Текст книги "Костры Фламандии"
Автор книги: Богдан Сушинский
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
– Слушаю, господин Шевалье, слушаю. – Граф всегда оставался недоволен попыткой отвлечь его от приятного общения с этим «бродячим хронистом» какими бы то ни было срочными делами.
– Великодушно простите, ваша светлость, но это касается только вас.
– Вы так решили, мсье? – недовольно проворчал посол, сохраняя при этом иронично-вежливую улыбку. – Да услышат сие наши гости и не сочтут за мое старческое непочтение к ним.
Де Брежи извинился и, все еще блюдя невозмутимость, удалился вслед за Шевалье.
– А ведь этого, лучшего из секретарей, подарил послу не кто-нибудь, а я, – не без гордости известил присутствующих д’Артаньян, воспользовавшись отсутствием хозяина. – Это же сам Пьер Шевалье, непревзойденный хронист событий и исследователь национальных нравов. Мы случайно встретились с ним по дороге в Париж. Он буквально поразил меня своей эрудицией.
– Секретарю посла эрудиция не помешает, – отдал дань его похвальбе Хмельницкий.
– Однако никто из вас не знает главного. Человек, которого вы только что видели у порога, через какое-то время может стать известным всему миру как исследователь жизни и подвигов украинских казаков.
Теперь уже все трое славян взглянули на д’Артаньяна с явным недоверием.
– И как мы должны истолковывать ваши слова? – поинтересовался князь Гяур.
– А так, что в дорожном сундучке господина де Шевалье лежит рукопись книги, которая, если не ошибаюсь, будет называться: «Исследования о землях, обычаях и походах казаков»[12]12
Точное название работы Пьера Шевалье – «Исследование о землях, обычаях, способах правления и религии казаков». Как составная часть книги этого же автора, под общим названием «История войны казаков против Польши», она впервые появилась в Париже в 1663 году. Впоследствии она дважды (в 1668 и в 1859 гг.) переиздавалась во Франции, а в 1672 году опубликована в Лондоне, в переводе на английский язык.
[Закрыть]. Или что-то в этом роде. Я просматривал ее. Великолепный слог. Но главное, нужно слышать его рассказы. Клянусь пером на шляпе гасконца, даже здесь, в Польше, вы вряд ли сыщите ученого мужа, который бы столь досконально знал нравы и обычаи казаков. Пьер вообще рассказывал о них удивительные вещи, буквально потрясая видавших виды французских воинов.
– Хорошо, что вы сообщили об этом, – задумчиво произнес Хмельницкий. – Если представится случай, надо бы пригласить господина Шевалье на Запорожскую Сечь. Или, может, считаете, что он уже побывал там?
– Сомневаюсь. Скорее всего он пользовался преданиями старины и польскими документами; впрочем… – Д’Артаньян взглянул на дверь, ожидая, что вот-вот сможет задать вопрос самому автору рукописи, но бродячий хронист почему-то не торопился являть свой лик.
– Пожалуй, вы правы. Даже если и побывал, то пребывание это оказалось не столь продолжительным, как бы хотелось господину де Шевалье. Не зря же он опять здесь, опять старается держаться поближе к казакам. И потом, вряд ли его посещение Запорожья осталось бы незамеченным для казачьих старшин.
– Не осталось бы, господин полковник. Столь деятельного француза трудно не заметить.
Прошло еще несколько минут, прежде чем в зале вновь появился посол де Брежи. Достаточно было одного взгляда, чтобы Хмельницкому стало ясно: теперь перед ними совершенно иной человек. Холеное, аристократического типа лицо графа вдруг осунулось и побледнело. Глаза угасли. Плотно сжатые губы нервно вздрагивали, погашая в себе рвущиеся наружу слова, которых ни один из присутствующих не должен был услышать. После разговора со знатоком казачьих обычаев посол выглядел основательно постаревшим.
Пытаясь ни на кого не смотреть, де Брежи поднял кубок с вином. Все ждали, что он предложит тост или попытается каким-то образом объяснить свое состояние. Но посол с минуту стоял с кубком в руке и задумчиво смотрел в разукрашенное венецианским витражом окно – словно настоятель храма, наивно уверовавший в напророченное им самим чудо и теперь стоически ожидавшим его явления. Затем, не приглашая остальных отведать напиток, утопив взгляд в кубке с багровым вином, выпил, буквально выцедил все до капли.
– Од-на-ко!.. – на правах земляка и равного по аристократическому сану осмелился напомнить ему об обязанностях хозяина граф д’Артаньян.
Де Брежи угрюмо взглянул на него и лишь после этого, словно бы опомнившись, устало произнес:
– Прошу прощения, господа. Как хорошо, что в мире существует этот окропленный кровью Божьей и возвышенный молитвами всех святых, напиток.
– Клянусь пером на шляпе гасконца, – примирительно согласился с ним мушкетер, довольный тем, что посол не обиделся.
– Весьма признателен всем вам за то, что почтили своим посещением, – вдруг явно заторопился де Брежи, поспешно раскланиваясь с гостями. Но в то же время обратился к Хмельницкому: – А с вами, господин полковник, я был бы рад поговорить еще несколько минут. Если только позволяет время.
– Пока что позволяет, – извиняющимся взглядом посмотрел тот на офицеров. «Что поделаешь, – молчаливо пожал он плечами, – выбор графа пал на меня».
– Как только встретимся, обсудим, – подбадривающе коснулся плеча генерального писаря Иван Сирко. – И постарайся быть осторожным, все-таки мы в Польше.
– Во Франции мы, кажется, чувствовали себя куда увереннее.
– Так это же – во Франции! – мечтательно вознес атаман свой взор к небесам. И даже Господу не ведомо было, что скрывается за блаженным воспоминанием этого степного рыцаря о далекой стране галлов.
Каким-то особым чутьем полковник Сирко улавливал, что настораживающая новость, которую принес графу его секретарь, касалась, увы, не только посла. За ней скрывалось нечто такое, что способно круто изменить весь ход событий. Слишком уж пристально следили и при дворе, и в польском сенате за тем, как идут приготовления к походу казаков во Францию.
Причем одних радовало то, что более двух тысяч отборных украинских воинов покинут пределы Речи Посполитой, что, конечно же, будет способствовать умиротворению казачьих степей. Других же настораживало, что европейская слава, которую казаки, несомненно, приобретут во время боев во Франции, лишь подхлестнет атаманов к очередному восстанию. Оно же, в свою очередь, взбодрит тайных и явных врагов Польши – таких, как Османская империя, Крым или Швеция, – которым неминуемо захочется расколоть ее по «украинскому излому».
6
Еще до того, как казаки и д’Артаньян покинули особняк посольства, условившись встретиться в гостинице французского купеческого двора, где они остановились, де Брежи и Хмельницкий прошли по сводчатому, выложенному из серого дикого камня, переходу и оказались в домашнем кабинете посла, том самом, в котором они беседовали перед отъездом полковника во Францию.
Здесь все осталось по-прежнему: каждый «распятый» одним из неведомых мастеров Христос, независимо от того, где и кем бы ни было совершено это творческое богохульство, знал свое место в этом кабинете и свое голгофное толкование. Пожалуй, единственным исключением из этого «вселенского собрания христомучений» было пока что «распятие», которое только сегодня, в начале встречи, подарил послу сам Хмельницкий.
Слуга графа уже успел занести его, но, не зная, какое именно место определит новинке хозяин кабинета, поставил статуэтку на камин, прислонив ее к стене над оградкой. Догадывался ли он, сколь удачным оказался выбор казачьего полковника? Вряд ли. Тем не менее позаботился, чтобы посол снова обратил внимание на его подарок, оценил и воздал должное вниманию гостя.
Так оно и происходило. Прежде чем что-либо сказать друг другу, полковник и посол остановились перед камином и замерли, рассматривая «распятие» с таким завораживающим интересом, словно видели его впервые. Свое восхищение по поводу этой работы неведомого мастера граф высказал еще тогда, когда принимал дар, однако чувствовалось, что, будь у него иное настроение, а главное, если бы не предстояла трудная беседа – не удержался бы, чтобы не высказать его еще более бурно. Но главное даже не в этом. Здесь, в графском «Храме распятий», эта статуэтка воспринималась значительно эмоциональнее, нежели вне него, поскольку оказывалась среди сотен подобных себе, в помещении, буквально пропитанном таинствами величайшей из библейских легенд.
Хмельницкий набрел на это распятие в отдаленном уголке какого-то парижского базарчика. Оно лежало на выцветшем грязном коврике, посреди множества других статуэток, безделушек и дешевой бижутерии. Торговал всем этим хромоногий человек с побитым оспой лицом, на котором особенно выделялись перечеркивающий чело пепельный шрам да разъединенная язвой черная впадина вместо носа.
То ли из-за безобразного вида продавца, то ли из-за ненадобности его изделий, у него почти никто ничего не покупал, даже не останавливался, как это делали возле других торговцев, чтобы посмотреть и, хотя бы из вежливости, поинтересоваться ценой.
А вот полковник сразу же обратил внимание, что вырезано было распятие не само по себе. Мастер не «распятие» создавал, а большой барельеф, на котором «муки Христовы» являлись лишь небольшой, но важной частью. И скомпонован барельеф был таким образом, что крест с «распятым» зависал где-то под небесами. Он словно бы парил над островерхими шпилями кирх, золотистыми куполами церквей и зелёными минаретами мечетей.
Причем замысел этого маленького шедевра открывался не сразу, и только лишь посвященным. Но даже от них требовал особой внимательности и глубокого философского осмысления. Как оказалось, неизвестный резчик дерзко собрал вместе атрибуты враждебных друг другу вер: шпили, купола, минареты, статую Будды, каких-то языческих идолов – и швырнул все это под ноги распятого Христа. Таким образом, с одной стороны, мастер показывал, насколько они, все эти освященные религиями святыни, условны, а с другой – откровенно испытывал и символы, и Христа, и, конечно же, всякого, «распятием» обладающего, на мудрость и веротерпимость. На понимание условности вероучений и условности самого искусства, воспроизводящего каноны этих религий.
Сам же распятый Иисус, пораженный столь безбожным многоверием и неверным многобожием, витал над всем этим, уже давно недоступный для молящихся в храмах и столь же давно непонятый ими. Этот иудей-проповедник оставался одинаково далеким в своих молитвах и от истинных последователей, которых к тому времени оказалось столь ничтожно мало; и от богоизбранного народа – того, что не только первым отрекся от него, но еще и распял.
Увиденное так потрясло Хмельницкого, что, не решаясь, а может, просто не догадавшись взять деревянное распятие в руки, он опустился на расстеленный под статуэткой коврик на колени, и, стоя так, благоговейно прикасался к нему пальцами – осматривая, ощупывая раны Господни и при этом искренне молясь.
Интерес офицера-иностранца к созданной им статуэтке оказался настолько неожиданным для обнищавшего торговца-урода, настолько неподдельно искренним, что он и сам невольно опустился на колени. Вдруг этот смуглолицый, с орлиным носом на твердом волевом лице человек в мундире неизвестной ему армии сумел рассмотреть в распятии нечто такое, чего не смог прояснить для себя он сам; вдруг ему почудилось в этом творении грешного резца некое знамение? Что, если в облике многострадального Христа этому чужеземцу явилось нечто сокровенно тайное и святое?
Торговец опустился на коврик напротив Хмельницкого и, приблизив свою голову к голове этого знатного с виду, но явно небрезгливого господина, время от времени с любопытством отшельника заглядывал то в лицо распятого Христа, то в лицо стоявшего на коленях перед распятием человека… Так они и предавались своему ритуальному коленопреклонению до тех пор, пока полковник не произнес:
– Беру его. Я беру его, слышишь?! – и с таким рвением схватил распятие, будто вырывал его из тысячи жаждущих рук.
– А что… в нем? – перехватило горло торговцу. – Что в нем, в распятии этом?
– Может, нам с тобой этого и не понять, – достал полковник горсть монет, наверняка втрое больше той стоимости, которую торговец мог бы запросить, и рассыпал перед ним.
– Это много, – ошалело осматривал свалившуюся на него щедрость уродливый торговец. – Бог тебя одарит, воин, только этого слишком много.
– Нет, мастер, не много. Просто мы с тобой не способны осознать его истинной цены. Как не способны постичь глубину человеческого грехопадения, его жестокости и ложного раскаяния.
– Это правда: не способны, – богобоязненно прошептал торговец. Но потом, словно вдруг спохватившись, почти с ужасом произнес: – А ведь я сам сотворил все это, сам, Господи, прости руки мои грешные!
7
Огонь в камине графа де Брежи не был разведен. В черной пасти его серела лишь небольшая кучка поленьев. И распятие стояло над смоляным зевом камина, словно над разверзшейся бездной ада, где Христа, уже распятого, равно как и всех, кто молился в изображенных мастером храмах, ждали поленья судного костра.
– Лучшего места, чем здесь, над костром камина, для этого распятия не найти, – обронил граф, придав сочетанию распятия и камина приблизительно ту же символику, какую придал ей Хмельницкий.
– В самом деле, пламя камина придает этому действу некий налет иезуитства.
– Я всегда буду помнить, что это распятие мне подарил полковник Богдан-Зиновий Хмельницкий. Возможно, когда-нибудь оно станет гордостью моего «всемирного собрания Голгоф», – мрачно и совершенно не желая любезничать с гостем, произнес де Брежи, высказав только то, что подумалось. – А теперь оставим Христа наедине с его муками и присядем к столу, чтобы порассуждать о муках вполне земных, которым наши недруги подвергают нас ежечасно.
– На то они и недруги, чтобы злорадствовать, – смиренно молвил Хмельницкий.
– И все же, нам нужно серьезно поговорить, – жестом предложил де Брежи полковнику место за столом.
– Наверное, нужно, помня при этом, сколько «иудства» развелось вокруг нас, и на какие муки обречены все, кто вольно или невольно были преданы нами самими.
Несколько минут они сидели молча, думая каждый о своем. Хмельницкий ждал первых слов де Брежи. Но граф тоже ждал – момента, когда готов будет сказать сидевшему перед ним человеку то, о чем ему, вообще-то, не хотелось бы говорить сейчас.
– Извините, господин полковник, – прокашлялся посол, и, встретившись с настороженным взглядом Хмельницкого, снова перевел взгляд на пожертвованное им распятие, – но существуют реалии, о которых мало догадываться, кто-то должен высказать их вслух. Так вот, похоже, что такая участь выпала мне.
– В последние годы жизнь настолько приучила меня к плохим новостям, что я привык воспринимать их стоически.
– К тому времени, когда вы выйдете из стен этого здания, для многих в Варшаве – политиков, чиновников, военных – вы уже будете человеком, предавшим интересы Речи Посполитой, предавшим короля, идеалы шляхты и, конечно же, иезуитский орден Польши, воспитанником которого вас, выпускника иезуитского коллегиума, они считают.
Хмельницкий выпрямился, лежащие на столе руки его сжались в кулаки.
«Значит, предчувствие все-таки не подвело, – подумал он. – Польские аристократы пытаются заставить тебя смириться с тем фактом, что существуют не только сторонники короля, но и яростные противники его. И не только смириться, но и считаться с ним, а значит, сделать окончательный выбор между этими двумя лагерями. Впрочем, у тебя вообще странное чутье на всевозможные угрозы».
– Меня мало интересует, как воспринимают меня иезуиты. Хотя и понимаю, что недооценивать этот монашеский орден, как и орден Сиона, не стоит. Но кого и каким образом, черт побери, я умудрился предать во время своего французского вояжа? – жестко отстукивал он кулаком почти каждое свое слово.
– Случилось так, что, уезжая отсюда наказным атаманом наемных казаков, направленным на переговоры самим королем, вы вернулись по существу преступником.
– Кто бы мог представить себе такое? – жестко улыбнулся полковник.
– Правда, король, и – особенно – королева, насколько мне известно, пока что не склонны считать вас таковым.
– Тогда кто именно склонен так считать, граф?
– Речь пока что идет лишь о нескольких шляхетских родах, которые усиленно распускают слух о вашей измене.
– И чем же он порожден? – сдавленным голосом спросил Хмельницкий.
Почти пророческое предчувствие того, что что-то обязательно помешает ему двинуться с полками казаков во Францию, начало сбываться. Причем сбываться неожиданнейшим, дичайшим образом. Он-то считал, что помешает, главным образом, сама предгрозовая обстановка в Украине.
– Мне не хотелось бы останавливаться на подноготной всех этих варшавских слухов. Скажу только, что при дворе Владислава IV каким-то образом стало известно о вашей встрече с принцем де Конде.
– Заметьте, вы не назвали ее «тайной». Это была встреча казачьего атамана с главнокомандующим французскими войсками, без которого договариваться об участии казаков в войне на территории Франции просто невозможно.
– Возможно, я неточно выразился. Не о самой встрече как таковой, а о некоей странной беседе, о которой, признаюсь, самому мне пока что абсолютно ничего не ведомо, – с легкой укоризной уточнил граф. – Что и затрудняет для меня выяснение истины.
– Значит, вся эта придворная смута порождена всего лишь беседой с принцем де Конде, – задумчиво произнес Хмельницкий. – Странно. Понимаю, что дело не в самой беседе, состоявшейся в Париже, а в том, как ее преподнесли в Варшаве, но ведь и такой поворот событий следовало предвидеть. – И покаянно, как показалось де Брежи, замолк.
Уточнять, о какой именно беседе идет речь, а их было несколько, и что в ней вызвало столь бурную реакцию иезуитских кругов Польши полковник счел бестактным. Впрочем, он догадывался, что крамольной оказалась как раз та беседа, в которой принц, не рассчитывавший получить корону Франции, вдруг откровенно заговорил о видах на поблекшую корону Польши. Да к тому же рьяно отстаивал идеи протестантской лиги ряда западноевропейских стран и возглавляемую Францией борьбу этой лиги против католического союза во главе с Австрийской империей. Отстаивал, хотя и понимал, что главной идейной силой и главной опорой этого союза является орден иезуитов, последователей Игнация Лойолы, который в последние годы превратил католическую Польшу в свой форпост на восточных землях Европы.
Само собой разумеется, что, прослышав об этих переговорах с главнокомандующим войсками Франции, в столице Речи Посполитой неминуемо должны были занервничать и попытаться использовать слух о предательстве не только против него, Хмельницкого, но и против самого короля.
Естественно, полковник до сих пор помнил эту встречу с принцем де Конде во всех мельчайших подробностях. Слишком уж болезненно затронуло его все то, что было высказано французским главнокомандующим. Как помнил и то, что, в общем-то, они оказались единомышленниками. Если только могут считать себя единомышленниками принц, наследник короны, и главнокомандующий вооруженными силами могущественной Франции, и безвестный казачий полковник, не имеющий под своим командованием даже плохо вооруженной сотни.
На что, собственно, рассчитывал Конде? Неужели не понимал: нет и быть не может никакой уверенности, что хотя бы часть казачества поддержит какую-либо идею, взлелеянную в бунтующей душе этого украинского офицера?
Скорее из растерянности, нежели из истинного желания услышать имя доносчика, Хмельницкий спросил графа о том, о чем в любом случае спрашивать не следовало бы:
– Простите, не известно ли вам, кто именно привез в Польшу эту черную, воистину иезуитскую весть?
– Вы ответили на свой же вопрос, назвав весть «иезуитской». Но, если настаиваете, могу уточнить.
– Настаивать не смею. Решите сами, ваша светлость.
– Она была вложена в уста пребывавшего с вами представителя польского правительства майора Корецкого. Но лишь вложена. Он – всего лишь глашатай того, что хотели поведать польской иезуитской шляхте, костелу и сенату отцы могущественной, всемирной, хотя и тайной, иезуитской империи. Впрочем, почему вдруг «тайной»? Почему мы до сих пор называем ее «тайной»? Другое дело, что и принц де Конде, этот «французский Ганнибал», оказался слишком уж открытым, а значит, неосторожным, в оглашении своих намерений. Однако вашей вины, полковник, в этом нет.
– Выходит, что наш, никого ни к чему не обязывающий разговор с принцем де Конде пришелся очень кстати иезуитам?
– Не скрою, более чем кстати. В Париже агенты иезуитского ордена следили за каждым вашим шагом. Генерал братства Игнация Лойолы, его высший совет, все варшавское и краковское иезуитство крайне встревожены тем, что король Владислав IV решил помочь Франции в ее борьбе против католической Испании. Ведь если бы Испании удалось одолеть в этой войне Францию, католицизм стал бы господствующей религией в самом центре Европы.
– Следовательно, он сразу же объявил бы если не вооруженный, то, по крайней мере, миссионерский поход на восток – в Молдавию, Украину, Московию; во все те земли, где еще живет православие, а в храмах проповедуется православная греческая вера.
– Вот именно. Извините, что осмелился говорить вам то, что вы, несомненно, опытный, мудрый политик, – утверждаю это без всякой лести, – сами прекрасно знаете.
– Нет-нет, я готов выслушать вас так же внимательно, как выслушивал принца де Конде. Для меня важно знать, что думают по этому поводу политики других стран. Важно получить оценку тех сомнений и предположений, которые давным-давно одолевают меня самого.
Желание полковника выслушать его, похоже, обескуражило де Брежи. Во всяком случае, он вдруг сбился с мысли и утомительно долго молчал, испытывая терпение гостя.
– Обладая огромными богатствами, – наконец заговорил он, извлекая из шкафчика бутылку бургундского, – иезуиты внедрили своих агентов буквально во все дворы католических и прочих монархов. Причем вот что примечательно. Мы выискиваем этих агентов в основном в среде монахов и церковников, а они предстают перед нами в обличьях неприметных горничных, кучеров, виночерпиев, солдат личной охраны.
Полковнику вдруг вспомнились предостережения Лаврина Урбача, которыми тот не раз принуждал его и полковника Сирко размышлять о замыслах иезуитов, об их склонности ко всеобщему шпионажу – везде и за всеми; об агентуре, которой они буквально напичкали все европейские дворы. Как оказалось, он прав. Неплохо было бы вновь встретиться с этим сотником, который не столько враждебно настраивается против иезуитов, сколько старается учиться у них.
– Видите ли, полковник, – продолжил посол, с наслаждением потягивая крепкое вино. – Принц де Конде относится к тем военным, которые привыкли полагаться на силу оружия, на огромные массы вышколенных войск.
– Но ведь он – главнокомандующий.
– И я о том же. Он военный, командующий, но в том-то и дело, что – не при вас, профессиональном военном, – таким людям всегда следует держаться подальше от политики. Вот только принц этого не понимает. Нет-нет, его, полководца, привыкшего к сражениям, к открытым схваткам с противником, трудно винить в этом. Однако принцу давно следовало бы уяснить для себя, что многие битвы и схватки мы проигрываем вовсе не на полях битв, а в монастырских кельях, в модных столичных салонах и в бальных залах королевских дворцов. Именно там мы, политики и дипломаты, терпим самые крупные поражения.
– Справедливо, – кивнул Хмельницкий, воспринимая слова опытного дипломата и как упрек в свой адрес.
– И коль уж де Конде неведомо сие как солдату, то как политику, мечтающему если не о французском престоле – хотя от притязаний на него принц тоже не отрекся, – то, по крайней мере, о троне… – граф выдержал многозначительную паузу и внимательно всмотрелся в лицо Хмельницкого, – … одного из государств, в частности, Польши… Словом, как политик он обязан знать об этом. Иначе какое он имеет право считать себя политиком?
* * *
Появился слуга и вновь принес вино. То самое красное вино причастия, которое теперь больше напоминало Хмельницкому вино заговорщиков, в тайной вечере коих он сейчас участвует. Бутылку же, выставленную графом, слуга поставил на поднос и унес, очевидно, решив, что она лишняя. Де Брежи лишь удивленно посмотрел ему вслед, как полунищий посетитель – вслед официанту дорогого ресторана, но остановить так и не решился.
– Конечно, король, а тем более королева, француженка и протестантка, – продолжил де Брежи, дождавшись, когда слуга оставит их одних, – попытаются поддержать вас. Но вы ведь прекрасно знаете, в какой ситуации оказался сейчас Владислав IV.
– Увы, об этом знает вся аристократическая Польша.
– Ясное дело, я постараюсь помочь вам попасть на прием к нему. И, возможно, даже встретиться с королевой, чтобы вы могли лично изложить свои взгляды на то, что произошло во Франции. Но это лучше будет сделать чуть позже.
– Тем более что монарх снова надолго уединился в своем «монашеском замке» в Кракове.
– Значит, вам это уже тоже известно…
– Еще бы! Эти уединения короля, которые становятся все продолжительнее и продолжительнее… Знал бы Владислав IV, как они подрывают веру в него, сколько ненужных, губительных слухов порождают.
– Но именно потому, что король вновь скрылся за «театральным занавесом», вам тоже следует на время исчезнуть.
– И тем самым вызвать еще большие подозрения?
– Такой риск тоже существует. Но когда речь идет о вашей личной безопасности, о вашей голове…
– Никакой суд не сможет доказать, что в моих переговорах с принцем де Конде всплывало что-либо такое, что угрожало бы польскому трону.
Де Брежи отпил немного вина, поморщился, давая понять, что бургундское нравилось ему куда больше, и поставил бокал на стол.
– Согласен, суд вряд ли сумеет предъявить вам какое-либо обвинение, – лукаво ухмыльнулся он. – Не понимаю только, почему вы решили, что ваши враги станут доводить дело до суда?
Их взгляды скрестились, как внезапно выхваченные татарские сабли, порождая искры восточного коварства.
– Мне следовало предусмотреть и такую возможность, – согласился полковник.
– Пока ее все еще не поздно предусмотреть. Советую вам немедленно уехать из Варшавы. Нет, действительно, почему бы и вам тоже не уединиться где-нибудь в глубине Украины? Или же сразу…
– … Отправляться во Францию? – мрачно улыбнулся Хмельницкий. – Дабы тем самым окончательно подтвердить все слухи и предположения иезуитов и моих личных недругов?
– Знаю, что в любом случае вы изберете Украину. Однако я не был бы послом дружественного Украине государства, если бы не заверил, что Франция не откажет вам в желании послужить на ее полях и терниях. Пусть даже с явной пользой для Украины, а значит, в ущерб польской короне.
– Давайте исходить из того, что мне следует уехать в Украину.
– И какое-то время выждать. Обязательно выждать. Пока вы будете оставаться в Польше, иезуиты предпримут все возможное, чтобы не допустить вашей аудиенции у короля. Причем не допустить любой ценой. Надеюсь, вы понимаете, что я имею в виду?
– Вы ведь не забыли, что я тоже являюсь воспитанником иезуитского коллегиума?
– Святая Мария! – оживился посол. – Постоянно забываю об этом факте, что для меня совершенно непростительно.
– Ничего удивительного. Помнить об этом столь же трудно, как и верить этому.
– А знаете, возможно, ваше «иезуитство» вас и спасет. Вдруг иезуиты не станут спешить, а сначала попытаются вернуть вас в лоно своего братства?
– Иезуитского братства, – мрачно подчеркнул Хмельницкий. – К своей чести, членом сего богоугодного ордена я никогда не был.
– Но ведь вы нужны им не в ипостаси монаха; братии у них всегда хватало. Сейчас им позарез нужны полководцы и державные мужи.
8
Речной каньон казался огромным разломом самой тверди земной, и клубы утреннего тумана, зарождавшиеся между отвесными скалами, превращали его в бурлящую преисподню, ни огнедышащий жар, ни клокотание которой не достигали, однако, стен Шварценгрюндена.
С тех пор как графиня де Ляфер вернулась в свой родовой замок, она почти каждое утро поднималась на высокую угловую башню, которую обитатели Шварценгрюндена издревле называли Посольской. С одной стороны со смотровой площадки башни Диане открывалась дорога, ведущая к подъемному мосту, с другой – заливные луга на том берегу реки, окаймленные усадьбами небольшой деревушки.
Обитатели замка обратили внимание, что графиня обычно подолгу стоит на этой площадке, словно кого-то терпеливо высматривает или же вновь надолго прощается с родными местами. Однако шли дни за днями, а у ворот замка никто не появлялся. Село по ту сторону реки тоже жило своей неприметной для постороннего утренней жизнью: размеренной, по-провинциальному неспешной, оглашаемой разве что криками петухов да гоготанием гусиных стай, копошащихся в узких речных затонах.
И вдруг:
– Госпожа графиня, всадники! – вырвал Диану из созерцательного забытья голос Кара-Батыра.
Она взглянула на дорогу. Присмотрелась к полуразрушенной часовне, едва вырисовывающейся в утреннем тумане на самом краю замковой возвышенности; к сторожевым башням по ту сторону обводного рва… Но так никого и не заметила.
– Где они?! – нагнулась графиня так, чтобы видеть татарина. Он всегда стоял на нижней боевой площадке, давая возможность графине оставаться на открытой сигнальной площадке одной.
– Вон там! Слева! Они почему-то избрали не дорогу, а тропу, ведущую от имения, которое мы купили для князя Одара!
– Так прикажи привратникам выяснить, почему они предпочитают пробираться по тропе.
– Я мигом. Только, во имя аллаха, когда они приблизятся к подъемному мосту, не выглядывайте из бойницы.
– По-твоему, каждый, кто появляется в окрестностях Шварценгрюндена, обязательно должен продемонстрировать свою меткость, целясь в бедную графиню?
– Почему каждый? Достаточно одного-единственного подлого выстрела.
Графиня прислушалась к гулким шагам татарина, когда тот спускался по каменным ступеням башни. В душе она, конечно, понимала его тревогу, но предпочитала вести себя легкомысленно, поскольку так представлялось легче, удобнее.
Слишком свежи были воспоминания того, как на второй же день после ее возвращения из Польши здесь, на этой дороге, из того кустарника, что за часовней, раздались два выстрела. Первая пуля чуть не обожгла ей плечо, вторая смертельно ранила коня. Ранила уже тогда, когда Диана пустила его в галоп, пытаясь скрыться на противоположном склоне возвышенности.
Покушавшийся, очевидно, не догадывался, что следовавший за ней слуга – вовсе не слуга в обычном понимании этого слова, а опытнейший воин. Татарин выстрелил на звук и, как оказалось, ранил нападавшего в предплечье. Тот пытался спастись, убегая по крутому, поросшему кустарником склону. Внизу, у реки, его ждал конь, и, казалось, уже никто не в состоянии был достичь его…
Однако наемник и предположить не мог, что слуга-всадник решится преследовать его по такой убийственной крутизне. И вряд ли сумел понять, что произошло, когда, уже с оступившегося коня Кара-Батыр сумел метнуть аркан, а затем, в каком-то невероятном прыжке, пролетев над россыпью кустарников, бросился ему на спину.