Текст книги "Зощенко"
Автор книги: Бернгард Рубен
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Из «Дневника» К. Чуковского (запись 23 августа 1927 года):
«<…> Одно мое в эти дни утешение – Зощенко, который часто приходит ко мне на целые дни. Он очень волнуется своей книгой „О чем пел соловей“, его возмущает рецензия, напечатанная каким-то идиотом в „Известиях“, где „Соловей“ считается мелкобуржуазным воспеванием мелкого быта, – и в ответ на эту рецензию он написал для 2-го изд. „Соловья“ уморительное примечание к предисловию – о том, что автор этой книги Коленкоров один из его персонажей. Судьба „Соловья“ очень волнует его, и он очень обрадовался, когда я сказал ему, что воспринимаю эту книгу как стихи, что то смешение стилей, которое там так виртуозно совершено, не мешает мне ощущать в этой книге высокую библейскую лирику. На других писателей (за исключением Всеволода Иванова) он смотрит с презрением. Проходя мимо дома, где живет Федин, он сказал: „Доску бы сюда: здесь жил Федин“. О Сейфуллиной: „Злая и глупая баба“. О Замятине: „Очень плохой“. Поразительно, что вид у него сегодня староватый, он как будто постарел лет на десять – по его словам, это оттого, что он опять поддался сидящему в нем дьяволу. Дьявол этот – в нежелании жить, в тоскливом отъединении от всех людей, в отсутствии сильных желаний и пр. „Я, – говорит он, – почти ничего не хочу. Если бы, например, я захотел уехать за границу, побывать в Берлине, Париже, я через неделю был бы там, но я так ясно воображаю себе, как это я сижу в номере гостиницы и как вся заграница мне осточертела, что я не двигаюсь с места. Нынче летом я хотел поехать в Батум, сел на пароход, но доехал до Туапсе (кажется) и со скукой повернул назад. Эта тошнота не дает мне жить и, главное, писать. Я должен написать другую книгу, не такую, как „Сентиментальные] рассказы“, жизнерадостную, полную любви к человеку, для этого я должен раньше всего переделать себя. Я должен стать, как человек: как другие люди. Для этого я, например, играю на бегах – и волнуюсь, и у меня выходит „совсем как настоящее“, как будто я и вправду волнуюсь, и только иногда я с отчаянием вижу, что это подделка. Я изучил биографию Гоголя и вижу, на чем свихнулся Гоголь, прочитал много медицинских книг и понимаю, как мне поступать, чтобы сделаться автором жизнерадостной положительной книги. Я должен себя тренировать – и раньше всего не верить в свою болезнь. У меня порок сердца, и прежде я выдумывал себе, что у меня колет там-то, что я не могу того-то, а теперь – в Ялте – со мной случился припадок, но я сказал себе „врешь, притворяешься“ – и продолжал идти как ни в чем не бывало – и победил свою болезнь. У меня психостения, а я заставляю себя не обращать внимания на шум и пишу в редакции, где галдеж со всех сторон. Скоро я даже на письма начну отвечать. Боже, какие дурацкие получаю я письма. Один, например, из провинции предлагает мне себя в сотрудники: „Я буду писать, а вы сбывайте, деньги пополам“. И подпись: „с коммунистическим приветом““. <…>
Взял у меня Фета воспоминания – и не просто так, а для того, чтобы что-то такое для себя уяснить, ответить себе на какой-то душевный вопрос, – очень возится со своей душой человек. <…>».
Упоминаемая в записи Чуковского рецензия, которая так возмутила Зощенко, была напечатана в «Известиях» (ежедневная центральная правительственная газета) 14 августа 1927 года и называлась «Обывательский набат». Эта статья в разгромном стиле оценивала «Сентиментальные повести», а насчет повести «О чем пел соловей» и ее автора там говорилось следующее: «…в этой книге перед нами все тот же старый зощенковский герой, маленький гнусненький человечек, плотоядный и косноязычный, глупый, но с хитрецой, корыстный, тупой и ничтожный. <…> Если бы у Зощенко-сатирика за бичующими строками проглядывала хоть тень любви к человеку и веры в его будущее, его творчество не было бы таким тяжелым и жутким. <…> Ну, у Зощенко нет этой любви, этой веры, у него ничего за душой нет. Это – обыкновенный, рядовой обыватель, который с некоторым даже злорадством копается, переворачивает человеческие отбросы…»
Весьма показательно, что злобный тон становится необходимым критику, как только речь заходит не о «юмористе», а о Зощенко-сатирике. Тут сразу все средства хороши – от лжи до оскорблений и гадостей. И вполне понятно (вовсе не «поразительно») состояние Зощенко после прочтения такой статьи, отмеченное Чуковским: «…вид у него сегодня староватый, он как будто постарел лет на десять…» А зная характер Зощенко, его мучительный недуг и болезненную реакцию на определенные внешние раздражители, становятся объяснимыми и его поиски самозащиты, иных поведенческих и творческих ориентиров: «Я должен написать другую книгу, не такую, как „Сентиментальные рассказы“, жизнерадостную, полную любви к человеку, для этого я должен раньше всего переделать себя». Книга должна быть «положительной».
Всего через несколько дней, в конце того же августа 1927 года, К. Чуковский делает о нем такую многозначительную запись:
«<…> Позвонил Зощенко. „К.И.! так как у меня теперь ставка на нормального человека, то я снял квартиру в вашем районе на Сергиевской, 3 дня перед этим болел: все лежал и думал, снимать ли? – и вот наконец снял, соединяюсь с семьей, одобряете? Буду ли я лучше писать? – вот вопрос“. Я сказал ему, что у Щедрина уже изображена такая ставка на нормального человека – в „Современной идиллии“ – когда Глумов стал даже Кшепшицюльскому подавать руку.
– Этого я не знал, вообще я Щедрина терпеть не могу и очень радуюсь, что Фет его ругает в тех воспоминаниях, которые я читаю теперь».
Эта запись проницательного Чуковского не только о Зощенко – о всей советскойинтеллигенции, о том пути, который ей предстоял, а вернее, на который она уже встала, признав большевистский Октябрь и взявшись сотрудничать с советской властью. Но прежде, чем восстановить в памяти события из «Современной идиллии», попробуем ответить на вопрос о том, почему Зощенко «не мог терпеть» Щедрина. Вероятно, такое отношение коренилось в органике его писательской натуры: Щедрин изначально в своем творчестве был идеологичен, Зощенко – литературен.Вспомним, как Зощенко с неприятием высказывался по поводу требования «идеологически определиться», провозгласив, что «нету у меня ни к кому ненависти – вот моя точная идеология», как обнаруживал путаницу и несведущность в политических вопросах, считая большевиков заступниками крестьян и на свой лад различая марксистов и коммунистов. А родовитый дворянин М. Е. Салтыков, взявший себе псевдоним Н. Щедрин и ставший знаменитым русским сатириком и публицистом XIX века, во всей своей литературной деятельности был захвачен определенными идеями справедливого общественного устроения – от идей французских социалистов-утопистов, затем взглядов либерального народничества до убеждений революционной разночинной интеллигенции в лице Белинского, Добролюбова, Некрасова, Чернышевского. Большевики исключительно высоко оценили творчество Щедрина, представляя его приверженцем революционного радикализма (пусть и с позиции крестьянской революции). Полное собрание его сочинений, издававшееся в СССР с 1934 по 1941 год, в своем первом томе открывалось внушительной статьей партийного публициста Д. Заславского «Щедринские типы в произведениях Ленина и Сталина» (том вышел в 1941 году, в конце всего издания).
И тот же Д. Заславский в своем обширном предисловии к «Современной идиллии», сравнивая этот единый по замыслу и действующим «героям» цикл очерков Щедрина с «Записками Пиквикского клуба» Диккенса и находя у них «родственность формы и стиля», так в корне размежевывал, противопоставлял эти произведения:
«Социальная и политическая насыщенность резко отличает сатиру Щедрина от сатиры Диккенса. Щедрин не скорбит о своих „героях“, а ненавидит их со всей страстью борца и революционера. И в то время как Диккенс старается показать „человеческую“ сущность в каждом отрицательном типе своего романа, Щедрин, напротив, разоблачает хищническую сущность в каждом человеке, принадлежащем к определенному обществу. Это сатирическое разоблачение буржуазного общества с позиций иного класса. Это радикальное отрицание классового общества, основанного на власти эксплуататоров и хищников, – отрицание полное и решительное, не останавливающееся перед издевательством над всеми „святынями“ крепостничества и капитализма, его верой и моралью, его законностью и справедливостью».
Понятно, что для Зощенко такой подход к человеческим добродетелям, к отдельному человеку был чужд, ему была близка традиция Диккенса. (Отметим, однако, что в приведенной выше и других большевистских характеристиках Щедрина делался перехлест: сам Щедрин писал о себе, что он «никого не бил по щекам», он полагал необходимым прежде всего справедливое переустройство общества.)
А в «Современной идиллии», о которой Чуковский напомнил Зощенко, Щедрин карикатурно расписал альянс образованных и вполне обеспеченных людей («буржуазной интеллигенции», по классовому определению Д. Заславского) с властью, проявившей тенденцию к подавлению в обществе вольномыслия. И вот два друга, от лица одного из которых ведется повествование, немедленно начинают «годить». Программу такого поведения сформулировал для них не кто иной, как сам Алексей Степаныч Молчалин (конечно, персонаж из комедии Грибоедова «Горе от ума»), зашедший мимолетно к рассказчику:
«Погодить – ну, приноровиться, что ли, уметь вовремя помолчать, позабыть кой-об-чем, думать не об том, об чем обыкновенно думается, заниматься не тем, чем обыкновенно занимаетесь… Например, гуляйте больше, в еду ударьтесь, папироски набивайте, письма к родным пишите, а вечером – в табельку или сибирку засядьте. Вот это и будет значить „погодить“».
Действуя по этой программе, друзья быстро почувствовали совершившееся в них «обновление». Но оказалось, что это их внутреннее обновление никак еще не известно властям: проходя по двору своего дома, рассказчик слышит, как шпик выспрашивает дворника насчет его квартиры – скоро ли там будет «руволюция». Он хватает шпика за шиворот, приводит к себе, чтобы тот все увидел собственными глазами – как он живет, с кем общается и что они с приятелем делают. И шпик, которого Глумов, приятель рассказчика, мгновенно назвал Кшепшицюльским (а тот сразу откликнулся на это имя), становится их постоянным гостем, вернее, соглядатаем – собеседником, застольником, партнером в карточной игре, только спать уходил в квартал да играть по утрам на бильярде в ресторане. А далее, по его, шпика, протекции состоялось знакомство интеллигентных друзей с квартальным начальником, который (прощупав через своих сотрудников дополнительно образ их мыслей) объявил на приеме в квартале за них тост: «Теперича, если бы сам господин частный пристав спросил у меня: Иван Тимофеев! Какие в здешнем квартале имеются обыватели, на которых, в случае чего, положиться было бы можно? – я бы его высокородию, как перед Богом на страшном суде, ответил: вот они!»
И когда Зощенко прямодушно объявил умному, блестяще знающему русскую классику Чуковскому о своей ставке на нормального человека,тот мгновенно указал ему на героев «Современной идиллии» Щедрина. И, наверное, подумал еще тогда же – по связи с упомянутым им Кшепшицюльским – о влиятельных чекистах вроде Агранова, становившихся приятелями, даже друзьями известных советских писателей, их жен и подруг…
4. «АРЬЕРГАРДНЫЕ БОИ»Таким образом, невротический недуг Зощенко вкупе с усиливающимся прессом времени подталкивал его к иному, нежели до сих пор, подходу к творчеству: надо написать «жизнерадостную книгу», надо «стать как другие люди», «чтобы сделаться автором жизнерадостной положительной книги». А живя «хорошим третьим сортом» (вспомним предыдущие его высказывания), допустимо печатать и плохие рассказы… И в то же время никуда было ему не уйти от душевных терзаний, уяснений вопросов – от «возни» со своей душой. Как и ко всякому истинному художнику, к Зощенко вполне применимы строки Бориса Пастернака:
С кем протекли его боренья?
С самим собой, с самим собой.
К концу 20-х годов Михаил Зощенко явственно почувствовал и осознал всю дальнейшую невозможность для него, человека, того неприятия действительности, которое двигало до сих пор им, художником.
Если еще в марте 1927 года, в предисловии к первому изданию «Сентиментальных повестей», он открыто шел на то, что его книга «зазвучит для некоторых критиков какой-то визгливой флейтой», то уже в апреле 1929-го, в предисловии к четвертому изданию, проясняя окончательно вопрос об авторе повестей, Зощенко не без горькой усмешки писал: «Неврастения, идеологическое шатание, крупные противоречия и меланхолия – вот чем пришлось наделить нам своего „выдвиженца“ И. В. Коленкорова. Сам же автор – писатель М. М. Зощенко, сын и брат таких нездоровых людей, – давно перешагнул все это. И в настоящее время он никаких противоречий не имеет. У него на душе полная ясность и розы распускаются. А если в другой раз эти розы вянут и нету настоящего сердечного спокойствия, то совершенно по другим причинам, о которых автор расскажет как-нибудь после».
И в присоединившейся к этому циклу в 1930 году повести «Сирень цветет» Зощенко говорит:
«Это раньше можно было упрекать автора если и не за клевету, то за некоторый, что ли, излишек меланхолии и за желание видеть разные темные и грубые стороны в природе и людях. Это раньше действительно автор горячо заблуждался в некоторых основных вопросах и доходил до форменного мракобесия.
Еще какие-нибудь два года назад автору и то не нравилось, и это. Все он подвергал самой отчаянной критике и разрушительной фантазии. <…>
Его острая меланхолия и раздражение к людям доводили его форменно до ручки, заслоняли горизонты и закрывали глаза на многие прекрасные вещи и на то, что у нас сейчас кругом происходит.
И теперь автор бесконечно рад и доволен, что ему не пришлось писать повести в эти два или три прискорбные года. Иначе большой позор лег бы на его плечи. Вот это был бы действительно злостный поклеп, это была бы действительно грубая и хамская клевета на мировое устройство и человеческий распорядок».
Если даже посчитать это началом отступления, то проводилось оно все под тем же его боевым знаменем сатиры и иронии. И не отступление это было, тем паче не бегство, но отважные арьергардные бои. Именно здесь, в повести «Сирень цветет», было им сказано: «Конечно, об чем говорить – персонажи действительно взяты не высокого полета. Не вожди, безусловно. Это просто, так сказать, прочие незначительные граждане с ихними житейскими поступками и беспокойством». И здесь же верный себе Зощенко снова высказывается об окружающей советской действительности в полную силу и смелость своего таланта:
«<…>…хворая, автор отнюдь не отрывался от масс. Напротив того, он живет и хворает в самой, можно сказать, человеческой гуще. И описывает события не с планеты Марс, а с нашей уважаемой Земли, с нашего восточного полушария, где как раз и находится в одном из домов коммунальная квартирка, в которой жительствует автор и в которой он, так сказать, воочию видит людей, без всяких прикрас, нарядов и драпировок.
<…> Тем более автор последнее время особенно горячо полюбил людей со всеми ихними пороками, недостатками и прочими вышеуказанными особенностями.
Конечно, другие интеллигенты, действительно верно иной раз произносят разные слова. И, дескать, люди определенно еще дрянь. И, дескать, их надо еще подравнять, привести в порядок. Надо из них вытряхнуть всякие грубые элементы. Надо их подутюжить. Только тогда жизнь может засиять в полном своем дивном блеске. Остановка, так сказать, за небольшим. Но автор как раз не имеет такого мнения. Он решительно отмежевывается от таких взглядов. Конечно, безусловно надо изжить такие печальные недостатки механизма, как бюрократизм, мещанство, канцелярская волокита, чубаровщина и так далее. Но все остальное пока что более или менее стоит на месте и не мешает постепенному улучшению жизни». (Термином «чубаровщина» – после совершенного тогда в Ленинграде в Чубаровском переулке группового изнасилования, что потрясло многих людей, – обозначали злостные преступления и хулиганство.)
Написанное Зощенко было и злободневным и провидческим – и про наше «восточное полушарие», и про людей, и приведение их «в порядок» методом «подравнять» и «подутюжить», и про «недостатки механизма», конечно, нашего государственного, и про «все остальное», что тогда «более или менее стояло на месте и не мешало постепенному улучшению жизни», на что искренне еще надеялся Зощенко.
Однако его арьергардные бои под звуки флейты уже не могли никак повлиять на фронтальное наступление сталинской эпохи, утюжившей страну под бравурные марши сплошной коллективизации и социалистической индустриализации.
А одновременно достигала полной своей крепости и тотального овладения людьми единственно допустимая в стране большевистская идеология. В том же 1930 году, когда Зощенко публиковал в «Звезде» повесть «Сирень цветет», упоминавшийся уже один из руководителей ЛАППа и редактор журнала «Ленинград» М. Ф. Чумандрин говорил в заключительном слове после своего доклада «Чей писатель – Михаил Зощенко?»:
«<…>…тут была подана реплика, что-то о гуманности. Мне кажется, что в наше время обостренной классовой борьбы о гуманности говорить по меньшей мере странно. Мы в деревне строим колхозы, кулак убивает наших людей, а мы что? Мы будем говорит о гуманности? Нет. <…>
Больше того, я уверен, что, скажем, через полгода мы будем с еще большей строгостью подавлять каждую попытку враждебного нам класса хоть как-нибудь выступить против нас. И в этом отношении более чем странным является реплика товарища о гуманности. Мы сейчас ведем более жесткую линию по отношению к своим врагам, чем всякий иной строй по отношению к своим. И мы совершенно правы, ведя такую линию, ибо при всяком ином строе меньшинство подавляет большинство, а у нас большинство подавляет меньшинство в интересах построения социализма. Кто не хочет подчиняться и переработаться – тот будет уничтожен. Совершенно правильно».
Это говорилось за несколько лет до того, как Сталин, теоретически обосновывая свои знаменитые процессы-расправы, обобщил подобные мысли в собственный «научный» тезис об усилении классовой борьбы по мере построения социализма.
Отказываясь от предложения Госиздата выпустить трехтомник его рассказов, Зощенко говорил передавшему это предложение Чуковскому: «…не хочется мне в красивых коленкоровых переплетах выходить. Я хочу еще года два на воле погулять – с диким читателем дело иметь…» Однако в том самом 1929 году, когда это говорилось, вышли в свет сразу два тома из уже запушенного в производство издательством «Прибой» шеститомного собрания его сочинений. Так что высказанное им желание «воли» и «дикого читателя» имело, должно быть, более общий и многозначительный смысл.
Зощенко весьма точно определил отпущенный ему срок «погулять». В эти два года он выпустил «Письма к писателю» и «Мишеля Синягина». А выходившие в «Прибое» тома заключили в себя наиболее полный подбор его рассказов, фельетонов и повестей 20-х годов. Завершение этого шеститомного издания происходило в 1931–1932 годах уже под маркой Госиздата (ОГИЗ), окончательно поглотившего кооперативный «Прибой». И в этот переходный период сам Зощенко как бы замолчал – не публиковал новых художественных произведений. Он словно прощался со своим «вольным гуляньем».
Наверное, из самых популярных и непрерывно печатающихся писателей Зощенко вставал в сомкнутый общелитературный строй в числе последних. Цезарь Вольпе так рассудительно охарактеризовал его эволюцию после «Мишеля Синягина»:
«Тема разоблачения интеллигентских иллюзий была исчерпана. Она открывала дорогу либо к пессимистическому мировоззрению, либо к новому кругу проблем, выражающему стремление писателя-сатирика найти пути для разработки в искусстве темы утверждения жизни.
Этот второй путь, путь советской сатиры, и был выбран писателем. Так вошла в произведения Зощенко новая, центральная тема – оптимистическое утверждение жизни».
Среди причин, вызвавших у Зощенко такое поворотное решение, надо назвать еще одну – давнее его неприятие декадентской культуры. Вспомним задуманную им в период Студии на занятиях у К. И. Чуковского книгу «На переломе», где он намеревался дать критический обзор русской литературы последнего дооктябрьского («предреволюционного») десятилетия. Кое-что было уже и написано по разработанному плану всего цикла, причем в одной из статей (о Блоке) он говорил о своем признании «нового пролетарского искусства». Но то были лишь рукописные статьи и фрагменты. Через десять лет его отношение к декадентской литературе со всей яркостью выразилось в опубликованном «Мишеле Синягине». И эта его эстетическая позиция также предрасполагала теперь к движению в новом направлении, что было весьма точно (и, конечно, положительно) отмечено в свое время еще Цезарем Вольпе: «Именно этот памфлетный характер „Воспоминаний о М. П. Синягине“ и „итоговый“ смысл этого памфлета делают эту повесть одним из наиболее значительных произведений писателя, произведением, показывающим органическую связанность сатиры Зощенко с идейными путями современной советской литературы».
Действительно, заканчивался блестящий период 20-х годов в творчестве Михаила Зощенко, и он сам подводил ему «итог». Сложны, противоречивы писательские пути. Критическое отношение к декадентской культуре было естественно для Зощенко, тяготевшего к демократической линии в литературе. Но в начале 20-х годов это тяготение привело его к юмористическому и сатирическому изображению действительности, к «сатирическому реализму». В 30-е годы – подтолкнуло, вкупе с иными причинами, к соцреализму…




























