Текст книги "Рассказы"
Автор книги: Бернард Маламуд
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)
Когда они уходили, никто с ними не попрощался.
До квартиры Манишевица доехали на метро. Когда они поднимались по лестнице, Манишевиц показал палкой на дверь своей квартиры.
– По этому вопросу меры приняты, – сказал Левин. – А вы бы смылись, пока я взмою.
Все так быстро кончилось, что Манишевиц был разочарован, тем не менее любопытство не оставляло его, и он проследовал по пятам за ангелом до самой крыши, хотя до нее было еще три марша. Добрался, а дверь заперта.
Хорошо еще, там окошко разбито – через него поглядел. Послышался чудной звук, будто захлопали крылья, а когда Манишевиц высунулся, чтоб посмотреть получше, он увидел – ей-ей, – как темная фигура, распахнув огромные черные крыла, уносится ввысь.
Порыв ветра погнал вниз перышко. Манишевиц обомлел, оно на глазах побелело, но оказалось, это падал снег.
Он кинулся вниз, домой. А там Фанни уже шуровала вовсю – вытерла пыль под кроватью, смахнула паутину со стен.
– Фанни, я тебя обрадую, – сказал Манишевиц. – Веришь ли, евреи есть везде.
ЖИВЫМ НАДО ЖИТЬ
Мужчину она вспомнила. Он приходил сюда в прошлом году, в этот же день. Сейчас он стоял у соседней могилы, порой оглядывался, а Этта, перебирая четки, молилась за упокой души своего мужа Армандо. Порой, когда становилось совсем невмоготу, Этта просила Бога, чтобы Армандо потеснился и она смогла лечь в землю рядом с ним. Было второе ноября, день поминовения; не успела она прийти на римское кладбище Кампо-Верано и положить букет на могилу, как стал накрапывать дождь. Вовек не видать Армандо такой могилы, если бы не щедрость дядюшки, врача из Перуджи. И лежал бы сейчас ее Армандо Бог весть где, уж разумеется, не в такой чудесной могилке; впрочем, кремировать его Этта все равно бы не позволила, хотя сам он, помнится, частенько просил об этом.
Этта зарабатывала в драпировочной мастерской жалкие гроши, страховки Армандо не оставил... Как ярко, как пронзительно горят среди ноябрьской хмари в пожухлой траве огромные желтые цветы! Этта залилась слезами. Таким слезам она радовалась: хоть и знобит, но на сердце становится легче. Этте было тридцать лет, она носила глубокий траур. Худенькая, бледная, лицо заострилось, влажные карие глаза покраснели и глубоко запали. Армандо трагически погиб год с лишним назад, и с тех пор она приходила молиться на могилу едва ли не каждый день перед поздним римским закатом. Этта преданно хранила память об Армандо в опустошенной, разоренной душе. Дважды в неделю бывала у духовника, по воскресеньям ходила к причастию.
Ставила свечи в память об Армандо в церкви Богоматери Скорбящей, раз в месяц заказывала заупокойную мессу, даже чаще, если случались лишние деньги. По вечерам возвращалась в нетопленую квартиру: она продолжала жить здесь оттого, что когда-то здесь жил он; войдя в дом, вспоминала Армандо – каким он был десять лет назад, а не в гробу. Она совсем извелась и почти ничего не ела.
Когда она закончила молитву, еще сеял дождь. Этта сунула четки в сумочку и раскрыла черный зонт. Мужчина в темно-зеленой шляпе и узком плаще отошел от соседней могилы и, остановившись в нескольких шагах от Этты, закурил, пряча сигарету в маленьких ладонях. Стоило Этте отвернуться от могилы, он приветственно дотронулся до своей шляпы. Небольшого роста, темноглазый, тонкоусый. И, несмотря на мясистые уши, вполне привлекательный мужчина.
– Ваш муж? – спросил он почтительно, выдохнув одновременно табачный дым; сигарету он прикрывал ладонью от дождевых капель.
– Да, муж.
Он кивнул на соседнюю могилу, от которой отошел:
– Моя жена. Я был на работе, она спешила к любовнику и на площади Болоньи попала под такси – насмерть. – Он говорил без горечи, очень сдержанно, но взгляд его тревожно блуждал.
Этта увидела, что мужчина поднимает воротник плаща – он уже изрядно промок, – и нерешительно предложила ему дойти до автобусной остановки под ее зонтиком.
– Чезаре Монтальдо, – тихо представился он, взял из ее рук зонт торжественно и печально – и поднял его повыше, чтобы закрыть обоих.
– Этта Олива.
На высоких каблуках она оказалась почти на полголовы выше спутника.
Они медленно шли к кладбищенским воротам по аллее среди мокрых кипарисов. Этта пыталась скрыть, сколь потрясена она рассказом Чезаре – даже посочувствовать вслух ей было тяжко.
– Скорбеть об утратах непросто, – сказал Чезаре. – Знай об этом все люди, смертей было бы меньше.
Она вздохнула и улыбнулась в ответ.
Напротив автобусной остановки было кафе со столиками под натянутым тентом. Чезаре предложил кофе или мороженого.
Этта поблагодарила и собралась было отказаться, но он глядел так печально и серьезно, что она согласилась. Переходя улицу, Чезаре слегка поддерживал ее за локоть, а другой рукой крепко сжимал рукоятку зонта. Этта сказала, что замерзла, и они вошли внутрь.
Себе он взял кофе, Этта заказала кусок торта и теперь ковыряла его вилкой. Он снова закурил, а между затяжками рассказывал о себе. Говорил негромко и красиво. Сообщил, что он – независимый журналист. Прежде работал в какой-то скучной государственной конторе, но бросил – очень уж опротивело, хотя мог и директором стать. "Королем в королевстве скуки". Теперь он подумывал, не уехать ли в Америку. Брат звал погостить несколько месяцев у него в Бостоне и тогда уж решить: ехать ли навсегда. Брат предполагал, что Чезаре сможет эмигрировать через Канаду. А он колебался, не мог расстаться со своей нынешней жизнью. Сдерживало также, что он не сможет ходить на могилу жены. "Вы же знаете, как трудно порвать с тем, кого когда-то любил".
Этта нашарила в сумочке носовой платок и промокнула глаза.
– Расскажите теперь вы, – предложил он сочувственно.
И к своему удивлению, она вдруг разоткровенничалась. Она часто рассказывала свою историю священникам, но никому больше – даже подругам. И вот она делится с вовсе незнакомым человеком, и отчего-то ей кажется, что он поймет. Да и пожалей она потом о своей откровенности – не страшно, ведь они больше никогда не увидятся.
Когда она призналась, что сама вымолила у Бога мужниной смерти, Чезаре оставил кофе и стал слушать, не выпуская изо рта сигарету.
Армандо, рассказывала Этта, влюбился в свою двоюродную сестру, приехавшую из Перуджи в Рим летом на сезонную работу. Отец девушки попросил ее приютить, и Армандо с Эттой, взвесив все за и против, согласились. Она будет платить за квартиру, и на эти деньги они купят подержанный телевизор: уж очень им хотелось смотреть по четвергам популярную в Риме телевикторину "Оставь или удвой", смотреть у себя дома, а не ждать униженно приглашения от противных соседей. Сестрица приехала, звали ее Лаура Анзальдо. Смазливая, крепко сбитая девушка восемнадцати лет с густыми каштановыми волосами и большими глазищами. Спала она на тахте в гостиной, с Эттой ладила, помогала готовить и мыть посуду. Этте девчонка нравилась, пока Армандо в нее по уши не влюбился. Тогда Этта попыталась выгнать Лауру, но Армандо пригрозил бросить Этту, если она не оставит девчонку в покое. Однажды, вернувшись с работы, Этта застала их голыми на супружеской постели. Она кричала и плакала. Обзывала Лауру вонючей шлюхой и клялась, что убьет ее, если та немедленно не уберется. Армандо каялся. Обещал отправить девицу обратно в Перуджу и, действительно, на следующий день проводил ее на вокзал и посадил на поезд. Но разлуки не вынес. Стал раздражительным и несчастным. Однажды вечером, в субботу, он во всем признался Этте и даже сходил потом к причастию, впервые за десять лет, но не успокоился – наоборот, он желал эту девушку все сильнее и сильнее. Через неделю он сказал Этте, что едет за своей двоюродной сестрой, что привезет ее обратно в Рим.
– Попробуй приведи сюда эту шлюху! – закричала Этта. – Я буду молиться, чтоб ты сюда живым не вернулся!
– Что ж, начинай, – сказал Армандо. – Молись.
Он ушел, а она принялась молиться об его смерти.
В тот вечер Армандо отправился за Лаурой вместе с приятелем. У приятеля был грузовик, и ему надо было съездить в Ассизи. Сговорились, что на обратном пути он снова заедет в Перуджу за Армандо и Лаурой и привезет их в Рим. Выехали в сумерки, но вскоре стало совсем темно. Сначала Армандо вел машину, но потом его сморило, и он забрался спать в фургон. После жаркого сентябрьского дня в горах было туманно, и грузовик налетел на огромный камень. Их сильно тряхнуло, и сонный Армандо выкатился из незакрытого фургона, ударился о дорогу головой и покатился вниз по склону. Докатился он уже мертвым. Когда Этта обо всем узнала, она потеряла сознание, заговорить смогла лишь на третий день. И стала молить Господа, чтобы Он дал умереть и ей. И молит об этом по сей день.
Этта повернулась спиной к другим – пустым – столикам и дала волю тихим слезам.
Помолчав, Чезаре погасил окурок.
– Успокойтесь, сеньора, calma. Пожелай Господь, чтобы ваш муж жил, – он и сегодня был бы жив-здоров. Молитвы ничего не значат. Мне думается, это просто совпадение. Да и не стоит так уж верить в Бога – только себя мучить.
– Молитва есть молитва, – сказала она. – Я за свою поплатилась.
Чезаре сжал губы.
– Кому тут судить? Все сложнее, чем мы думаем. Я вот не молился о смерти жены, но, признаюсь, вполне мог желать ей смерти. Так чем я лучше вас?
– Но я-то молилась – значит, согрешила. А на вас греха нет. Молитва совсем не то, что простые мысли.
– Это, сеньора, как посмотреть.
– Будь Армандо жив, – сказала она, помолчав, – ему бы через месяц исполнилось двадцать девять. А я на год старше. Но мне теперь жить незачем. Жду своего часа.
Чезаре покачал головой, он выглядел растроганным и заказал для нее кофе.
Хотя Этта уже не плакала, впервые за долгие месяцы на душе у нее полегчало.
Чезаре проводил Этту до автобуса; переходя улицу, предложил изредка встречаться – ведь у них так много общего.
– Я живу совсем как монашка, – сказала Этта. Он приподнял шляпу:
– Побольше бодрости, сеньора, coraggio. – И она улыбкой поблагодарила его за участие.
Но в тот вечер ужас одинокой – без Армандо – жизни нахлынул на нее с новой силой. Она вспомнила Лрмандо еще не мужем, а ухажером и устыдилась, что рассказала о нем Чезаре. Этта поклялась себе молиться еще больше и покаяться во всех грехах, дабы вымолить для Армандо в Чистилище прощение Господне.
Чезаре появился спустя неделю, в воскресенье днем. Он записал ее имя в блокнот и с помощью приятеля из электрической компании узнал, что она живет на виа Номентана.
Открыв дверь на его стук, Этта удивилась, даже побледнела, хотя он почтительно мялся на пороге. Он объяснил, что узнал ее адрес случайно, а расспрашивать она не стала. Чезаре принес букетик фиалок, Этта смущенно приняла их и поставила в воду.
– Вы выглядите получше, сеньора.
– Но я все еще в трауре, – печально улыбнулась она.
– Moderazione, во всем нужна мера, – сказал он назидательно, теребя мясистое ухо. – Вы женщина еще молодая и весьма привлекательная. Так признайтесь себе в этом. Уверенность в себе никогда не помешает.
Этта приготовила кофе, и Чезаре настоял, что сходит за пирожными.
За столом Чезаре снова сказал, что, вероятно, уедет в Америку, если ничего лучшего не подвернется. И, помолчав, добавил, что с мертвыми расплатился сполна.
– Я был верен ее памяти, но пора подумать и о себе. Пришло время вернуться к жизни. Это так естественно. Живым надо жить.
Она, опустив глаза, отпила кофе.
Чезаре поставил на стол чашку и поднялся. Надел плащ, поблагодарил Этту. Застегивая плащ, пообещал зайти еще, когда окажется неподалеку. Он бывает в этих краях у друга, тоже журналиста.
– Не забудьте, я еще в трауре, – сказала Этта. Он почтительно взглянул на нее:
– Как можно забыть, сеньора? Кто посмеет забыть, пока в трауре ваше сердце?
Ей стало неловко.
– Но вы же знаете мою историю. – Она словно решила объяснить все заново.
– Знаю, – отозвался он. – Знаю, что нас обоих предали. Они умерли, а мы страдаем. Моя жена вкусила запретный плод, а у меня от него отрыжка.
– Они тоже страдают. И если Армандо суждено страдать, то пускай не из-за меня. Пускай он чувствует, что я все еще жена ему. – Глаза Этты снова наполнились слезами.
– Он умер, сеньора. Вы не жена ему больше, – сказал Чезаре. – Без мужа нет жены – разумеется, если не рассчитывать на Святого Духа. – Он сказал это очень сухо, а потом тихо добавил: – Вам нужно совсем другое: он мертв, а вы полны сил. Очнитесь.
– Сил физических, но не душевных.
– И физических, и душевных. В смерти нет любви.
Она вспыхнула и взволнованно заговорила:
– Но есть любовь к умершим. Пусть он чувствует, что я искупаю мой грех, когда он искупает свой. И я останусь чиста, чтобы он попал в рай. Пускай он знает об этом.
Чезаре кивнул и ушел, но после его ухода Этту не покидало беспокойство. Она тревожилась непонятно отчего и на следующий день пробыла на могиле Армандо дольше обычного. Пообещала себе больше с Чезаре не видеться. Но прошло несколько недель, и она затосковала.
Журналист пришел однажды вечером почти месяц спустя; Этта встала на пороге, явно не собираясь впускать его в дом. Она заранее решила так поступить, если он объявится. Но Чезаре почтительно снял шляпу и предложил немного погулять. Предложение выглядело вполне невинным, и она согласилась. Они пошли по виз Номентана: Этта на высоченных каблуках, Чезаре – в маленького размера ботинках из блестящей черной кожи, он курил на ходу и болтал без умолку.
Были первые декабрьские дни, еще осенние, а не зимние. Последние листья цеплялись за ветви редких деревьев; в воздухе висела влажная дымка. Поначалу Чезаре говорил о политике, но на обратном пути, после кофе на виа Венти Сеттембре, он вернулся к прежней теме – а она-то надеялась избежать таких разговоров. Чезаре внезапно утратил обычную уравновешенность, заговорил быстро и сбивчиво. Он размахивал руками, его голос почти срывался от напряжения, а темные глаза тревожно блуждали. Этта испугалась, но была бессильна остановить Чезаре.
– Сеньора, – говорил он. – Где бы ни был ваш муж, вы ему своей епитимьей не поможете. Лучше помогите по-другому: вернитесь к нормальной жизни. Иначе ему придется искупать вдвойне – и свою собственную вину, и несправедливое бремя, которое возложили на него вы тем, что не хотите жить.
– Но я искупаю свои грехи, я не наказываю его. – Она тоже разволновалась и не могла говорить дальше; решила было дойти до дому молча и захлопнуть перед Чезаре дверь, но вдруг поняла, что торопливо объясняет: Если мы станем близки, это будет прелюбодеянием. Мы предадим умерших.
– Что вы все с ног на голову ставите? Чезаре остановился под деревом, он почти подпрыгивал на каждом слове.
– Это они, они нас предали! Простите, сеньора, но моя жена была свиньей. И ваш муж был свиньей. И скорбим-то мы оттого, что ненавидим их. Умейте взглянуть правде в глаза.
– Довольно, – простонала она, ускоряя шаг. – Довольно, я не хочу вас слушать.
– Этта, – пылко воскликнул Чезаре, догоняя ее. – Дослушайте, а потом я проглочу язык. Запомните только одно. Верни Всевышний покойного Армандо на землю, он сегодня же уляжется в постель со своей сестрицей.
Этта заплакала. И, плача, пошла дальше; она знала, что Чезаре прав. Он, казалось, высказал все, что хотел, и, тяжело дыша, бережно довел ее под руку до дома. У подъезда Этта остановилась, она не знала, как бы проститься порешительней, чтобы разом положить всему конец, но Чезаре сам незамедлительно ушел, приподняв на прощанье шляпу.
Этта терзалась и мучилась больше недели. Ей безумно хотелось близости с Чезаре. Ее плоть вдруг вспыхнула огнем. Ее преследовали чувственные сны. Голый Армандо лежал в постели с Лаурой, и в этой же постели она сама сливалась воедино с Чезаре. Но наяву она боролась с собой: молилась, каялась в самых похотливых мечтаниях и проводила долгие часы на могиле Армандо, чтобы успокоиться.
Чезаре постучал к ней однажды вечером и хотел овладеть ею сразу, но она в ужасе – боясь осквернить супружеское ложе – пошла за ним, к нему домой. После, несмотря на стыд и вину, продолжала ходить на могилу Армандо, хотя гораздо реже; приходя к Чезаре, она не рассказывала, что была на кладбище. А он и не спрашивал; ни о своей жене, ни об Армандо он больше не упоминал.
Сначала она была сама не своя. Ей казалось – она изменяет мужу, но она повторяла снова и снова: мужа нет, он умер, мужа нет, я одинока – и постепенно начала в это верить. Мужа нет, осталась лишь память о нем. Она не изменяет мужу. Она одинокая женщина, и у нее есть любовник, вдовец, нежный и преданный человек.
Как-то ночью, в постели, она спросила Чезаре, возможно ли им пожениться, но он ответил, что узы любви важнее супружеских. Уж им-то доподлинно известно, как супружество губит любовь.
Через два месяца Этта поняла, что беременна, и поспешила к Чезаре. Было утро, журналист встретил ее еще в пижаме и спокойно сказал:
– Что ж, дело житейское.
– Это твой ребенок.
– Я его признаю, – ответил Чезаре, и Этта ушла домой, взволнованная и счастливая.
Назавтра в обычный час она пришла к Чезаре, но прежде побывала на кладбище и рассказала Армандо, что наконец-то у нее будет ребенок; Чезаре она не застала.
– Съехал, – домохозяйка презрительно махнула рукой, – куда неизвестно.
Хотя Этта исстрадалась, потеряв Чезаре, она винила себя, считала заклятой грешницей, даже ребенок во чреве не мог спасти ее от этих мыслей; но на кладбище, к могиле Армандо, она не ходила больше никогда.
СЕРЕБРЯНЫЙ ВЕНЕЦ
Ганс-отец слег – умирал на больничной койке. Разные врачи давали разные советы, ставили разные диагнозы. Поговаривали о диагностической операции, но опасались, что он ее не переживет. А один врач нашел у него рак.
– Сердца, – с горечью сказал старик.
– А что, и такое бывает.
Молодой Ганс, Альберт – он преподавал биологию в средней школе, – после уроков не находил себе места от горя и слонялся по улицам. Против рака средств нет – что тут сделаешь? Он столько ходил, что у него едва не прохудились подметки. И чуть что вскипал: его выводили из себя и война, и атомная бомба, и загрязнение окружающей среды, и смерть, и, конечно же, сказывалось нервное напряжение – его тревожила болезнь отца. Он ничего не мог сделать для отца, и это сводило его с ума. За всю свою жизнь он ничего не сделал для отца.
Его коллега, учительница английского, с которой он разок переспал, старящаяся на глазах девушка, посоветовала ему:
– Альберт, если доктора не могут разобраться, обратись к врачевателям. Одни знают одно, другие – другое; никто не знает всего. Человеческий организм – это нечто непредсказуемое.
И хотя Альберт в ответ на ее слова невесело засмеялся, они запали ему в душу. Если специалисты расходятся во мнениях, к какому мнению тебе присоединиться? Если ты сделал все, что можно, что еще остается делать?
Как-то раз, долго прошатавшись в одиночестве по улицам после уроков, он, удрученный заботами, недовольный собой, – неужели нельзя было найти какой-нибудь выход? – уже собирался спуститься в метро где-то в районе Бронкса, но тут к нему пристала толстая деваха с голыми мясистыми ручищами: она совала ему замусоленную рекламку, но учителю не хотелось ее брать. Видик у нее был тот еще, явно недоразвитая, это в лучшем случае. Лет пятнадцати, так он определил бы, но выглядит на все тридцать, а по умственному развитию ей небось лет десять, не больше. Кожа у нее лоснилась, оплывшее лицо было покрыто испариной, небольшой ротик разинут, как видно навечно, на большом, каком-то несфокусированном лице широко расставлены глаза – то ли водянисто-зеленые, то ли карие, а может быть, один зеленый, а другой карий он затруднился бы точно определить. Она, похоже ничуть не смущаясь тем, что он ее разглядывает, тихо булькотела. Волосы, заплетенные в две толстые косы, падали ей на грудь; на ней были растоптанные суконные шлепанцы, лопавшиеся по всем швам, с отстающей подметкой, выцветшая длинная юбка красного цвета, открывавшая массивные лодыжки, и застегнутая на все пуговицы, хотя на дворе стоял жаркий сентябрь, коричневая кофта плотной вязки, еле сходившаяся на могучем бюсте.
Учителя подмывало пройти мимо протянутой к нему пухлой детской руки. Вместо этого он взял рекламу. Что это – обыкновенное любопытство: стоит научиться читать, и читаешь все подряд? Милосердный порыв?
Альберт увидел текст и на идиш, и на иврите, но прочел английский: "Выздоравливаем больных. Спасаем умирающих. Приготавливаем серебряных венцов".
– Что же это за серебряный венец?
Деваха невнятно закудахтала. Удрученный, он отвел глаза. А когда снова обратил на нее взгляд, она пустилась наутек.
Он изучил рекламку. "Приготавливаем серебряных венцов". В рекламке сообщалось имя и адрес не кого-нибудь, а раввина: Джонас Лифшиц жил поблизости. Серебряный ве
нец заинтриговал Альберта. Он не мог взять в толк, как венец может спасти умирающего, но у него возникло ощущение, что он обязан все узнать. И хотя поначалу он противился этой мысли, он решил посетить раввина, и у него даже чуть отлегло от души.
Учитель поспешил дальше и через несколько кварталов дошел до дома под обозначенным на рекламке номером – захудалой синагоги, помещавшейся в магазине. "Конгрегация Теодора Герцля" {Теодор Герцль (1860-1904) венгерский журналист, основатель сионистского движения.} – оповещали буквы, неровно выведенные белой масляной краской на зеркальном стекле. Имя раввина, золотыми буквами поменьше, было А. Маркус. Над дверью слева от магазина номер дома снова повторялся, на этот раз вырезанными из жести цифрами, а под табличкой, где не значилось никакого имени, помещавшейся под мезузой {Коробка или трубка с библейскими текстами, прикрепляется при входе.}, торчала карточка, на которой карандашом было написано: "Раввин Джонас Лифшиц. В отставке. Советует. Задавайте звону". Звонок, когда Альберт, собравшись с духом, позвонил, сколько он ни нажимал, никак не отозвался, и Альберт с замирающим сердцем повернул дверную ручку. Дверь мягко отворилась, и он нерешительно поднялся по тесной, плохо освещенной деревянной лестнице. Обуреваемый сомнениями, вглядываясь в мрак, он прошел один марш и уже подумывал повернуть назад, но на площадке второго этажа, сделав над собой усилие, громко постучал в дверь.
– Есть кто-нибудь?
Он забарабанил сильней: злился на себя – зачем пришел, зачем рвется войти, скажи ему кто-нибудь такое час назад, он бы не поверил. Дверь приоткрылась, в щель выглянуло большое, кое-как слепленное лицо. Недоразвитая деваха подмигнула ему выпученным глазом и, шкворча, как яичница на сковородке, попятилась назад, захлопнув дверь перед его носом. Учитель, поразмыслив – слава Богу, недолго, – распахнул дверь: не то бы опоздал, не увидел, как деваха, при ее-то толщине, промчалась, колотясь о стены, и скрылась в комнате в самом конце длинного узкого коридора.
Альберт, поборов смущение, а может быть и страх, нерешительно ступил в коридор, дав себе зарок тут же уйти, но не ушел – не преодолел любопытство и заглянул в первую по коридору комнату: ее освещали лишь тонкие, как нити, ручейки света, пробивавшиеся сквозь опущенные зеленые бумажные шторы. Шторы походили на выгоревшие карты древнего мира. Седобородый старик в ермолке, веко над его левым глазом вспухло, спал крепким сном в продавленном кресле, уронив на колени книгу. Откуда-то разило затхлостью, но может быть, что и от кресла. Альберт уставился на старика, и тот чуть не сразу проснулся. Толстенький томик свалился со стуком на пол, но старик не стал его поднимать, загнал ногой под кресло.
– Ну и на чем же мы остановились? – приветливо, чуть с задышкой спросил старик.
Учитель снял шляпу, но, вспомнив, к кому пришел, снова надел.
Он назвал себя.
– Я ищу раввина Джонаса Лифшица. Ваша... э... девочка впустила меня.
– Раввин Лифшиц это я, а это моя дочка Рифкеле. Она далека от совершенства, хотя Господь сотворил ее по образу и подобию своему, а если он не совершенен, то кто же совершенен? А что это значит, говорить не нужно.
Опухшее веко приспустилось и подмигнуло, по всей видимости непроизвольно.
– И что это значит? – спросил Альберт.
– Что по-своему и она совершенна.
– Как бы там ни было, она впустила меня, и я здесь.
– Ну и что же вы себе думаете?
– О чем?
– Что вы себе думаете, о чем мы имели разговор – о серебряном венце?
Разговаривая, раввин бегал глазами по сторонам, беспокойно сучил пальцами. Пройдоха, решил учитель. С ним надо держать ухо востро.
– Я пришел навести справки о венце, который вы рекламируете, – сказал он, – но, по правде говоря, у нас с вами не было разговора ни о венце, ни о чем другом. Когда я вошел, вы крепко спали.
– ... Вы же понимаете, возраст, – со смешком сказал раввин.
– Это было сказано не в укор вам. А чтобы внести ясность: я человек вам посторонний.
– Какой же вы мне посторонний, если мы оба верим в Бога?
Альберт не стал с ним спорить.
Раввин поднял шторы, и предзакатные лучи залили просторную с высоким потолком комнату, где как попало стояло полдюжины, если не больше, жестких складных стульев, а кроме них лишь продавленная кушетка. Интересно, что он здесь делает? Занимается групповой терапией? Ведет душеспасительные беседы, как полагается раввину? Учитель с новой силой напустился на себя: зачем пришел сюда? На стене висело овальное зеркало в узорчатой раме из больших и малых кружков позолоченного металла, и ни одной картины. Несмотря на пустые стулья, а может быть и благодаря им, комната казалась голой.
Учитель заметил, что брюки у раввина без пяти минут рваные. На нем были мятый поношенный черный пиджак и пожелтевшая белая рубашка без галстука. В его слезящихся серо-голубых глазах жила тревога. Лицо у раввина Лифшица было смуглое, под глазами темнели бурые мешки, от него несло старостью. Откуда и запах. Походил ли он на свою дочь, сказать трудно: Рифкеле походила только на себе подобных.
– Ну садитесь, – с легким вздохом сказал старый раввин. – На диван не садитесь, садитесь на стул.
– На какой именно?
– Ой, вы же и шутник. – С рассеянной улыбкой раввин показал на два кухонных стула, на один из них сел сам. Протянул тощую сигарету.
– Я бросил курить, – объяснил учитель.
– Я тоже. – Старик спрятал сигареты. – Ну и кто у вас больной? осведомился он.
Альберта покоробил этот вопрос, ему вспомнилась рекламка, которую раздавала деваха: "Выздоравливаем больных, спасаем умирающих".
– Я не стану ходить вокруг да около: мой отец лежит в больнице, он тяжко болен. Точнее говоря, при смерти.
Раввин озабоченно кивнул, нашарил в кармане очки, протер их большим нечистым платком, надел, зацепив дужку сначала за одно мясистое ухо, потом за другое.
– Я так понимаю, что мы будем делать для него венец?
– Там посмотрим. Но пришел я к вам, чтобы разузнать про венец.
– И что такое вы хотите разузнавать?
– Буду откровенен. – Учитель высморкался, не спеша вытер нос. – По складу ума я прирожденный эмпирик, объективист, мистика, можно сказать, мне чужда. Я не верю во врачевателей, и пришел я к вам, по правде говоря, потому, что хочу сделать все возможное, чтобы вернуть отцу здоровье. Иначе говоря, я хочу испробовать все, все без исключения.
– И вы любите вашего отца? – заквохтал раввин – он расчувствовался, глаза его заволоклись.
– Мое отношение к отцу и без слов ясно. Сейчас меня преимущественно заботит, как действует венец. Не могли бы вы изложить мне, по возможности точнее, механизм воздействия? К примеру, на кого его надевают? На отца? На вас? Или надеть его придется мне? Другими словами, как он функционирует? И, если вы не возражаете, также, на какие законы или логические обоснования он опирается? Для меня это terra incognita {Неизвестная земля (лат.).}, но я бы рискнул, если бы сумел хоть как-то оправдать для себя такое решение. Не могли бы вы мне показать, скажем, образчик венца, если у вас сейчас имеется в наличии таковой?
Раввин – мысли его явно где-то витали – вскинулся, передумал ковырять в носу.
– Венец, что такое венец? – спросил он сначала надменно и повторил уже более мягко: – Венец – это венец, что еще тут скажешь? О венцах говорят в Мишне {Часть Талмуда, в которой собраны законы, передававшиеся до III в. н. э. изустно.}, в Притчах {Книга Притчей Соломоновых.}, в Кабале {Мистическое толкование Писания раввинами древности.}, священные свитки Торы {Древнееврейское название Пятикнижия. На чехле, прикрывающем Тору, бывает выткан или нарисован венец.} часто защищают венцы. Но этот венец – совсем другой венец, и вы сами это поймете, когда от него будет действие. Это чудо. Мы не имеем образчика. Венец надо делать лично для вашего отца. Тогда ему вернется здоровье. Мы имеем два вида венцов – дешевле и дороже.
– Не откажите объяснить, что предположительно излечивает болезнь, сказал Альберт. – Основан ли венец на тех же принципах, что и симпатическая магия? Мой вопрос не означает, что я передумал. Просто меня интересуют всевозможные природные явления. Предполагается, что венец оттягивает болезнь наподобие припарки, или у него иной принцип действия?
– Венец – это не лекарство, венец – это здоровье вашего отца. Мы преподносим венец Богу, а Бог возвращает здоровье вашего отца. Но для этого мы сначала изготавливаем венец, как надо изготавливать венцов, – и я буду работать с моим помощником, он ювелир, сейчас уходил от дел. Он со мной сделал, я знаю, уже тысячу венцов. Верьте мне, он понимает серебро, как никто не понимает серебро: знает точно, сколько надо унций на смотря какой размер вы хотите. Потом я благословляю венец. Без благословения по всем правилам, слово в слово, вы не будете иметь пользы от венца. Ничего не буду говорить, вы сами понимаете почему. Мы кончаем венец, здоровье вашего отца вернется. Это я вам обещаю. А теперь я вам буду читать из мистической книги.
– Из Кабалы? – почтительно спросил учитель.
– Навроде Кабалы.
Раввин поднялся, подошел к креслу, тяжело опустился на четвереньки, извлек из-под кресла толстенький томик в выгоревшем малиновом переплете названия на нем не было. Раввин приложился губами к книге, скороговоркой прочел молитву.
– Я ее запрятал, – объяснил он, – когда вы вошли. А что делать – гои врываются в твой дом среди дня, возьмут себе все что хотят, и еще спасибо, если не возьмут твою жизнь.
– Я уже упоминал, что меня впустила ваша дочь, – сконфузился Альберт.
– Вы мне раз сказали, и я уже понял. И тут учитель спросил:
– Предположим, я не верю в Бога? Венец подействует, если заказчик сомневается?
– Он сомневается, а кто не сомневается? Мы сомневаемся в Боге, Бог сомневается в нас. При нашей ненормальной жизни это только нормально. Пусть у вас будут сомнения, это не страшно, лишь бы вы любили своего папу.
– Это звучит как парадокс.