это уж поверьте мне.
– Вы утверждаете это настолько убедительно, словно умудрились лично удостовериться в их мастерстве, – рассмеялся Шевалье, миролюбиво похлопав при этом хорунжего по плечу.
32
Эти пятеро появились из-за старой полуразрушенной мельницы, словно привидения. Скрутив Родана и Шкипера и обезоружив казака, они быстро сориентировались, кто из них нужен им. Грубо оттолкнув француза, прибрежные корсары кляпом заткнули рот казаку и принялись связывать ему руки.
Наблюдая это, Шкипер вначале растерялся. Но потом, вспомнив о своем стремлении последовать за казаком, пожертвовав последние дни своей жизни во имя Франции, решительно приблизился к испанцу, который держался чуть в стороне и начальственно покрикивал на остальных.
– Вы напрасно отторгаете меня, сеньор. Я могу сказать вам не меньше, чем этот чужестранец.
– Однако нам приказано взять только чужестранца. А вас не трогать, – холодно возразил офицер на вполне сносном французском.
– Понимаю, таков был приказ, а также наш уговор с подосланным вами человеком.
– Тогда чего добиваешься?
– Теперь я знаю не меньше чужестранца, который может вообще ничего не сказать вам.
Офицер заносчиво рассмеялся.
– Он попадет к дону Морано. У того даже немые начинают вещать ангельски-чистыми голосами. Пошевеливайтесь, бездельники, пошевеливайтесь, – подбодрил он своих лазутчиков, все еще возившихся с пленным, успевшим дважды разбросать их.
– Не кажется ли вам, что, столкнувшись с мужеством этих степных воинов, дон Морано сам потеряет дар речи?
– А ты, брат, наглец, – поддел офицер его подбородок острием морского тесака. – Таких мы обычно под килем протягиваем, ради всеобщего увеселения.
– Да прихватите вы этого идиота, лейтенант, – посоветовал один из прибрежных корсаров. – Нельзя отказывать в адской сковородке тому, кто сам напрашивается на нее.
В долине горели костры. Воины-чужестранцы тихими гортанными голосами пели какую-то грустную песню, слова которой были такими же печальными, как и судьба старого, списанного на берег и обреченного на мучительную смерть – будь то от сатанинской хвори, будь то от пыток дона Морано – морского волка. Выхваченные из языка незнакомого степного племени, они, тем не менее, казались Шкиперу не только понятными, но и душевно близкими.
– Слышал ты, идиот? – вновь поддел его подбородок кончиком тесака офицер. – Идешь с нами. Если этот чужеземец сдохнет раньше, чем сумеет произнести первое слово, то тебе представится возможность рассказать командору Морано обо всем, что ты узнал со дня своего появления на свет.
По ту сторону мельницы, за мостом, переброшенным через небольшую, пробивавшуюся между склонами холмов речушку, показался конный патруль. Заметив его, испанцы поволокли слегка упиравшегося казака вниз, к образовавшемуся у мельницы озерцу, и залегли там, на берегу, прижавшись к глинистой стенке обрыва. Туда же офицер столкнул и Шкипера.
Патруль состоял из украинцев. Отец Григорий слышал, как они переговаривались. Но он знал, что патруль этот был специально послан Сирко, дабы придать его похищению видимость хоть какой-то правдоподобности. Как знал и то, что казаки получили приказ: испанских лазутчиков не замечать даже в том случае, если они окажутся под копытами их лошадей.
Как только украинцы скрылись в низине, за отрогом холма, прибрежные корсары вывели своих пленников и, по мосту обогнув мельницу, побежали к берегу моря. Там, в небольшой, обрамленной скалами бухточке, их ждали две шлюпки.
– Послушайте, лейтенант, – возник возле одной из них Гольен-Испанец. – Этого-то француза вы зачем прихватили? Это же он помог навести вас на казачьего офицера.
– Мы можем и тебя прихватить, если не прикусишь язык, – презрительно процедил лейтенант. – Сребреники свои получишь завтра.
33
Хозяйке дома еще не было и тридцати. Смуглолицая, с темным обводом ярких губ, она казалась Шевалье воплощением того крестьянского здоровья, которое делало женщину особенно прекрасной.
Образ этой подольской самаритянки дополняла корона, выложенная из толстой темно-русой косы, вызывавшей у Шевалье особое восхищение. Чем больше он пил, тем больше засматривался на эту корону, и тем царственнее казалась ему женщина, которую конюший Орест называл Христиной и которую сам Шевалье почти с первых минут окрестил «королевой Христиной Печальной».
В самом деле… Эти большие, темно-вишневые печальные глаза…
…И когда Христина с интересом выслушивала залетного иностранца, щедро заплатившего ей за будущий ночлег; и когда угощала или вдруг упоминала о своем муже, погибшем два года назад, во время такого же восстания; и даже когда смеялась – глаза эти смотрели на Шевалье с таким печальным сочувствием, словно сумели вобрать в себя всю печаль, все страдания этого края.
Они уже завершали свое полуночное застолье на двоих, когда Пьер, в очередной раз поймав на себе скорбный взгляд Христины, не выдержал:
– Ты смотришь на меня с такой жалостью, словно знаешь, что на рассвете меня должны казнить. – Он старался произнести это как можно мягче, улыбаясь, и даже взял обеими руками ее шершавую, грубоватую, но податливую руку. Однако женщина восприняла его страхи со всей возможной серьезностью.
– Наступает утро, и все, кого я ночью целую, гибнут. Мужчины приходят ко мне, ласкают, говорят такие слова, каких я отродясь не слыхивала, а ласкают так, словно знают, что я – последняя, кого они ласкают…
– И что, так бывает всегда?
Шевалье вдруг вспомнил предупреждение конюшего, что женщина эта не от мира сего, что после того, как погиб ее муж, она иногда смахивает на юродивую. Вначале это насторожило историографа, однако Христина вела себя настолько спокойно, корректно и, как показалось ученому французу, даже с некоторым налетом провинциального аристократизма, что он попросту забыл о предупреждении, сразу же поддавшись чарам ее негромкого бархатного голоса и огромных, сострадающих всему и всем глаз.
– Всегда, – тихо призналась Христина, впиваясь в него гипнотизирующим взглядом.
– Хочешь сказать, что все мужчины, которые проводят с тобой ночь, утром погибают?
– Они приходят, чтобы любить меня, а уходят, чтобы принимать смерть. Поэтому они чувствуют себя счастливыми, а я – несчастной.
Она умолкла, и снова улыбалась, и слушала, слушала; и печально озаряла свой небольшой, сложенный из почти неотесанных бревен домишко лучезарной улыбкой. Ее молчание немного успокоило Шевалье. В молчании она казалась мудрой и почти святой. Оставаясь при этом удивительно красивой. Что по мере того как майор пьянел представлялось ему все более очевидным.
Несмело погасив светильник, Шевалье еще несколько минут сидел рядом с Христиной, не решаясь притронуться к ней и со страхом ожидая, что женщина возмутится его самовольством и попытается убежать в другую комнату. Но шли минуты. А она сидела, склонившись к нему через стол, и Пьер постепенно начал различать абрис ее головы и плеч, слышать дыхание и, как ему казалось, даже видеть ее… печальные глаза.
– Ты считаешь, что я тоже погибну? – этот вопрос возник у него как-то сам собой; во всяком случае, бродячий летописец совершенно не задумывался над ним. Возможно, он зарождался в глубинах его подсознания вместе со страхом.
– Почему ты не ласкаешь меня, как это делали все остальные, когда гасили светильник?
Шевалье осторожно нащупал ее руку. Она была на удивление холодной и казалась совершенно безжизненной. «Лучше бы ты не говорила этого», – мысленно упрекнул он женщину, чувствуя, что понуждение к ласкам вовсе не придавало ему храбрости.
– Ты не ответила на мой вопрос; я тоже погибну?
– Ты не ложишься со мной, а потому не погибнешь.
– Знать бы, кто из нас по-настоящему сумасшедший: я или ты? По-твоему, чтобы остаться в живых, я не должен прикасаться к тебе? Рисковый смертельный выбор?
– Не сомневайся: это я – сумасшедшая, конечно же я, – простодушно определила Христина. – Меня все тут называют «чумной». А ты – ученый чужестранец. Так сказал конюший Орест. Меня еще никогда не любил ученый чужестранец. И ты тоже не хочешь.
«Если бы у тебя хватило таланта образно описать хотя бы вечер, проведенный с этой женщиной. Один-единственный вечер, – с тоской подумал Шевалье. – Отобразить печаль ее глаз, юродивую мудрость слов, сумасшествие предсказаний… – ты вошел бы в историю Франции как великий литератор, мастер изысканного слога. Но тебе это не дано, твое перо не способно на эту “подольскую драму”. Самая высокая поэзия твоих писаний ограничена булыжной прозой событий, дат и фактов, большей частью позаимствованных из писаний других авторов».
Странствующий летописец поднялся, обошел стол и увидел, что женщина медленно, покорно поднимается ему навстречу.
– Утром ты поцелуешь меня точно так же, как целуешь сейчас, – прошептал он, почувствовав на своих губах солоноватое тепло ее податливых пухлых губ. – Поцелуешь живого. И с этого утра забудешь, что все мужнины, которые вечером любят тебя, утром обязательно погибают. Ты излечишься от этого страха и этого библейского предсказания.
– Вот видишь, теперь ты тоже любишь меня. Как все остальные. Только те сразу набрасывались, как татары на ясырь. Ты же целуешь, целуешь, словно боишься разбудить меня. А мертвых я никогда не целую. Это великий грех.
– Значит, мне суждено отойти в иной мир нецелованным, – грустно улыбнулся Пьер де Шевалье.
Поцелуи их становились все более затяжными и страстными, и странник постепенно начинал ощущать, как тело женщины наливается теплом и возгорается страстью.
Чтобы оказаться в кровати, нужно было вести Христину в соседнюю комнату, однако Шевалье не хватало силы воли на этот путь; тем более что им хорошо было и здесь, у холодной стены, рядом с окном, которое вновь стегал обрушившийся ливень. Пьер уже не помнил, помогала ли ему женщина или же он сам постепенно оголял ее, но только ясно ощущал, как исчезала разделявшая их ткань и как вспыхивали жаром ее колени. Изгибая в любовном поиске ее на удивление гибкий стан, он, наконец, понял, что овладел женщиной и мысленно перекрестился, осознав, что это произошло как раз в тот момент, когда прогремел страшный раскат грома, который словно бы вошел в землю рядом с домом Христины, раскалывая его при этом пополам и поджигая страшной, осветившей всю комнату молнией.
– Нет, – успокоила его женщина, испугавшись не грома и молнии, а того, что, пронзенный ужасом, мужчина может охладеть к ней. – Ты погибнешь не сегодня, не здесь и не от молнии.
– Это правда? Ты вещаешь как пророчица.
– Ты люби меня, люби. Сегодня ты не погибнешь. Долюбишь до самого утра, и ни одна женщина не будет целовать тебя мертвым. Только ты еще сильнее люби меня… Любить меня – это не грех.
– Было бы страшным грехом – не любить тебя в эту ночь, – неожиданно проникся не только словами, но и способом, логикой ее мышления Шевалье. – Однако я такого греха не совершу. В эту ночь я войду безгрешным.