Текст книги "Жильцы"
Автор книги: Бернард Маламуд
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 10 страниц)
– Кто бы он ни был, он посягает на частную собственность. Скажите ему, я возьму его за жопу и выброшу из дома.
Лессер сказал, что домовладелец посягает на время, отведенное для творчества.
Левеншпиль, по-прежнему держа ногу на пороге, смягчил интонацию.
– Как идет работа?
– Когда как, слишком много перерывов.
– А что, если я сделаю вам предложение в полторы тысячи долларов, Лессер? Возьмите их, это же чистое золото.
Лессер ответил, что подумает. Левеншпиль со вздохом убрал ногу.
– Не стану заново перечислять вам свои невзгоды.
– Не надо.
– Можете себе представить, что мне приходится выносить с тремя больными женщинами на шее, ведь вы же писатель, Лессер. Вы можете понять, какие мерзкие трюки выкидывает жизнь, такая вот йойше[6]6
Справедливость (идиш).
[Закрыть]. Христа ради, я не могу жить так дальше. Я не такой уж плохой человек. Умоляю вас.
– Я пишу так быстро, как только могу. Вы толкаете меня под руку, портите мне работу.
– Это ваше последнее слово?
– Последнего нет. Последнее я ищу, но не могу найти. А может, это на благо, хотелось бы мне знать?
– Скажите своему другу-негру, что я приду с полицейским. – Голос Левеншпиля звучал сурово.
– Скажите ему сами. – Лессер закрыл дверь.
Он ожидал гулкого удара кулаком, но вместо того услышал, как хлопнула противопожарная дверь. Он вышел в холл и прислушался. Тяжелая противопожарная дверь была приоткрыта, и было слышно, как шаркающие шаги домовладельца затихают на лестничной клетке.
Он заглянул в кабинет Билла. К его облегчению, «Л. С. Смит», с бессловесным листом рыхлой, цвета яичного желтка бумаги в каретке, монументом восседал на столе. Вне сомнения, только вес помешал Левеншпилю протащить «Л. С. Смит» вниз по пяти этажам, но домовладелец наверняка пошлет кого-нибудь забрать машинку.
Гарри перенес ее к себе в квартиру и мягко опустил в ванну. Он вернулся за рукописью, но ее нигде не было. Подхватив Биллову стопу чистой бумаги, коробку скрепок, огрызки карандашей и ластик, он также быстро распихал по карманам брюк несколько комков бумаги, лежавших на полу, словно увядшие ярко-желтые цветы.
Затем вернулся в кабинет и взялся за авторучку.
Билл постучался в дверь. Лицо его было серым.
– Я вышел купить ленту для пишущей машинки. Кто взял мое барахло, вы, Лессер?
– Я. Левеншпиль застукал вас и пошел за мусором.
– На кой х...? Что я ему сделал?
– Посягнули на его собственность.
– В этой вонючей дыре?
– Он избавлялся от одного писателя, теперь надо избавляться от двух. К тому же у него есть и другой повод для недовольства – вы не платите квартирной платы.
– Жид, подонок, король трущоб.
– Бросьте насчет жидов, Вилли.
– Меня зовут Билл, Лессер, – сказал негр. Его глаза налились кровью.
– Ладно, пусть будет Билл, только не надо ругать жидов.
Билл посмотрел в окно, затем, собрав морщины на лбу, повернулся к Лессеру.
– Что бы вы сделали на моем месте?
– Остался бы здесь, – сказал Лессер. – Автомобиль Левеншпиля все еще стоит на той стороне улицы. Раз ваша машинка тут, почему бы вам не продолжить свою работу, а мне – свою? Располагайтесь на кухонном столе. Я закрою дверь между нами.
– Я беспокоюсь за свой стол и стул в кабинете. Не хочу, чтоб мне мешали как раз сейчас, когда я в ударе и расписался. Сколько б работы я сделал за день, если б лента не порвалась.
Противопожарная дверь хлопнула. В холле послышались голоса.
Лессер посоветовал Биллу спрятаться в ванной.
Билл хриплым голосом сказал:
– Нет, не буду я нигде прятаться.
Лессер прошептал, что хотел вынести стол и стул в другую квартиру, но опасается, что Левеншпиль станет рыскать повсюду, если и они исчезнут из комнаты.
– Я даже подумывал о том, чтобы затащить все на крышу.
– Отдаю должное вашим мыслительным способностям, Лессер.
– Мы оба писатели, Билл.
Негр утвердительно кивнул.
В дверь постучали, и по стуку слышно было, что стучит дубинка полицейского.
– Именем закона, откройте! Билл ускользнул в кабинет Лессера.
Писатель открыл дверь. – Звонок еще работает, – напомнил он Левеншпилю и попросил полицейского объяснить, с чем тот пришел.
– Мы пришли во имя закона, – сказал домовладелец. – Мы поломали мебель вашего дружка, потому что он посягал на мою собственность, но мне известно, что у вас находится его пишущая машинка, я ее уже видел, Лессер.
– Полагаю, вам есть чем гордиться.
– Мои права, хотя их у меня с гулькин нос в этом городе подонков, – это мои права. Едва ли мне надо приносить извинения лично вам, Лессер. В данный момент, черт возьми, я намерен обыскать все квартиры в доме и если нигде не найду вашего друга-негра, значит, он прячется у вас.
– Предъявите ордер на обыск, прежде чем войти ко мне.
– Предъявим, как пить дать, – сказал молодой полицейский.
Полчаса спустя – Билл лежал на софе, подложив руки под голову, – писатель увидел в окно кабинета, как Левеншпиль отбыл на своем «олдсмобиле». Полицейский оставался на той стороне улицы бесконечные десять минут, затем взглянул на часы, бросил взгляд на окно Лессера, у которого тот стоял и поглядывал сквозь опущенную зеленую штору, зевнул и не спеша удалился.
Билл и Лессер поспешили в кабинет негра. Когда Билл узрел исковерканные стол и стул – ножки стола были выдернуты, стул сломан – и исполосованный матрас, он плотно сомкнул челюсти и губы и, весь дрожа, вытер глаза рукой. Лессер, желая оставить его одного, вернулся к себе и сел за стол, но работать не мог, так он был расстроен.
Чуть позже он спросил Билла, каковы его планы.
– Нет у меня никаких планов, – с горечью отозвался тот. – Мы с моей цыпкой вдрызг разругались, и я не хочу возвращаться к ней, по крайней мере сейчас.
– Работайте завтра у меня на кухне, – предложил Лессер, делая над собой усилие. – А если вам покажется, что там вы замкнуты в четырех стенах, мы поставим стол в гостиной.
– Ладно, если вы на этом настаиваете, – отозвался Билл.
Лессеру не спалось в ту ночь. Гость на всю жизнь – только этого мне не хватало. Что за странное проклятье тяготеет над моей книгой; не могу закончить ее в нормальных условиях.
Однако утром он надумал во что бы то ни стало найти Биллу другое место для работы. Они сели завтракать. Билл, хотя и был безутешен, поглотил три яйца, банку сардин, две чашки кофе с булочками, Лессер же проглотил немного овсяной каши и выпил чашку черного кофе. Писатель предложил обойти комиссионные магазины на Третьей авеню и подобрать Биллу самую необходимую мебель.
– У меня нет башлей, приятель. Мы спорили из-за них с Айрин, среди прочего другого. Их новую постановку отложили, и она грызет меня, хотя у их старика башлей навалом, – все беспокоится, когда я на мели, и без конца подбивает меня устроиться куда-нибудь. Я сказал ей: «Дружочек, мне надо начать новую книгу, на кой хрен мне вкалывать, разве что вкалывать ради своей книги». Я сказал, если она потеряла веру в меня, я найду себе другую сучку.
– Забудьте про деньги. На моем счету в банке еще кое-что есть.
– Это прекрасно и благородно с вашей стороны, Лессер, только стоит ли нам рисковать – ставить еще стол и стул после такого погрома? Что, если эти громилы вернутся сегодня.
Лессер согласился с доводами Билла. – Выждем денек или два, вы работайте здесь, я буду работать за своим столом.
– Идет.
Спустя два трудных дня, в течение которых ни Левеншпиль, ни полицейский не возобновили охоту, они купили Биллу недоделанный кленовый стол, устойчивый черный стул с плетеным сиденьем, раскладушку и украшенный кисточками старомодный торшер с мраморным основанием. Лессер пытался уговорить Билла спуститься вниз на этаж или два, но тот возразил, что ниже не будет никакого вида.
– А какой вид открывается отсюда, сверху?
– Я люблю смотреть на крыши, приятель.
Тем не менее Билл согласился перебраться через холл в бывшую квартиру мистера Агнелло, имевшую туалет с нерегулярно работавшим спуском.
В течение вечера они подняли по лестнице купленную мебель с помощью Сэма Клеменса и его приятеля, Джекоба Тридцать Два, скромного джентльмена, по словам Билла, хотя Лессер чувствовал себя не в своей тарелке в его присутствии. А Джекоб Тридцать Два, у которого были бегающие глаза и усики в ниточку, чувствовал себя не в своей тарелке в присутствии Лессера.
Они подмели и протерли полы в комнатах с помощью писательского веника и швабры. Вдобавок ко всему Лессер дал Биллу в качестве одеяла старую шерстяную шаль.
На следующий день пополудни они обнаружили на двери квартиры Хольцгеймера приклеенную записку с отпечатанным на машинке текстом: «НИКАКИХ ПОСЯГАТЕЛЬСТВ НА ЧАСТНУЮ СОБСТВЕННОСТЬ, НИКАКИХ НЕЗАКОННЫХ ВЪЕЗДОВ ПОД СТРАХОМ ШТРАФА ИЛИ АРЕСТА! ИРВИНГ ЛЕВЕНШПИЛЬ, ДОМОВЛАДЕЛЕЦ!»
К счастью, в квартиру Агнелло хозяин не заглядывал. Однако после всего этого Билл, опасаясь за свое вновь приобретенное имущество, согласился перебраться ниже, в неплохую угловую квартиру на четвертом этаже, на противоположной от Лессера стороне. Вместе с писателем они сволокли вниз обстановку. Билл прилежно писал каждый день, включая воскресенья, но прошла неделя – и он помирился с Айрин и стал бывать у нее,– пусть только по уик-эндам.
– Похоже, я лучше сосредоточиваюсь, если не вижу ее на неделе, – говорил он Гарри. – Наконец-то я разогнался со своей первой главой. Если хочешь трахнуть бабу, стало быть, трахай ее, пусть даже она без конца бегает в туалет, не такая уж это проблема.
– В туалет?
– Ну да, у нее цистит, об нее яйцами не потрешься, не то микробы проникнут в тебя и ты сам будешь бегать целый день.
– Неужели?
– Так говорят. С Айрин это бывает время от времени. А началось, еще когда она была совсем маленькой. У нее и это, и другие расстройства, но я должен со всем мириться, такая уж натура ее натуры.
– Какие такие расстройства?
– Она была повернутой на негров цыпкой, когда я ее подцепил. У нее ничего не было за душой, она ни во что не верила. Я помог ей в главном, потому что стал для нее примером – я-то верю в свою приверженность делу черных.
– И во что же она верит сейчас?
– В меня больше, чем в себя, а иногда в Бога, в которого я не верю.
Больше Билл о ней не распространялся.
– Я много пишу, – сказал он Лессеру. Он носил синие очки в металлической оправе, какие носят бабуси, отпустил пушистые усы под стать эспаньолке.
На стене своего нового кабинета-кухни Билл прибил гвоздями портреты У. Э. Б. Дюбуа, Малькольма Икса и Блайнда Лемона Джефферсона. Здесь совсем не плохо работать, подумал Лессер, хотя и было как-то голо и дневного света меньше, чем в кабинете Билла на верхнем этаже.
Хотя Лессер и опасался, что Левеншпиль очень скоро обнаружит новую мебель Билла, он поставил на полку в его новом кабинете бутылку с шестью белыми и красными гвоздиками.
«Желаю вам удачи с вашей новой книгой», – написал он большими буквами на листе бумаги. Он выставил цветы на вид отчасти и потому, что желал, чтобы Билл поскорей убрался из его квартиры. Лессеру казалось, что он не работает уже целую вечность.
Билл, по-видимому смущенный гвоздиками, не сказал и слова благодарности, разве что заметил однажды, что в крови Лессера, должно быть, есть капля негритянской крови.
В вавилонском прошлом черный раб совокупился с белой сучкой из Земли Израильской?
*
Билл убедительно просил писателя посмотреть первую главу романа, который он недавно начал. Лессер просил его повременить, однако Билл настаивал: это поможет ему определить, верный ли он взял старт. Он говорил, что это – совершенно новая книга, хотя он и включил в нее некоторые сцены из другого своего романа, перенеся место действия из штата Миссисипи в Гарлем. Билл просил Лессера прочесть эту главу в его присутствии. Он сидел в кресле Лессера, протирая очки и просматривая газету, между тем как писатель, не вынимая изо рта сигареты, читал, сидя на софе. Только раз Гарри поднял глаза и увидел, что Билл обильно потеет. Он читал быстро, решив солгать, если глава ему не понравится.
Но лгать ему не пришлось. Роман, условно названный «Книга одного негра», начинался с детства Герберта Смита. В первой сцене ему было около пяти, в конце главы – девять лет; хотя порой он был похож на старика.
Начальная сцена была такова. В один прекрасный день мальчик выбрался из своего района на улицу, где жили белые, и не мог найти обратного пути. Никто не хотел говорить с ним, за исключением одной старой белой женщины; она увидела его из окна первого этажа сидящим на бордюрном камне.
– Кто ты такой, мальчик? Как тебя зовут?
Мальчик не отвечал.
В полдень эта пахнущая старостью белая женщина вышла из дома, взяла мальчика за руку и отвела в полицейский участок.
– Вот мальчик, он заблудился, – сказала она.
Он не отвечал белым мусорам, когда они задавали ему вопросы. В конце концов в участок прислали полицейского-негра – пусть разузнает, откуда он.
– Ты умеешь говорить, мальчик?
Он утвердительно кивнул.
– Тогда скажи мне, где ты живешь?
Мальчик не отвечал.
Полицейский-негр дал ему стакан молока, затем посадил его в автомобиль и отвез в Гарлем. Они ходили по улицам, и полицейский расспрашивал сидевших на крылечках людей, знают ли они этого мальца. Никто его не знал. В конце концов толстая черная женщина, обмахивавшая себя веером, хотя день был прохладный, узнала его. Она провела их по улице через два квартала к доходному дому, где, по ее словам, жил мальчик.
– Ты живешь в этом доме? – спросил полицейский.
– В этом, в этом, – сказала толстая женщина.
Мальчик молчал.
– Ты ужасный мальчишка, – сказал полицейский. – Будь я твоим отцом, я бы надавал тебе по заднице.
В квартире на верхнем этаже дома они нашли мать мальчика. Она голая лежала в постели, но не натягивала на себя одеяла.
– Это ваш мальчик?
Она утвердительно кивнула и заплакала.
Полицейский оставил мальчика с ней и спустился вниз.
Женщина плакала.
Мальчик намазал кусок черного хлеба прогорклым лярдом и спустился вниз на улицу, чтобы съесть его.
В последней сцене этой главы мать принимает посетителя, приходящего через ночь.
...Он был белый, с претензией на то, что умеет говорить, как негры. Это доставляло ему удовлетворение, хотя он страшно фальшивил. Родом он был не с Юга, а из Скрантона, штат Пенсильвания. Он приходил к моей маме, потому что она запрашивала всего доллар, а вскоре и вообще стал получать это даром. А мама делала все, что он от нее требовал. Иной раз он оставлял нам на столе хлеб для сандвичей, банку груш, фасоли или фруктовой мякоти. Помнится, он оставил банку томатной пасты, мама намазывала ее на хлеб и давала мне. Иногда он оставлял ей две пачки «Лаки страйк». Маме было тогда около двадцати семи, а мне девять. На улице этого дядьку звали «Резиновый Дик». Это был высокий жилистый белый на длинных ногах с большим х... Ему нравилось доставать его из штанов и показывать мне, чтобы отпугнуть. Я ненавидел его и даже подумывал убить из игрушечного пистолета, но боялся. Я попросил мать, пусть он больше к нам не приходит, но она сказала, что ничего не имеет против его компании.
– Он придет сегодня ночью? – спросил я ее.
– Вполне может быть.
– Мне хочется, чтобы он умер и не приходил сюда. Я убью его, если он еще раз сюда войдет.
– А я заставлю тебя вымыть рот с мылом, если ты еще раз это скажешь.
– Мне-то чего стыдиться.
– Он обходится со мной очень прилично. На прошлой неделе купил мне красивые туфли.
Я знал, что он не покупал ей никаких туфель.
Я вышел из дому, но когда вернулся к ужину, застал его в комнате. Он курил сигарету.
– Где Элси? – спросил он у меня, подражая негритянскому говору. Я ответил, что не знаю.
Он взглянул на меня так, как будто хотел напустить на меня порчу, и сел на кровать с мерзкой улыбкой на губах.
– Я буду дожидаться ее.
Он велел мне забраться к нему на кровать, он не сделает мне ничего плохого.
Я был испуган до тошноты и думал, что если шелохнусь самую малость, то наложу в штаны. Я хотел, чтобы поскорее пришла мать. Если она вернется, мне все равно, что они станут делать друг с другом.
– Иди ко мне, малыш, расстегни мне штаны.
Я сказал, не хочу.
– Я дам тебе десятицентовик.
Я не двинулся с места.
– И еще четвертак. Ну, расстегни мне штаны, и деньги твои. Десятицентовик и четвертак.
– Не доставайте, пожалуйста, – попросил я его.
– Не буду, если ты сможешь широко раскрыть рот и прикрыть зубы губами вот так.
Он показал мне, как надо прикрыть зубы.
– Смогу, а вы перестаньте говорить, как негр.
Он сказал, перестану, милый, и что я умный мальчик и он очень любит меня.
Он снова заговорил, как белый.
Лессер сказал, что глава вышла сильная, и похвалил манеру письма.
– А как насчет формы?
– Глава хороша по форме, она хорошо написана. – Больше он ничего не сказал, как они и уговорились.
– Чертовски верно, приятель. Это сильная негритянская литература.
– Это хорошо написано и хватает за сердце. Вот пока все, что я могу сказать.
Билл сказал, что в следующей главе он намерен глубже проникнуть в негритянское сознание мальчика, который уже сейчас – огонь желания и разрушения.
Тот день он прожил в торжествующем опьянении, вызванном отнюдь не марихуаной.
А вечером оба писателя, прихлебывая из стаканов красное вино, разговаривали о том, что значит быть писателем, какая это хорошая и славная штука.
Лессер прочел вслух запись из своей записной книжки: «День за днем я все более и более убеждаюсь, что великолепное слово уступает лишь великолепному деянию в этом мире».
– Кто это сказал?
– Джон Китс, поэт.
– Правильный малый.
– А вот кое-что из Колриджа. «Истинное наслаждение доставляет только то, что не может быть выражено иначе».
– Перепиши это для меня, приятель.
*
Одним бесплодным утром, подавленный, лишившийся уверенности в себе как в писателе, что с ним изредка бывало, Лессер около полудня стоял в Музее современного искусства перед портретом женщины, написанным его знакомым, безвременно скончавшимся художником.
Хотя Лессер просидел за столом несколько часов, в тот день он впервые за год с лишним не мог написать ни фразы. Казалось, будто книга, над которой он работал, просит его сказать больше, чем он знает; он не мог удовлетворить ее безжалостные требования. Слова были тяжелы, словно камни. Если пишешь книгу на протяжении десяти лет, слова со временем стареют; они становятся тяжелыми, словно камни, – это тяжесть ожидания конца, становления книги. Хотя он рвался вперед, любая мысль, любое решение казались ему неприемлемыми. Лессер физически ощущал депрессию, словно больная ворона уселась ему на голову. Когда он не мог писать, он разуверялся в себе; он начинал сомневаться в своем таланте: действительно ли это талант, а не греза, которую он нагрезил сам себе, чтобы заставлять себя писать? И когда он разуверялся в себе, он не мог писать. Сидя за столом в ярком утреннем свете, пробегая глазами вчерашние страницы, он испытывал желание все бросить – до того ему не нравились язык, сюжет, план книги, ее замысел. Ему до смерти надоела эта бесконечная, незавершенная, противная книга, дисциплина труда, сама ограниченная жизнь писателя, всецело посвященная творчеству. Она вовсе не обязательно должна быть такой, но такой она была для Лессера. Что я с собой сделал? Я потерял способность чувствовать что-либо, кроме языка, у меня отняли жизнь. Он вынудил себя вычеркнуть это утро из работы и пошел прогуляться по февральскому солнцу. Гуляя, он старался выкинуть из головы назойливые мысли. Он назвал свое недомогание «депрессией» и на том успокоился; и хотя в последнее время он избегал думать о чем-либо, связанном с писательством, он не мог забыть, что больше всего на свете хочет написать превосходную книгу.
Стоял холодный, с теплотцой, день таяния снегов, и он бесцельно брел к центру города, обманывая самого себя, будто не думает о работе, но если честно признаться, он все строчил и строчил в уме, хотя и без особого толку. Он не был калекой, но хромал – зрение его хромало: ничто не ласкало его угрюмый взгляд, все ускользало. Он что-то упустил – он понимает это по мере приближения к концу. Он думает о возможности компромисса – пусть развязка и не вполне совершенна, но многие ли ощутят это? Но стоит ему, превозмогши свое нездоровье, мысленно вновь сесть за стол, как становится ясно, что он удовольствуется только такой развязкой, которая достойно завершит его книгу. Как бы то ни было, миновав с десяток кварталов, Лессер приходит к выводу, что болезнь его излечима. Для того чтобы смахнуть с головы гнусную птицу, разогнать уныние, что не дает ему работать, надо лишь вернуться домой, снова усесться за стол с авторучкой в руке – только и всего; не спрашивая себя о том, даст ли ему творчество что-либо или не даст. Конечно, в этом не вся жизнь, но кто уверен в том, что живет полной жизнью? Искусство – это некая сущность, но не всего же на свете. Завтрашний день – новый день; закончи книгу, и последующий день принесет тебе дары. Если только он снова засядет за работу, спокойный и целеустремленный, таинственная развязка, какой бы ей ни суждено было быть, придет сама в процессе работы: о Боже, вот она на бумаге. Только так она и может прийти. Ангел не влетит к нему в комнату со свитком, открывающим тайну, запеченную в хлебе или спрятанную в мезузе[7]7
Мезуза (др.-евр.) — кусок пергамента с цитатами из Священного Писания, с одной стороны, и одним из имен Бога – Шаддаи – с другой. Мезуза свертывается в трубочку и кладется в деревянный, металлический или стеклянный ящичек.
[Закрыть]. В один прекрасный день он напишет слово, затем еще слово, и следующее слово будет последним.
Но чем дольше шагал Лессер по зимним улицам, тем меньше ему хотелось возвращаться домой, и наконец он бросил бороться с собой и решил дать себе отдых. Смехотища, когда решаешь отдохнуть под давлением обстоятельств, когда ты не можешь – по каким-то неясным причинам – делать то, что ты хочешь делать больше всего на свете. Ведь, в сущности, вся работа почти проделана – разве он уже не продумал каждый шаг, ведущий к концу? Разве он не написал две или три концовки, несколько ее вариантов? Надо только выбрать одну единственно верную, решить раз и навсегда; возможно, для этого нужно какое-то последнее прозрение. А уж потом, когда книга готова, можно пересматривать свою жизнь и решать, насколько в будущем ты будешь отдавать себя творчеству. Он устал от одиночества, помышлял о женитьбе, о семейном очаге. У тебя впереди остаток жизни, неизвестно, большой или малый, но он есть, раз ты еще живешь. Гарри обещал себе сделать перерыв в работе по меньшей мере на год после того, как закончит эту книгу и возьмется за другую. И эта другая займет три года, а не семь, не дольше. Ну да, это будущее, а как насчет отдыха сейчас? Последний раз он был в картинной галерее и бродил среди картин несколько месяцев назад, а потому, пройдя по Пятьдесят третьей улице, он направился на запад в Музей современного искусства и, побродив среди полотен его постоянной коллекции, на которые почти не глядел – ему трудно было сосредоточиться, – остановился в последнем зале перед абстрактной картиной своего бывшего друга под названием «Женщина».
Лазарь Кон, непроницаемый человек, какое-то время был другом Лессера. Тогда и тому и другому было чуть за двадцать. Кон слишком рано добился успеха, чтобы продолжать дружбу с Лессером, меж тем как будущий писатель ненавидел себя за то, что еще никакой карьеры не сделал. Через некоторое время Кон перестал встречаться с Лессером: Лессер, говорил он, портит ему радость славы. Когда Лессер издал свой первый роман, Кон был за границей; когда Лессер издал второй, Кона не было в живых. Как-то дождливой ночью он врезался на мотоцикле в огромный движущийся фургон на Гудзон-стрит. Работа у него, как говорили, шла плохо.
Картина, перед которой остановился Лессер, была написана зеленой и оранжевой красками: женщина стремится к совершенству актом воли – такова была воля художника. Картина являла собою лицо и тело, стремящиеся вырваться из чащи удерживающих их мазков.
Портрет этой женщины – Лессер однажды встретил натурщицу у кого-то в гостях, правда, без всяких последствий – так и не был закончен. Кон работал над ним несколько лет, затем бросил. Лессер узнал об этом от натурщицы, она была любовницей Кона. Чувствуя, что потерпел неудачу, что не сможет воплотить замысел, Кон повернул неоконченное полотно к стене, натурщица сбежала от него. Вы работаете, как вы всегда работали, но – по причинам, которые вы не можете объяснить, о которых вы не догадываетесь, разве что она значит для вас так много – с этой картиной вы не можете справиться. Этот портрет не то, чем, я надеялся, -он мог бы быть. Кто бы ни была эта женщина – я не хочу больше о ней ничего знать. Пусть ее е... время – я не могу. Однако друзья, видевшие этот портрет в его студии в период, когда Кон искал разные решения, пробовал разные тона, утверждали, что художник в конце концов «добился своего» вопреки самому себе, хотя, может быть, сам он так не считал; картина стала законченным произведением искусства, независимо от незаконченности сюжета и невоплотившегося замысла. Это был Лазарь Кон, к чему бы он ни прикладывал руку, а художником Кон был недюжинным. Друзья уговорили его выставить картину в галерее для продажи. Музей купил ее, и она была вывешена в постоянной коллекции.
От этой картины подавленность Лессера только усугубилась. Почему художник не закончил ее? Кто знает? Как и у Лессера, у Кона были свои пунктики. Быть может, он хотел сказать больше, чем мог сказать в то время, – что-то такое, чего в нем еще не было? Возможно, он сказал бы это после мотоциклетной катастрофы, если б остался жив. А может, он просто не мог увидеть в этой женщине ее внутреннюю суть: как некое «я» она взяла верх над его искусством? А вне ее его творческая фантазия кончалась? Может, она была просто незавершенной женщиной несовершенного мужчины, потому что таковы мир, жизнь, искусство? Я не могу дать тебе больше, чем я тебе дал, сделать из тебя нечто большее, чем ты есть, – потому что сейчас мне нечего дать и я не хочу, чтобы кто-нибудь знал об этом, меньше всего я сам. Или, быть может, такова была цель художника – завершить, не закончив, потому что незаконченность или ее образ были теперь способом завершения? Мир Валери. В живописи, думал Лессер, можно подвести черту сделанному или несделанному: в конце концов (в конце?) ты вешаешь некий предмет – полотно – на стену безо всякой надписи, уведомляющей: «Не закончена, приходите завтра за добавкой». Раз картина висит, значит, она закончена, независимо от того, что думает художник.
Возвращаясь мыслями к своей собственной работе, сожалея о том, что так и не смог поговорить о ней с Коном, Лессер размышлял: а что, если и он не сможет завершить свой роман; если будет недоставать чего-то существенного – завершающего, – какого-нибудь действия или даже намека на решение, отчего страдало бы художественное впечатление? Тогда это будет незавершенное произведение искусства, недостойное быть книгой, – он собственными руками уничтожит его. Никто не прочтет книгу, за исключением тех, кто уже прочел – он сам, да, быть может, какой-нибудь побродяжка выловит несколько страниц черновика из мусорной урны перед домом, любопытствуя, о чем в них толк. И тут Лессер поклялся себе, как он это часто делал, что никогда не оставит незавершенным свой роман, никогда, ни под каким предлогом; и никто, добрый или злой, Левеншпиль, Билл Спир, к примеру, или какая-нибудь женщина, черная или белая, не заставит его прекратить работу или сказать, что дело сделано, прежде чем он его завершит. Выбор у него только один: непременно закончить свою книгу, притом в лучшем виде.
Кто скажет «нет»?
*
Покидая последний зал, Лессер раздумывает: а не пойти ли мне домой, не взять ли в руку авторучку, – как вдруг в вестибюле у негритянки в синей шапочке выпадает из матерчатой сумочки зеркальце и вдребезги разлетается по полу. Девушка в длинном черном плаще на шелковой подкладке, выйдя из женской уборной, торопливо пробегает мимо. Лессер нагибается и вручает негритянке большой треугольный осколок стекла. Он видит в нем себя, небритого, угрюмого, изможденного; это оттого, что он не пишет. Негритянка плюет на осколок зеркала, который Лессер вручил ей. Он отступает назад и поспешно выходит на улицу вслед за девушкой в плаще. Он часто думал о ней, иногда и в то время, когда писал.
– Шалом[8]8
Здравствуйте (идиш).
[Закрыть], – говорит он ей на улице.
Она смотрит на него, холодно и удивленно. – Зачем вы так говорите?
Он что-то бормочет себе под нос, дескать, сам не знает. – Я никогда не употребляю этого слова.
Айрин, меланхолическая натура, идет, стуча каблуками по слякотному тротуару, направляясь к Шестой авеню; Лессер идет вместе с ней, удивленный приятной неожиданностью, хотя он легко придумывает подобные сюрпризы на бумаге. Она идет широким шагом, ставя носки внутрь; на ней шерстяная вязаная зеленая шапочка, длинные волосы струятся по спине. Едва слышно звенят ее замысловатые серьги. Лессер думает о ней, о том, как сна выглядела у него на вечеринке: короткая плотная юбка, розовая блузка, полные белые груди; о том, как он глядел на ее ноги и туда, где они сходятся. Ему вспоминается, как она танцевала с Биллом, а он не мог втиснуться между ними.
Это девушка негра, они особой породы. Я иду домой.
– Выпьем кофе? – спрашивает Айрин. Превосходно, отвечает он.
Они сидят за стойкой. Она держит горячую чашку обеими руками, так, чтобы согреть свои пальцы с обкусанными ногтями. У нее иззелена-голубые глаза.
Лессер, пока они пьют кофе, молчит, как будто выжидая признания, но она тоже молчит.
Он ловит аромат ее духов, но запах скрыт. За ушами? Под ее длинным плащом? В ее потных подмышках? Между грудями или ногами? Он совершил любознательное путешествие, но не уловил запаха цветка. Ни гардении, ни сада.
– У вас нет девушки?
Он спрашивает, почему она спрашивает.
– У вас не было своей девушки на вашем междусобойчике.
– Последний раз девушка была у меня около года назад. Была одна летом до этого. Им не терпится, чтобы я закончил книгу.
– Вилли говорит, это будет длиться вечно.
– Я пишу медленно. Таков уж мой удел.
Она кисло улыбается.
– Пойдемте отсюда, – говорит Лессер.
Они идут вверх по Шестой к парку, грязному от тающего снега; бледная мертвая трава на твердой земле проглядывает на темных кругах под деревьями. Они останавливаются на Пятьдесят девятой у низкой каменной стены, возвышающейся над покрытой снегом поляной. Парк для Лессера словно уменьшенный реальный мир, что-то плотное, маленькое, отдаленное. Книга, которую он пишет, несносной реальностью присутствует в его мыслях. Что я делаю, находясь так далеко от нее? Что я делаю здесь в рабочий день в середине зимы?
– Вы когда-нибудь смеетесь? – спрашивает она. – Вы такой убийственно серьезный. Это все ваша чертова книга.
– Я смеюсь, когда пишу, – отвечает Лессер. – Сегодня я не написал ни слова. В данную минуту мне следовало бы писать.
– Почему же вы не пишете?