Текст книги "Рассказы"
Автор книги: Бернард Маламуд
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц)
Коботский с булочником обнялись и повздыхали о прошедшей молодости. Затем прижались друг к другу губами и расстались навсегда.
ПРОЖИТОЧНЫЙ МИНИМУМ
Зима бежала с городских улиц, но на лице Сэма Томашевского, когда он тяжело ступил в заднюю комнату своей бакалейной лавки, бушевала вьюга. Сура, доедавшая за круглым столом соленый помидор с хлебом, в испуге вскинула глаза, и помидор побагровел гуще. Она глотнула и стукнула себя в грудь пухлым кулачком, помогая пройти откушенному куску. Жест был заранее скорбный, потому что она без всяких слов, по одному его лицу, поняла, что пришла беда.
– Боже мой, – прохрипел Сэм.
Она взвизгнула так, что он невольно поежился; он устало повалился на стул. Сура, яростная и испуганная, уже стояла на ногах.
– Говори, ради Бога.
– Рядом с нами, – пролепетал Сэм.
– Что такое случилось рядом с нами? – повышая голос.
– Въезжает магазин.
– Какой магазин? – Это был пронзительный крик. Он в ярости взмахнул руками.
– Продовольственный рядом с нами въезжает.
– Ой. – Она укусила себя за костяшку пальца и со стоном опустилась обратно. Хуже быть не могло.
Целую зиму вид пустого помещения не давал им покоя. Много лет его занимал сапожник-итальянец, а потом в соседнем квартале открылась сапожная мастерская-люкс, где на витрине стучали молотками два молодца в красных комбинезонах, и всякий останавливался поглазеть. Работа у Пеллегрино иссякала, как будто чья-то рука все туже завинчивала кран, и в некий день он посмотрел на свой верстак, и тот, когда предметы перестали плясать в глазах, воздвигся перед ним несуразный и пустой. Все утро он просидел неподвижно, но за полдень положил молоток, который сжимал в руках, надел пиджак, нахлобучил потемневшую от времени панаму, которую не забрал кто-то из клиентов, когда он еще занимался чисткой и растяжкой шляп, и пошел по соседним домам, спрашивая у бывших клиентов, не требуется ли что-нибудь починить из обуви. Улов составил две пары: мужские летние полуботинки, коричневые с белым, и женские бальные туфельки. Как раз в это время Сэм тоже обнаружил, что у него от вечного стояния на ногах по стольку часов дотла износились подметки и каблуки – буквально чувствуешь, как плитка на полу холодит ступню, – итого, вместе три пары, и это все, что набралось у мистера Пеллегрино за неделю, плюс еще одна пара на следующей неделе. Когда подошел срок вносить квартирную плату за месяц вперед, он продал все на корню старьевщику, накупил конфет и пошел на улицу торговать с лотка, однако спустя немного никто больше не встречал сапожника, крепыша в круглых очках и с щетинистыми усами, который ходил зимой в летней шляпе.
Когда разломали и вывезли прилавки и прочее оборудование, когда мастерская опустела и только раковина одиноко белела в глубине, Сэм выходил при случае постоять перед нею, когда все кругом, кроме его лавки, закрывалось на ночь, и смотрел в окно, источающее пустоту. Порою, вглядываясь в пыльное стекло, откуда навстречу ему выглядывал отраженный бакалейщик, он испытывал такое ощущение, как в детстве, когда мальчишкой в Каменец-Подольском бегал – втроем с товарищами – на речку; мимоходом они, бывало, боязливо косились на высокое деревянное строение, неприятно узкое, увенчанное странной крышей в виде сдвоенных пирамидок, в котором совершилось когда-то злодейское убийство и теперь водились привидения. Обратно возвращались поздно, подчас при ранней луне, и обходили дом стороной, в молчании, прислушиваясь к ненасытной тишине, засасывающей комнату за комнатой все глубже, туда, где в потаенной сердцевине безмолвия клубится провал, из которого, если вдуматься, и прет наружу нечистая сила. Вот так же, чудилось, в темных углах безлюдной мастерской, где молоток и кожа в усердных руках возвращали к жизни бессчетные вереницы обуви, и вереницы людей, приходя и уходя, оставляли частицу себя, – что, даже опустев, мастерская хранила незримые следы их присутствия, немые отголоски роились, постепенно замирая, и почему-то именно от этого становилось страшно. После, проходя мимо сапожной мастерской, Сэм даже при свете дня боялся взглянуть в ту сторону и ускорял шаги, как, бывало, в детстве, когда они обегали дом с привидениями.
Но стоило ему закрыть глаза, как мысль об опустелой мастерской, засев в мозгу, безостановочно рассверливала его бездонной черной дырой, и даже когда он спал, что-то внутри не засыпало, сверлило: а что, если такое случится с тобой? Если двадцать семь лет ты трудился как проклятый (давным-давно надо было бросить), и после этого всего твоя лавка, кровное твое дело... после стольких лет – эти годы, эти тысячи консервных банок, и каждую перед тем, как убрать, протрешь; эти ящики с молоком, как пудовые гири, когда их до рассвета затаскиваешь с улицы и в стужу, и в жару; оскорбления, мелкие кражи, кредит, который ты, бедняк, предоставляешь скрепя сердце обедневшим; эти облезлые потолки и засиженные мухами полки, вздутые консервы, грязь, расширенные вены, эта каторга по шестнадцать часов в день, когда поутру просыпаешься, словно от увесистой оплеухи и чугунная голова клонит за собою книзу, сутуля тебе спину; эти часы, эта работа, эти годы – милый Бог, на что ушла моя жизнь? Кто спасет меня теперь и куда мне податься, куда? Часто одолевали его такие мысли, но месяц проходил за месяцем, и они отступали, и объявление "СДАЕТСЯ", которое бесстыдно пялилось из окна, пожухло и слетело вниз, так что откуда бы, кажется, узнать кому-то, что помещение свободно? Да вот узнали.
Сегодня, когда он, можно сказать, окончательно распростился со своими страхами, его хлестнул по глазам транспарант с красной надписью: "ЗДЕСЬ БАКАЛЕЙНО-ГАСТРОНОМИЧЕСКОЕ ТОВАРИЩЕСТВО ОТКРЫВАЕТ НОВЫЙ ФИРМЕННЫЙ МАГАЗИН СТАНДАРТНЫХ ЦЕН", – и нож вошел в его сердце, и горе объяло его. Наконец Сэм поднял голову.
– Пойду схожу туда к домохозяину.
Сура взглянула на него из-под набрякших век.
– И таки что ты скажешь?
– Поговорю с ним.
В другое время она сказала бы: "Сэм, тебе надо делать глупостей?" – но сейчас промолчала.
Отворачиваясь, чтобы не видеть лишний раз, как полыхает в витрине новое объявление, он вошел в парадное соседнего дома. Унылый электрический свет, падая с высоты, когда он с усилием взбирался по лестнице, наваливался на него все сильней с каждым шагом. Он ступал нехотя, сам не зная, что сказать домохозяину. Дойдя до верхнего этажа, остановился: за дверью женщина сыпала по-итальянски, проклиная свою судьбу. Сэм уже поставил ногу на верхнюю ступеньку, готовый сойти вниз, как вдруг услышал рекламу кофе и догадался, что это передавали пьесу по радио. Теперь радио выключили, наступила томительная тишина. Он прислушался, но голосов внутри как будто не услышал и, не давая себе больше времени на размышления, постучал. Он немного робел и маялся ожиданием, покуда медлительные грузные шаги хозяина, он же был и парикмахер с той стороны улицы, не приблизились к двери и она – после нетерпеливой возни с замком – не отворилась.
Когда парикмахер увидел на площадке Сэма, он смешался, и Сэм мгновенно понял, почему он за последние две недели ни единого разочка не зашел к нему в лавку. Правда, это не помешало парикмахеру радушно пригласить Сэма, на кухню, где его жена и незнакомый мужчина сидели за столом с полными тарелками спагетти.
– Спасибо, – застенчиво сказал Сэм. – Я только что покушал.
Парикмахер вышел на площадку и закрыл за собой дверь. Он бесцельно окинул взглядом лестничный марш и повернулся лицом к Сэму. В его движениях сквозила нерешительность. С тех пор как у него сын погиб на войне, он стал рассеянным, и, наблюдая, как он ходит, можно было вообразить иногда, что он влачит за собою тяжесть.
– Это правда? – спросил Сэм, пересиливая неловкость. – То, что там сказано внизу на объявлении?
– Сэм, – горестно начал парикмахер. Он вытер губы бумажной салфеткой, которую держал в руке, и сказал: – Сэм, вам известно, что эта мастерская, я от нее семь месяцев не вижу дохода?
– Мне известно.
– Я себе не могу позволить. Я поджидал, ну, винную лавку или же, например, скобяные товары, но таких предложений я не имел ни одного. Теперь в том месяце – вот предложение насчет магазина стандартных цен, после чего я жду пять недель, а вдруг что-нибудь. Принял его, что будешь делать, нужда заставила.
Тени сгустились в темноте. Каким-то образом здесь присутствовал Пеллегрино, стоял с ними на верхней площадке лестницы.
– Когда они въезжают? – Сэм вздохнул.
– Не раньше мая.
У бакалейщика не хватило сил сказать что-нибудь на это. Они смотрели друг на друга, не зная, что придумать. Парикмахер все-таки сумел выдавить из себя смешок и заявил, что Сэму от магазина не будет никакого ущерба.
– Почему это?
– Потому что вы держите товары других марок, и, когда покупателю нужна такая марка, он идет к вам.
– Зачем ему ко мне, если у меня дороже?
– Фирменный магазин соберет много новых покупателей, возможно, им понравятся те товары, которые у вас.
Сэму сделалось стыдно. Он не сомневался, что парикмахер говорит чистосердечно, но выбор у него в лавке был скудный, и он не представлял себе, чтобы покупатель фирменного магазина мог соблазниться тем, что может предложить он.
Придерживая Сэма за локоть, парикмахер доверительно рассказал ему про одного знакомого, который владеет мясной лавкой бок о бок с супермаркетом "Эй энд Пи" и благоденствует.
Сэм честно старался поверить, что будет благоденствовать, но не мог.
– Вы таки уже с ними подписали контракт? – спросил он.
– Нет, в пятницу, – сказал парикмахер.
– В пятницу? – Сэм загорелся безумной надеждой. – Может быть, проговорил он, с трудом унимая волнение, – может, я вам до пятницы найду другого съемщика?
– Какого съемщика?
– Съемщик есть съемщик.
– Какое дело он интересуется открыть?
Сэм лихорадочно соображал.
– Обувное, – сказал он.
– Сапожник?
– Нет, обувную лавку, где продается обувь.
Парикмахер задумался. Наконец он сказал, что если Сэм приведет ему съемщика, то он не станет подписывать контракт с магазином стандартных цен.
Сэм спускался по лестнице, и свет от лампочки наверху понемногу отпускал его плечи, но тяжесть оставалась, потому что никого не было у него на примете, кто хотел бы снять помещение.
И все же двоих он до пятницы наметил. Один из них, рыжий, состоял в посредниках у оптовика-бакалейщика и в последнее время присматривал себе новые торговые заведения для вложения капитала, но когда Сэм позвонил ему, то выяснилось, что для него мог бы представлять интерес только высокоприбыльный продовольственный магазин, что в данном случае никак не решало вопроса. Второму он решился позвонить не сразу, потому что недолюбливал его. То был И. Кауфман, человек с бородавкой под левой бровью, в прошлом – торговец тканями. Кауфман удачно провернул несколько сделок по продаже недвижимости и хорошо на этом нажился. Когда-то, много лет назад, их с Сэмом лавки на Марси авеню в Вильямсбурге стояли рядом. Сэм держал его за невежу и не стеснялся высказывать свое мнение, за что Сура не раз поднимала его на смех, поскольку Кауфман, между прочим, преуспел, а Сэм что? При всем том они оставались в хороших отношениях, возможно, потому, что бакалейщик никогда не просил об одолжениях. Если Кауфман на своем "бьюике" оказывался поблизости, он обыкновенно заезжал к ним, что не нравилось Сэму, и чем дальше, тем больше, ибо Кауфман был любитель давать советы, и после этого Сура, когда он уезжал, принималась его песочить.
Пересилив себя, он позвонил. Кауфман с величественным удивлением выслушал его и отвечал, хорошо, он посмотрит, что можно сделать. В пятницу утром парикмахер убрал с витрины красное объявление, чтобы не отпугнуть предполагаемого съемщика. Ближе к полудню в дверь, опираясь на трость, прошествовал Кауфман, и Сэм, который ради такого случая расстался, по настоянию Суры, со своим фартуком, стал объяснять, что свободное помещение рядом идеально подошло бы, им кажется, под обувную лавку, тем более что по соседству ни одной нет, а цену просят божескую. И так как Кауфман постоянно вкладывает деньги в разные предприятия, им подумалось, что это его, возможно, заинтересует. Пришел с той стороны улицы парикмахер, отпер дверь. Кауфман протопал в пустую мастерскую, придирчиво осмотрел, как все внутри устроено, проверил, не отстают ли половицы, оглядел сквозь забранное решеткой окно задний дворик, прикинул, сощуря глаз и шевеля губами, сколько потребуется установить стеллажей и во что это обойдется.
Потом спросил у парикмахера насчет платы, и парикмахер назвал скромную цифру.
Кауфман глубокомысленно покивал головой и ничего не сказал на месте ни тому, ни другому, но в лавке с негодованием напустился на Сэма за то, что по его милости потерял даром время.
– Не хотелось срамить вас в присутствии гоя, – с возмущением говорил он, наливаясь кровью до самой бородавки, – но кто, по-вашему, станет в здравом уме открывать обувную лавку в этом паршивом районе?
Перед уходом из него, точно зубная паста из тюбика, полезли добрые советы, а завершил он их напоследок словами:
– Если здесь будет фирменный продуктовый магазин, вам крышка. Уносите отсюда ноги, пока вас не разули и не раздели догола.
И убрался на своем "бьюике". Сура собралась было продолжить эту тему, но Сэм грохнул кулаком по столу, и на том дело кончилось. Вечером парикмахер снова вывесил красное объявление в витрине, потому что он подписал контракт.
Лежа без сна по ночам, Сэм явственно представлял себе, что делается сейчас в мастерской, хотя ни разу к ней близко не подходил. Видел, как плотники распиливают пахучую сосновую древесину и она податливо уступает острым зубьям и превращается в полки, которые ярус за ярусом вырастают почти до потолка. А вот, с брызгами краски, засохшими на лицах, явились маляры, один долговязый, один низенький, определенно ему знакомый. Густо побелили потолки, а стены покрыли краской светлых тонов, непрактичной для продовольственного магазина, но зато ласкающей глаз. Пожаловали электрики с лампами дневного света, напрочь затмевающими тускло-желтое свечение обычных круглых лампочек, а после них монтажники стали сгружать с фургонов длинные мраморные прилавки, отливающий эмалью трехстворчатый застекленный холодильник – для маргарина, для столового масла, для масла высших сортов; сливочной белизны камеру для свежемороженых продуктов, последнюю новинку. Любуясь на все это, он оглянулся проверить, не следит ли кто-нибудь за ним, и когда, удостоверясь, что нет, повернулся обратно, то оказалось, что стекло витрины замазали белилами и больше ничего не разглядеть. Здесь он почувствовал надобность встать и закурить сигарету, его тянуло надеть брюки и тихонько спуститься в шлепанцах вниз, поглядеть, действительно ли витрина замазана краской. Опасение, что это вправду может быть так, удержало его, он улегся назад в постель, но сон по-прежнему не шел к нему, и он, вооружаем тряпочкой, трудился до тех пор, покуда не протер посередине белого стекла глазок, и расширял его, пока не стало хорошо все видно. Установка оборудования закончилась; магазин сверкал новизной, просторный, готовый принять товары, – одно удовольствие зайти. Мне бы такой, прошептал он про себя, но тут прямо в ухо ему затрещал будильник, пора было подниматься, затаскивать ящики с молоком. В восемь утра вдоль по улице подкатили три здоровенных грузовика; шесть молодых ребят в полотняных белых куртках спрыгнули вниз и за семь часов загрузили магазин до отказа. У Сэма весь этот день так сильно билось сердце, что он изредка поглаживал его ладонью, словно бы удерживая птицу, которая рвалась улететь.
В день открытия в середине мая, когда в витрине магазина красовался венок из роз, сплетенный в виде подковы, Сура вечером подсчитала недельную выручку и объявила, что она сократилась на десять долларов, – не так уж страшно, сказал Сэм, и тогда она напомнила, что шестью десять – шестьдесят. Она не скрываясь плакала, твердя сквозь слезы, что надо что-то делать, и довела Сэма до того, что он выдраил каждую полку мокрой ветошью, которую она ему подавала, навощил полы и вымыл, изнутри и снаружи, окно на улицу, которое она заново убрала белой папиросной бумагой, купленной в мелочной лавочке. Потом велела позвонить оптовику, и тот по списку перечислил товары, которые идут на этой неделе со скидкой; когда их доставили, Сэм соорудил в витрине огромную – три ящика пошло – пирамиду из консервных банок. Только никто почему-то не кинулся покупать. Выручка за неделю упала на пятьдесят долларов, и Сэм подумал, если так пойдет, то ничего, жить можно, и сбавил цену на пиво, вывел жирными черными буквами на оберточной бумаге, что на пиво цены снижены, и выставил объявление в окне, и продал в этот день на целых пять ящиков больше, хотя Сура ворчала, что без толку, раз они с этого ничего не имеют – наоборот, теряют на бумажных пакетах, – а покупатели, зайдя за пивом, идут за хлебом и консервами в соседний магазин. Сэм все-таки продолжал надеяться, однако через неделю выручка сократилась уже на семьдесят два доллара, а еще через две – ровно на сотню. В фирменном магазине управляющий с двумя продавцами день-деньской с ног сбивались, но у Сэма ничего похожего на наплыв покупателей больше не наблюдалось. Потом он выяснил, что там у них имеется абсолютно все, что бывает у него, и еще многое такое, чего у него не бывает, – и страшный гнев на парикмахера охватил его.
Летом, когда торговля у него обычно шла получше, торговля шла плохо; осенью – и того хуже. Такая тишина поселилась в лавке, что когда кто-нибудь открывал дверь, душа изнывала от блаженства. Долгие часы просиживали они под голой лампочкой в глубине лавки, читая и перечитывая газету, с надеждой отрываясь от нее, когда кто-нибудь на улице проходил мимо, но старательно отводя глаза, когда понятно становилось, что идут не к ним, а к соседям. Сэм теперь запирал на час позже, в двенадцать ночи, отчего сильно уставал, но зато в этот лишний час ему перепадал то доллар, а то и два от хозяек, у которых вышло все молоко или в последнюю минуту обнаружилось, что в доме нет хлеба на бутерброд ребенку в школу. Чтобы урезать расходы, он убрал один из двух светильников с витрины и один из плафонов в лавке. Он снял телефон, закупал бумажные пакеты у лоточников, брился через день и, хотя ни за что бы в том не признался, меньше ел. Вдруг в неожиданном приливе оптимизма заказал на оптовом складе восемнадцать ящиков товара и заполнил пустующие отделения на полках, броско обозначив низкие цены, – только, как говорила Сура, кому им бросаться в глаза, если никто не приходит? Люди, которых он на протяжении десяти, пятнадцати, даже двадцати лет видел каждый день, исчезли, как будто переехали жить в другой район или поумирали. Иногда, торопясь доставить на дом небольшой заказ, он встречал кого-нибудь из бывших покупателей, и тот поспешно переходил на другую сторону, а нет, так круто поворачивал назад и шел в обход квартала. Парикмахер тоже его избегал, да он и сам избегал парикмахера. Зрел втайне замысел обвешивать покупателей на развесных товарах, но не хватало духу. Явилась мысль ходить по квартирам и собирать заказы, которые он будет сам же доставлять, но потом вспомнился мистер Пеллегрино, и мысль отпала. Сура, которая всю их совместную жизнь пилила его без устали, теперь сидела в задней комнате и молчала. Когда Сэм подсчитал приход за первую неделю декабря, он понял, что надеяться больше не на что. За стеной гулял ветер, и в лавке было холодно. Он объявил, что продает ее, но желающих купить не находилось.
Как-то утром Сура встала и не торопясь в кровь расцарапала себе ногтями щеки. Сэм перешел через улицу и велел, чтобы его постригли. Прежде он ходил стричься раз в месяц, но сейчас, за десять недель, волосы отросли и покрывали шею сзади, словно толстая шкура. Парикмахер их стриг с зажмуренными глазами. Потом Сэм вызвал аукциониста, и тот прибыл с двумя бойкими помощниками и красным аукционным флагом, который бился и хлопал на ледяном ветру, точно в праздник. Они не выручили и четверти тех денег, которые надо было заплатить кредиторам. Сэм с Сурой заперли помещение и уехали. До конца жизни ни разу больше не побывал он в старом районе, опасаясь, что лавка так и стоит пустая: ему жутко было заглянуть в окно.
В МОГИЛУ СВЕЛИ
Маркус портняжничал издавна, с довоенной поры – легкого характера человек с копной седеющих волос, хорошими, чуткими бровями и добрыми руками, – и завел торговлю мужской одеждой в относительно пожилые годы. Достаток, как говорится, стоил ему здоровья, пришлось поэтому посадить себе в помощь, на переделку, портного в задней комнате, но с глажкой, когда работы набиралось невпроворот, он не справлялся, так что понадобилось еще нанимать гладильщика, и оттого хотя дела в лавке шли прилично, но могли бы идти и лучше.
Они могли бы идти гораздо лучше, если б гладильщик, Йосип Брузак, грузный, налитой пивом, потливый поляк, работавший в исподней рубахе и войлочных шлепанцах, в штанах, съезжающих с могучих бедер и набегающих гармошкой на щиколотки, не воспылал ярой неприязнью к портному, Эмилио Визо – или это произошло в обратном порядке, Маркус точно не знал, – сухому, тощему сицилийцу с куриной грудью, который, то ли в отместку, то ли еще почему, платил поляку неистребимой злобой. Из-за их стычек страдало дело.
Отчего они так враждовали, шипя и пыжась, точно драчливые петухи, и не стесняясь к тому же в выражениях, употребляя черные, неприличные слова, так что клиенты обижались, а у Маркуса от неловкости порой до дурноты мутилось в голове, было загадкой для торговца, который знал их невзгоды и видел, что по-человечески они во многом похожи. Брузак, который обитал в меблированной трущобе неподалеку от Ист-Ривер, за работой насасывался пивом и постоянно держал полдюжины бутылок в ржавой кастрюле со льдом. Маркус вначале возражал, и Йосип, неизменно уважительный к хозяину, убрав кастрюлю, стал исчезать с черного хода в пивную на углу, где пропускал свою кружку, теряя на этой процедуре такое количество драгоценного времени, что Маркусу оказалось выгоднее вернуть его назад к кастрюле. Ежедневно в обеденный перерыв Йосип доставал из стола острый маленький нож и, отрезая толстыми кусками твердокопченую чесночную колбасу, поедал ее с пухлыми ломтями белого хлеба, запивая все это пивом, а напоследок – черным кофе, который он варил на одноконфорочной газовой плитке для портновского утюга. Иногда он готовил себе жидкую похлебку с капустой, которой прованивал насквозь все помещение, но вообще ни колбаса, ни капуста его не занимали и он ходил целыми днями понурый, озабоченный, покуда, обыкновенно на третьей неделе, почтальон не приносил ему письмо из-за океана. Когда приходили письма, он, случалось, разрывал их пополам нетерпеливыми пальцами; забыв о работе, он усаживался на стул без спинки и выуживал из того же ящика, где хранилась колбаса, треснувшие очки, цепляя их за уши при помощи веревочных петель, привязанных вместо сломанных дужек. Потом читал зажатые в кулаке листки дрянной бумаги, неразборчивые польские каракули, выведенные блекло-бурыми чернилами, – слово за словом, вслух, так что Маркус, который понимал по-польски, но предпочел бы не слышать, слышал. Уже на второй фразе у гладильщика искажалось лицо, и он плакал, размазывая слезы по щекам и подбородку, и это выглядело так, словно его опрыскали средством от мух. Под конец он разражался надрывными рыданиями – ужасная картина, – после чего часами ни на что не годился, и утро шло насмарку.
Маркус сколько раз подумывал, не сказать ли ему, чтобы читал свои письма дома, но у него сердце кровью обливалось от известий, которые содержались в них, и просто язык не поворачивался сделать выговор Йосипу, который, к слову сказать, был мастер в своем деле. Уж если он принимался за ворох костюмов, то машина шипела паром без передышки и вещь из-под нее выходила аккуратная, без единого пузыря или морщинки, а рукава, брючины, складки – бритвенной остроты. Что же касается известий, которые содержались в письмах, они были неизменно об одном и том же: о горестях его чахоточной жены и несчастного четырнадцатилетнего сына, которого Йосип никогда не видал, кроме как на фотографиях, – мальчика, живущего буквально хуже свиньи в хлеву, и притом хворого, так что если бы даже отец скопил ему денег на дорогу и выхлопотал визу, все равно ни один врач из службы иммиграции не пропустил бы его в Америку. Маркус не однажды совал гладильщику то костюмчик для посылки сыну, то, изредка, небольшую наличность, но не поручился бы, что до него это доходит. Его смущала непрошеная мысль, что за четырнадцать-то лет Йосип бы мог, при желании, перевезти мальчика к себе, и жену тоже, не дожидаясь, пока она дойдет до чахотки, но почему-то предпочитал вместо этого оплакивать их на расстоянии.
Эмилио, портной, был тоже своего рода волк-одиночка. Обедал он каждый день за сорок центов в ресторанчике квартала за три, но торопился назад прочесть свой "Corriere". Странность его состояла в том, что он постоянно нашептывал что-то себе под нос. Что именно – разобрать никто не мог, но во всяком случае – что-то настойчивое, с присвистом, и где бы он ни стоял, оттуда несся этот свистящий шепот, то горячо убеждая, то тихонько постанывая, хотя плакать он никогда не плакал. Он шептал, пришивая пуговицу, укорачивая рукав или орудуя утюгом. Шептал по утрам, когда снимал и вешал пиджак, и продолжал шептать вечером, когда надевал черную шляпу, вправлял, скорчась, худые плечи в пиджак и покидал в одиночестве лавку. Только раз он дал понять, о чем этот шепот: как-то утром, когда хозяин, заметив, как он бледен, принес ему чашку кофе, портной в благодарность за это признался, что жена, которая на прошлой неделе вернулась, опять его оставила, – и он простер вперед костлявую растопыренную пятерню, показывая, что она сбежала от него в пятый раз. Маркус выразил ему сочувствие и с тех пор, заслышав, как в задней комнате шепчет портной, воображал себе, что к нему откуда-то, где она пропадала, возвратилась жена, клянясь, что теперь уже навсегда, но ночью, когда они лежали в постели и он обшептывал ее в темноте, поняла, до чего ей это надоело, и к утру исчезла. Нескончаемый шепот портного действовал Маркусу на нервы; он выходил из лавки послушать тишину, но все-таки продолжал держать Эмилио, потому что тот был отличный портной, сущий бес, когда брал в руки иголку, мог идеально пришить манжету за то время, пока обычный работник еще ковырялся бы, снимая мерку, – такой портной большая редкость, его поди-ка поищи.
Больше года, хотя каждый производил по-своему шум в задней комнате, гладильщик и портной, казалось, не обращали друг на друга внимания; потом, в один день, словно рухнула между ними невидимая стена, они стали смертельными врагами. Маркус волею случая присутствовал в самый миг зарождения разлада: однажды днем, оставив клиента в лавке, он отлучился в мастерскую за мелком для разметки и застал там зрелище, от которого похолодел. При ярком свете послеполуденного солнца, которое заливало помещение, ослепив на секунду торговца, так что он успел подумать, не обманывают ли его глаза, они стояли, каждый в своем углу, пристально уставясь друг на друга, а между ними живая, почти косматая – пролегла звериная ненависть. Поляк, ощерясь, сжимал в дрожащей руке тяжелый деревянный валек от гладильного катка; портной, побелев до синевы, по-кошачьи выгнув спину возле стены, высоко занес в окостенелых пальцах ножницы для раскроя.
– Вы что? – закричал Маркус, когда к нему снова вернулся голос, но ни тот, ни другой не нарушил тяжелого молчания, оставаясь в том же положении, в котором он их застиг, и глядя друг на друга в упор из противоположных углов, причем портной шевелил губами, а гладильщик дышал словно пес в жаркую погоду – и что-то жуткое исходило от них, о чем Маркус до сих пор не подозревал.
– Бог мой, – крикнул он, покрываясь холодной, липкой испариной, говорите же, что у вас случилось. – Но они не отзывались ни звуком, и он гаркнул сквозь сдавленную глотку, отчего слова вырвались наружу с мучительным хрипом: – А ну-ка работать! – почти не надеясь, что ему повинуются, и когда они повиновались – Брузак грузно шагнул к своей машине, а портной взялся непослушными руками за горячий утюг, – смягчился от их покорности и, будто обращаясь к детям, сказал со слезами на глазах: Ребятки, запомните, не надо ссориться.
Потом он стоял один в затененной лавке, неподвижно глядя ни на что сквозь стекло входной двери, и мысли о них – совсем рядом, у него за спиной – уводили его в неизвестный, пугающий мир с серой травой в солнечных пятнах, полный стонов и запаха крови. У него в голове из-за них мутилось. Он опустился в кожаное кресло, моля Бога, чтобы не зашел никто из клиентов, пока не прояснится голова. Со вздохом закрыл глаза и, чувствуя, что волосы вновь зашевелились от ужаса, увидел мысленно, как эти двое кружат, гоняясь друг за другом. Один неуклюже улепетывал, а второй преследовал его по пятам за то, что тот стащил у него коробку со сломанными пуговицами. Обежав раскаленные и курящиеся пески, они вскарабкались на крутой скалистый утес и, тесно сплетенные в рукопашной, закачались на краю обрыва, покуда один не оступился на осклизлых камнях и не упал, увлекая другого за собой. Вскидывая руки, они цеплялись скрюченными пальцами за пустоту и скрылись из виду, и Маркус, свидетель этого, проводил их беззвучным воплем.
Так он сидел, превозмогая дурноту, пока подобные мысли не оставили его.
Когда он опять пришел в себя, память преобразила все это в некий сон. Он не хотел сознаваться, что стряслось неладное, но, зная все же, что стряслось, называл это про себя пустяком – разве не наблюдал он сто раз стычки вроде этой на фабрике, где работал по приезде в Америку? – пустяки, которые забывались начисто, а ведь какие бывали жестокие стычки.
Тем не менее на другой же день, и ни дня с тех пор не пропуская, двое в задней комнате, распаленные ненавистью, затевали шумные скандалы, которые шли во вред делу; они лаялись как собаки, обливая друг друга грязной бранью, и приводили этим хозяина в такое замешательство, что как-то раз, в помрачении, он обмотал себе шею мерной лентой, которую обыкновенно носил наброшенной на плечи наподобие шарфа. Тревожно переглянувшись с клиентом, Маркус поспешил скорей снять мерку; клиент же, который любил, как правило, помедлить в лавке, обсуждая свой новый костюм, расплатился и торопливо ушел, спасаясь от непристойной перебранки, происходящей за стеной, но отчетливо слышной в переднем помещении, так что от нее некуда было укрыться.