Текст книги "Братья Шелленберг"
Автор книги: Бернгард Келлерман
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 26 страниц)
13
Большие поленья с треском пылали в камине. Пламя слепило глаза, и призрачные тени колыхались в полутемной комнате.
Венцель говорил:
– Вы редкая женщина, Женни Флориан! Вы знаете, что я ненавижу фразы и преувеличения. Я раз навсегда решил говорить то, что думаю, или просто молчать. Поэтому вы спокойно можете довериться моим словам. Вы красивы, и вы это знаете, но, в отличие от других женщин, не смотрите на свою красоту как на личную заслугу. Вы смотрите на нее так, словно получили ее заимообразно. Вы умны, но избегаете блистать умом, о чем старается большинство женщин. Вы одинаково далеки как от жеманства, так и от небрежности. Талантов у вас больше, чем у пяти женщин, вместе взятых, но вы о них никогда не заикаетесь. Вы умалчиваете о них, как все люди, сознающие свою силу.
Женни подняла голову, отливавшую шелком волос. Ее глаза ослепительно сверкали, как глаза животного, когда в них падает свет. Отражения огня мелькали на ее щеках, на губах и зубах. Ее маленькое пылающее ухо опьяненно впивало слова Венцеля. Редко доводилось ей слышать подлинный голос этого человека, даже когда она бывала с ним наедине. В присутствии знакомых и друзей он говорил громко, с молодецкими интонациями, которых она терпеть не могла.
Женни сидела у ног Венцеля на ковре, поджав колени. Сидела у самого огня, дерзко тянувшегося к ней своими языками. Днем они прибыли в охотничий замок Хельбриннен. Их праздник должен был продлиться три дня.
– Приятно, когда тебя иной раз так балуют! – ответила она.
Когда Женни говорила, все гласные сверкали. Голос ее звучал целомудренно, точно ей стыдно было говорить. И, говоря, она краснела.
– Вы – друг, вы – верный друг, и я чувствую себя хорошо и уверенно в вашей близости. Может ли быть сладостнее чувство для женщины? Вы гораздо нежнее, чем обычно можно предполагать. Отчею вы так часто хотите казаться бесчувственным?
Пламя трещало и пылало. По закопченным стенам камина карабкались быстрые искры.
Венцель долго молчал. Потом ответил, нахмурившись, медленно покачивая головою:
– Вы чуть было не соблазнили меня по что-то поверить, только потому, что приятно считать себя лучшим человеком, чем это соответствует правде. Нет, вы меня не знаете, Женни Флориан. Мои чувства погребены или погасли, как они отмирают в известном возрасте и в известных условиях жизни. В вашем обществе, правда, многое пробуждается, чего я уже давно не ощущал, так по крайней мере кажется мне. Вы любите стихи?
Женни подняла на него глаза.
Венцель рассмеялся.
– Странный вопрос, не правда ли? В Берлине я не решился бы задать его. В молодости я читал много стихотворений, но запомнил только одно – память у меня слаба. Вот Михаэль, мой брат, знает половину «Фауста» наизусть, он все запоминает шутя. А вы, Женни Флориан? У вас, должно быть, голова набита такого рода вещами.
Женни это подтвердила: у нее память хорошая.
– Значит, вы и много стихов помните. Не можете ли вы прочесть какое-нибудь стихотворение, строфу? Мне хотелось бы послушать, как при этом звучит ваш голос.
Женни, не колеблясь, встала, словно ее вызывал режиссер. Подумала немного, потом сложила руки, сблизив Концы пальцев, и заговорила тихо, совсем однозвучно, искрение, полузакрыв глаза, обращенные в сторону камина:
Сквозь сон, на мягком ложе,
Лютне моей внемли.
О. милая, Чего же
Тебе еще? Дремли.
Она кончила. Помолчав, уронила руки.
– Красиво? – спросила она, словно очнувшись от глубокого сна.
– Красиво, и вы это очень красиво прочли. Эту строфу я забыл. Но скажите, как мы с вами, в сущности, набрели на эту странную тему? Ах, да, вспоминаю. Я заговорил о том единственном стихотворении, которое мне запомнилось. Впрочем, и это не совсем верно. Я запомнил только одну строфу, да и ее не мог бы, пожалуй, повторить без ошибок. Для меня это самое прекрасное стихотворение из написанных на немецком языке. А может быть, оно и вообще прекраснее всего, что когда-либо писали на этом свете поэты, потому что оно самое простое, самое нежное, самое искреннее. Это гейневское «Ты как цветок прекрасна». Вас удивляет, что я, как раз я, это говорю? Что ж, вы правы, только очень верующий человек в праве произносить эти стихи. Не буду поэтому продолжать. Но вот что я хотел сказать. Ощущение, сходное с тем, какое выразил Гейне в этом стихотворении, – разумеется, всего лишь сходное! – я испытываю часто, когда гляжу на вас, Женни Флориан. Простите меня, мне уже стыдно, что я сказал такую пошлость.
Женни на это ничего не ответила, только ниже опустила голову.
А Венцель продолжал:
– Не истолкуйте ложно моих слов. Две вещи мне на свете ненавистнее всего: истерия и сентиментальность. Людей истерических, – мужчин среди них, пожалуй, больше, чем женщин, – следовало бы убивать, а сентиментальных – ну, скажем, топить.
Женни рассмеялась.
– С вами шутки плохи, Шелленберг! – воскликнула она, а в глазах у нее читался все-таки скрытый страх. Какое ужасное презрение прозвучало в голосе Венцеля!
В наше время нужны кулаки – кулаки, несколько беззастенчивые, – продолжал Венцель, – цепкие руки. Чувства – это роскошь богатой эпохи, эпохи без долгов. Я говорю совершенно откровенно. Я не 'хочу быть заподозренным в том, что был сентиментален, когда сам говорил о стихах Гейне и просил вас прочитать стихи. Нет, это было нечто совсем другое. Не хочу я также быть заподозренным в притворстве перед вами. Я, например, не притворяюсь в любви к вам. О, нет! Я откровенно признаюсь, – простите мне это банальное выражение, – что вы «нравитесь» мне, но это еще далеко не любовь. Может быть, я даже влюблен в вас. Но кто же много раз в жизни не бывает влюблен? Это, быть может, даже нормальное состояние человека. Любовь? не знаю, могу ли я любить. Не знаю, могу ли я другого человека любить больше, чем себя. Не знаю даже, возможно ли вообще любить кого-нибудь, кроме себя. Мне кажется, что на этот счет много наврано… у поэтов. Ведь любовь – это не наука, и химическому анализу она не поддается. Но я не лгу, Женни Флориан, говоря, что вы мне симпатичнее всех женщин, каких я знаю. Не знаю только, достаточно ли вам того, что называют симпатией?
Женни кивнула.
– Это много, – тихо сказала она, – и станет больше, – добавила она еще тише.
– Вот это хорошо, Женни Флориан, тогда станем друзьями. Но так как я не люблю обольщать человека, то не скрою от тебя моих условий.
Большие, ясные как ручей, кристальные глаза Женни смотрели на него. Ему припомнились ручьи, которые он видел р детстве. В Клейн-Люке был такой прозрачный ручей. Почему позже никогда уже не видишь ясности вод?
И он продолжал:
– Я требую полной свободы, потому что мне нужна свобода Я не могу жить в другой атмосфере. Такой уж я человек. Тебе же, слышишь ли, я не предоставляю никакой свободы! Я знаю, есть дурни, провозглашающие женское равноправие. Это жалкие дурни, которые не знают женщин, у которых в жизни была только одна или две любовницы. Это лгуны. Я не принадлежу к числу этих мужчин с новомодными воззрениями. Я весьма старомодный человек, по крайней мере в этом отношении, и нисколько не склонен изменять свои взгляды. При этом я не мелочен. Флирт, поцелуй – но не больше, большего я не потерплю. Таковы мои условия, Женни. Теперь отвечай.
Женни улыбалась, и глаза у нее блестели.
– Я принимаю все условия, Венцель. Я капитулирую.
– Говоря по правде, – продолжал Венцель, – я нахожу неправильным столь ужасно серьезно относиться к этим вещам, к отношениям между мужчиной и женщиной. По-моему, смысл жизни в том, чтобы извлекать из нее максимум наслаждений. А люди как будто стараются доставлять друг другу минимум наслаждений.
Женни не поняла его. Что-то беспокоило ее, Но Венцель продолжал:
– Итак, что сделала бы ты, Женни Флориан, если бы любила меня… это сильно сказано… если бы я был тебе симпатичен?
На это Женни ответила, не колеблясь:
– Спроси, чего бы я не сделала!
Так Женни Флориан стала любовницей Шелленберга.
Да, теперь жизнь обрела для нее совсем другой облик. Женни ходила по улицам, сложив губы в трубочку. Она насвистывала, как птичка. Солнце не переставало светить, даже в дождливую погоду. А когда солнце светило, Женни купалась в его лучах. Все люди, обычно такие раздраженные и неучтивые, казалось, старались говорить ей приятные вещи, комплименты. Внезапно все они делались приятными, любезными людьми, осыпавшими ее ласковыми словами. И сама Женни была отзывчива, обходительна, добра. Она сверкала от счастья, как сверкает брильянт, когда на него падают лучи.
Однажды Венцель повез ее в Далем. Показал ей ту виллу, которая во время постройки оказалась для него недостаточно поместительной. Он называл эту виллу, – такую форму имело здание, – картонкой для шляп. Она была построена в современном стиле барокко и отделана во всех мелочах даровитейшим берлинским архитектором Кауфгером. Декораторы и мастеровые скоблили, чистили, красили. Пахло гипсом, лаком и свеже-оструганным деревом. В некоторых комнатах стены были уже покрыты обоями. Там и сям уже стояла мебель. Через несколько недель в вилле можно будет поселиться. Ванная комната из розового мрамора привела Женни в восторг.
– Как тебе нравится картонка для шляп? – спросил Венцель.
Женни была очарована. Ничего великолепнее она не видела никогда.
– Ну, я дарю тебе ее. Здесь будет жить Женни Флориан.
У Женни вырвался крик. Но тут же она отстраняюще подняла руку.
– Не надо дарить, Венцель! – воскликнула она, – Нет, не надо подарков.
Она сделалась вдруг задумчивой.
– В таком случае живи здесь, сколько захочешь. К твоему возвращению из Италии дом будет готов.
Несколько дней спустя Женни уехала с кинотруппой на юг. Поезд стремился вперед, а Женни мыслями стремилась назад. При виде каждой мызы, каждого дерева, отмеченных особыми чертами, она говорила себе: «Поскорей бы увидеть вас вновь!» Она чувствовала себя несчастной. «Таково уж мое призвание!» – твердила она с покорностью судьбе.
14
Ветер носился над степью. Он был еще мокрый от снега, но уже обдавал теплым дуновением весны. Сильный юго-западный шторм свирепствовал в последние дни.
От «Счастливого моста», бараки которого расплывались вдали на горизонте, до больших мастерских «Счастливого пристанища» тянулась теперь однообразная, огромная равнина, прерываемая только небольшою, колеблемой ветром, березовой рощею, которую, согласно плану, пощадил топор. Ей предстояло превратиться в «парк».
Прибыли машины и взрыхлили, измельчили, перекопали и загладили почву «Счастливого пристанища», где раньше стоял лес. Изо дня в день большие тракторы и паровые катки медленно ползали взад и вперед по новопроложен-ным дорогам. На канале появились баржи, доставлявшие щебень, шлак и булыжник. Постройкой этих дорог заняты были толпы рабочих. Другие работали на выгрузке барж. Переносные рельсовые пути вдоль и поперек пересекали равнину.
Леман за эти недели почти не раздевался. Еще слава богу, что дни стали длиннее. Письмо за письмом получал он из Берлина, приезжали инженеры, с утра до ночи звонил телефон. С ума можно было сойти. Его, разумеется, торопили. Сперва хвалили его, а затем оказалось, что он на целую неделю опоздал. Леман рвал и метал и, несмотря на однорукость, завел себе велосипед. Разъезжал весь день на велосипеде. Никакой темп не удовлетворял его.
Небольшая группа под руководством Георга Вейденбаха работала отдельно. В нее входили длиннобородый генерал и тот кривоногий слесарь, который когда-то работал на новой постройке у Венцеля Шелленберга. Они тащили с собой рейки, рулетки, визировали, промеряли я вбивали копья. Георг расхаживал с грязным и смятым чертежом под мышкой. Он получил задание обмежевать «Счастливое пристанище». «Они меня до отчаяния доведут! – крикнул ему Леман сквозь завывание бури – Эти ребята в Берлине думают, что мы колдовать умеем! Через три дня прибудут баржи со строительным материалом! Что вы на это скажете? Просто сумасшествие!»
В этот вечер порывы ветра достигли такой силы, что добровольцы-почтальоны, эти бодрые мальчишки, с трудом подвигались вперед на своих велосипедах. Один из велосипедистов прорвался сквозь бурю к Георгу. Он передал ему письмо.
Письмо! Георг все еще дрожал каждый раз при получении писем. Он зажал чертеж под мышкой и в сумеречном свете присмотрелся к почерку. Письмо было от Штобвассера. Мгла уже настолько сгустилась, что Георг с трудом мог читать. Одно он понял сразу: в письме содержались данные о местопребывании Христины! Георг побледнел. Он так разволновался, что отошел в сторону на десять шагов. Христина обратилась к Женни Флориан с какой-то просьбой, и Женни Флориан, предупрежденная Штобвассером, сейчас же сообщила ему об этом. Берлин, где-то в северной части города. Итак, след разыскался.
Затем следовали пространные рассуждения о бедственном материальном положении молодых художников в Берлине. Георг дальше не читал.
Ни слова не сказав, Георг покинул свою бригаду и быстро зашагал к баракам. Под конец пустился бежать. В конторе Лемана горел свет. Запыхавшись, бледный и в сильнейшем волнении, Георг вошел в комнату и попросил о немедленном двухдневном отпуске. Ему необходимо в этот же вечер уехать в Берлин.
– Да вы с ума сошли, черт бы вас побрал! – закричал Леман. – Как раз теперь?
Но вдруг умолк. Он увидел лицо Георга.
– Да что это с вами? – спросил он с живейшим участием. – Какой у вас вид? Садитесь! Что случилось?
– Не случилось никакого несчастья, – сказал Вейденбах, и краска начала медленно приливать к его лицу, – напротив, я получил счастливую или, может быть, счастливую весть, еще неизвестно наверное.
– Тем лучше, – сказал Леман. – Конечно, если нельзя иначе, то вам надо ехать, я это понимаю, как это ни грустно.
Так вы хотите отсутствовать два дня? Нельзя ли вам управиться скорее? Покамест я возьму на себя и вашу работу. Приходите через час, мы потолкуем подробнее. Ехать сегодня вам нет никакого смысла.
Из окон столярной мастерской струился яркий свет. Под одним из этих окон Георг остановился, чтобы еще раз внимательно прочитать письмо Штобвассера. Да, ошибки не было. След Христины нашелся, не адрес ее, но хоть след. Теперь, наконец, Георг овладел собою настолько, что мог дочитать письмо Штобвассера.
– Будь счастлив, что у тебя есть работа, Георг, – писал Штобвассер. – Может быть, скоро и я приеду к тебе. Все мы здесь, еще держащие в руках знамя искусства, находимся в отчаянном положении. Я занят работой для мебельной фабрики, но за какое вознаграждение! Качинский спасся в кино и, по-видимому, сделает карьеру, Но всем остальным живется отвратительно». И Штобвассер описывал, как известные художники и скульпторы продают и закладывают вещь за вещью, только чтобы прокормиться. Молодая скрипачка, лучшая ученица знаменитого виртуоза, каждый вечер играет за две марки в кино. Известный художник и гравер за несколько пфеннигов рисует в кафе портреты. Хорошие театры закрываются, фильмы и обозрения торжествуют. «Что же будет? – восклицал Штобвассер. – Правительство, городские управления не интересуются нами, да и газеты перестают интересоваться. Неужели искусству в нашей стране суждено погибнуть?…»
15
С первыми лучами рассвета Георг пошел на станцию и в двенадцатом часу дня выскочил в сильнейшем волнении из вагона, чтобы сейчас же отправиться в северную часть города. Маленький кучерской трактир, указанный в письме Христины, нетрудно было разыскать. Здесь посланец Женни должен был обратиться к фрейлейн Паулине и сказать, что он явился от фрейлейн Флориан.
Фрейлейн Паулина оказалась толстой, хмурой девицей с непричесанными еще волосами; она грязными руками полоскала стаканы за стойкой. Зевнув, она подозрительным взглядом уставилась на Георга, хотя он старался напустить на себя равнодушный и незаинтересованный вид.
– Так вы от фрейлейн Флориан? – переспросила она, потом зевнула опять и, еще раз подозрительно покосившись на Георга, сказала: – Ну, надо надеяться, вы к ней с добрыми вестями пришли. Давно пора. Старуха уже башмаки у нее отняла: так она увязла в долгах. Пойдите в номер двадцать три, третий этаж в боковом флигеле, квартира агента Ледерера.
Так вот он, адрес Христины! Георг, шатаясь, побежал но улице и остановился перед номером двадцать третьим. Как часто ему снился этот дом! Сотни раз! Но еще страшнее, еще тягостнее показался ему дом в действительности, чем во сне.
Грязные ворота, справа – смрадная конская мясная, слева – пустая, запыленная лавка с перебитыми стеклами. В воротах играли болезненного вида дети со старческими лицами. Потасканные женщины в лохмотьях входили и выходили. В полусознании, одурманенный смрадом мясной лавки и потрясенный мыслью, что Христина живет в таком аду, взобрался Георг по узкой лестнице. Эта лестница тоже утопала в грязи и была пропитана запахом помоев и грязных кухонных раковин. И снова дети, больные, заброшенные, на тонких кривых ножках, в лохмотьях, кашляющие женщины или бледное, угрюмое лицо мужчины. Весь дом дрожал от криков, голосов, шагов и хлопанья дверей. Он казался населенным сотнями семейств, которых извергла столица, чтобы они здесь погибали. Мимо прошла толстая баба, большой кусок мяса в рваной кофте, и грубо подтолкнула его, со смехом пяля на него наглые, заплывшие глаза.
Георг окреп от долгой жизни на свежем воздухе. Работа закалила его. Ко многому он привык и все же задрожал в этом вертепе нищеты.
– Смелее! Смелее! Вперед! – говорил себе Георг.
Перед грязной дверью с дощечкой «Ледерер, агент» он собрался с силами и постучал раз-другой, напряженно прислушиваясь, не раздастся ли за дверью шорох. И, пока он прислушивался, шум в доме, казалось, удесятерился.
Наконец, засов отодвинулся, и дверь открылась. Молодой человек, почти мальчик, с колючими, наглыми глазами стоял на пороге. Лицо у него было бледное, блестящее, словно покрытое испариной. Он был без воротничка, рубашка на нем была грязная.
– Что вам? – наглым тоном осведомился молодой человек.
За ним выплыло одутловатое лицо женщины с всклокоченными седыми волосами и недоверчивым взглядом. Она была небольшого роста, толстая, и между глазами проходил длинный шрам, словно ей когда-то рассекли лицо топором.
«Теперь держись!» – подумал Георг, почти лишаясь чувств. Он вежливо поклонился и сказал, что пришел с письмом к фрейлейн Христине Мерц от фрейлейн Флориан.
– Наконец-то! – взвизгнула толстая женщина. – Мы рады будем избавиться от нее. Вы принесли деньги?
– Да, я принес деньги.
Молодой человек повел Георга в узкий, темный, зловонный коридор. Георг, близкий к обмороку, не мог впоследствии восстановить в памяти все подробности. Но он помнил, что произошло следующее.
Он постучал в какую-то дверь, и чей-то далекий, незнакомый, не настоящий голос произнес: «Войдите!» Это не был голос Христины. Незнакомая, заброшенная девушка сидела в своей жалкой каморке на низкой, узкой железной кровати и штопала рваный чулок, бледная, чахоточная, с большими горящими глазами. Почти умалишенной казалась она. Она вперила в него большие горящие черные глаза, но не пошевелилась… Руки, державшие иглу и чулок, тоже замерли. Так она сидела и смотрела на него, словно восковая фигура. Долго ли? Георг не мог бы ответить на это. Но он помнил, что вдруг приблизился к этой чужой, неподвижной девушке, вперившей в него взгляд, и упал перед нею на колени: это все-таки была Христина.
В отчаянии он простер к ней руки:
– Ты больна, Христина? – спросил он, но даже не слышал своего голоса.
Христина сидела все так же неподвижно и смотрела на Георга лихорадочными глазами, не шевелясь. Он шептал ее имя, но она не шевелилась. В безумном страхе он, запинаясь, путаясь, задавал ей вопросы. Она молчала. Он хотел взять ее за руку, она отвела руку назад. Он был близок к отчаянию. Никогда в жизни не переживал он таких страшных минут. Впоследствии он был счастлив, что не помнил подробностей. Только ужас сохранился у него в сердце, Неизгладимый навсегда.
Его вспугнуло чье-то лицо в дверях, лицо, разрубленное топором, с одним большим и одним маленьким глазом; выражение первого было призрачно и мертвенно, а второго – животно и нагло. Резкий голос визжал и ворчал, что ей, хозяйке, не по средствам содержать чужих людей и что она собиралась сегодня выпроводить Христину из дома. И еще что-то в этом роде провизжал голос; ужасный тон его навсегда врезался Георгу в память.
Но тут произошло самое поразительное, нечто совершенно неожиданное, и как раз от этой неожиданности – другого слова для этого не подыскать – Георг мгновенно – и это тоже поразительно – пришел в себя. Начиная с этого мгновения, он уже помнил все подробности.
Христина вдруг улыбнулась или, вернее говоря, попыталась улыбнуться. Болезненная усмешка медленно разлилась у нее по лицу. Потом она повернулась к изголовью постели, откинула одеяло, и Георг вдруг увидел головку младенца. Нежно взяла Христина в обе руки завернутого в тряпки ребенка и протянула его Георгу.
– Вот он, – прошептала она.
– Что это? – пролепетал Георг.
– Это твой ребенок, – шепнула Христина и снова попыталась улыбнуться.
– Мой ребенок? – крикнул Георг. – Как это может быть? Как мне все это понять? – И он кинулся к ребенку, взял его у Христины из рук и прижал к груди.
Рассеченное лицо в дверях расхохоталось. Начиная с этой минуты, Георг уже вполне владел собою. Он стал заклинать Христину уйти с ним. Она задрожала. Взгляд ее, полный страха, устремлен был на дверь.
– Возьми меня отсюда. – прошептала она, смертельно боясь, что старуха ее услышит. Тогда Георг повернулся к двери и пошел прямо на рассеченное лицо.
– Я требую объяснения! – крикнул он. – Что здесь происходит? Что это все значит?
Старуха завизжала. Осыпала Георга оскорблениями, обзывая Христину непристойными словами. Она ничего не имеет против того, чтобы он забрал с собой эту «даму» – о, напротив! – но сначала надо заплатить. Долги, деньги – двести марок чудовищная сумма! Двести пятьдесят марок! Это ужас!
Взгляд Христины, закутанный в лохмотья младенец… Георг ринулся из дому, как будто его гнали кнутом.