355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Бернард Маламуд » Жильцы » Текст книги (страница 1)
Жильцы
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 21:24

Текст книги "Жильцы"


Автор книги: Бернард Маламуд



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 10 страниц)

Бернард Маламуд
ЖИЛЬЦЫ
РОМАН

Еще живой и с раскрытыми глазами, он называет нас своими убийцами.

Антифон

Я должна это сделать, должна найти конец...

Бесси Смит

Лессер, поймав собственное отражение в своем сиротливом зеркале, проснулся с мыслью, что должен закончить книгу. Он услышал запах живой земли в середине зимы. Издалека доносились скорбные гудки парохода, покидающего порт. Ах, если б я мог отправиться с ним. Лессер силился снова уснуть, но тщетно: беспокойство, словно лошадь, тащило его из постели за связанные ноги. Я должен встать и писать, иначе мне не будет покоя. У меня нет выбора. «Господи Боже, мои года». Он отбрасывает одеяло, нетвердыми шагами подходит к стулу с разболтанными ножками, на котором лежит его одежда, и медленно натягивает холодные брюки. Начинается новый день.

Лессер одевается неохотно – досадный сюрприз, ведь спать он лег, горя желанием с утра засесть за работу. Его мысли были легки и устремлены к завтрашнему дню. Он ложится спать, полный предвкушений, а просыпается какой-то подавленный, скорбящий. О чем? О ком? Какие бесплодные сновидения смущают его сон? Он не запоминает их, хотя сон его набит ими, но одно он помнит, помнит чувство страха: вот он, этот незнакомец, которого я встречаю на лестнице.

– Кого вы ищете, брат?

– Кого вы называете братом, матерью?

Незваный гость уходит. Кто это – вор вчерашний или уже сегодняшний? Переодетый Левеншпиль? Бандит, которого он нанял, чтобы поджечь или взорвать трущобу, в которой я живу?

Это вопреки желанию работает мое гипертрофированное воображение. Лессер почему-то постоянно сам себе осложняет жизнь. Причем уже давно, хотя в данный момент это означает лишь то, что он не знает, как закончить книгу. Не знает, почему концовка на этот раз дается ему с таким трудом, ведь ты уже придумал все ступеньки, ведущие к ней, хотя некоторые рушатся, стоит начать их разглядывать. И все же концовка непременно придет, как приходила всегда. А может, дает о себе знать эсхатология? Непосильный для меня конец... Каждая книга, которую я пишу, подталкивает меня к смерти.

Закончив одну книгу, он принимается за другую.

Теперь, когда его воображение заработало, Лессер воображает, что она закончена, долгий труд наконец завершен. Облегчение, спокойствие, утра, вот уже с месяц проводимые в постели. Рассвет над морем, заря окрашивает в розовый беспокойные волны, омывающие просыпающийся остров, и дышит свежим дыханием его деревьев, цветов, восковниц, морских раковин. Ах, как хороши эти вновь ощущаемые запахи земли, окруженной женственным морем. С берега поднимаются птицы, они кружатся, взмывают над взъерошенными, прямыми, как мачты, пальмами в прозрачное небо. Крики чаек, пронзительные крики внезапно, словно шторм, налетающих стай черных дроздов над фиолетовой водой. О, эта живая земля, этот царственный остров среди серебристого моря, эта Тридцать первая улица и Третья авеню. Этот заброшенный дом. Этот счастливый несчастный Лессер, который должен писать.

*

В то холодное зимнее утро, когда ржавый радиатор постукивал как желанный гость, но давал мало тепла, а вчерашний снег слежался на белой улице в отвердевший слой глубиною в семь дюймов и его проедала родная этому городу сажа, Гарри Лессер, человек серьезный, надел на запястье часы – время он чувствовал также и собственным хребтом – и пробежал шесть грязных пролетов всеми покинутого, постройки 1900 года, громоздкого обшарпанного кирпичного доходного дома, где он жил и работал. Тридцать пять семей выехали отсюда в течение девяти месяцев, получив по почте уведомление, что дом сносится, а вот Лессер не съехал – держался. Он пересек Третью авеню на красный свет и тут только, оказавшись в уличной слякоти, обнаружил, что оставил галоши под раковиной. В промокших тапочках Гарри заскочил в бакалейную лавку купить хлеба, молока и с полдюжины яблок. Возвращаясь домой, он поглядывал то вправо, то влево, то воровато назад: не околачивается ли его домовладелец либо кто-нибудь из его прихвостней где-нибудь в промозглом подъезде, не прячется ли за прикрытым шапкой снега автомобилем, подстерегая его, Лессера. Напрасное опасение: что они могут поделать, кроме как еще раз попытаться уломать его, а он непреклонен. Левеншпиль хочет выжить его из дома, чтобы снести дом и построить вместо него новый, но он крепко держит Левеншпиля за яйца. За поступлением отсюда квартирной платы осуществлялся контроль, и от Окружного управления по учету квартирной платы – там его хорошо знали – Гарри было известно, что он – защищенный законом квартиросъемщик с вполне определенными правами. Все остальные жильцы приняли от домовладельца отступное за то, чтобы съехать, но Лессер упорствовал и был намерен продолжать в том же духе и закончить свою книгу там, где она зародилась. Это не сантименты, он твердо держался привычки – так сберегается время. Плевать, что у Левеншпиля замерзли яйца, подумал он и порысил по снегу домой.

Мой дом там, где моя книга.

*

Перед фасадом обветшалого, окрашенного в коричневый доходного дома, бывшего когда-то приличным зданием, Лессерова «чертога наслаждений», душой которого он был, стояла одна-единственная, с рваными краями, мусорная урна, содержавшая главным образом его дерьмо – тысячи разорванных в клочки кричащих слов и загнивших яблочных сердцевин, кофейную гущу и яичные скорлупки, – урна с литературным хламом, где отбросы языка стали языком отбросов. Опорожняемая дважды в неделю без всяких просьб – он был признателен. Вдоль улицы перед фасадом дома в сугробах снега тянулась пешеходная дорожка. По ней месяцами никто не ходил, разве что призраки. Отопление дома, весьма слабое, регулировалось автоматически для одинокого обитателя верхнего этажа, жившего там последние три или четыре месяца Робинзона Крузо; термостат установил в недрах подвала сам Левеншпиль. Когда он начинал стрелять, а стрелял он часто – топка уже справила свой пятидесятилетний юбилей, – надо было набрать аварийный номер управления жилищного обслуживания, способного вывести из себя Его Самого; через пару часов, а то и больше оно нехотя приходило на помощь, и благодарить за это надо было дворника в серой хламиде – словно он явился из эпохи Реформации, – слонявшегося на той стороне улицы, тогда как Левеншпиль названивал ему по телефону. Тепла давалось ровно столько, чтобы он постоянно мерз. Можно было видеть собственное дыхание. В кабинете Гарри стоял обогреватель, он позволял его пальцам сохранять беглость в глухую зимнюю пору – неплохой обогреватель, пусть даже шумный и пожирающий уйму электричества. Все могло быть хуже, и уже бывало, но Гарри все же не переставал быть писателем и писал. И переписывал. Это была его сильная сторона: надо многое менять, и – что верно, то верно – в своей жизни тоже. Здание слева давно уже испарилось, превратившись в автостоянку, и только останки рекламы, шрамы на месте крохотных комнатенок да свежие буйные краски свидетельствовали о его былом бескрасочном существовании, запечатленном иероглифами на Левеншпилевой кирпичной стене; а про тощий дом справа – десять невысоких этажей, – построенный в восьмидесятых годах прошлого века (уж не жил ли в нем сам Марк Твен?): крыльцо с железными перилами, заброшенный итальянский погребок-ресторан – ходил слух, что он ждет своей очереди. Кроме него, была обречена на исчезновение и старая трехэтажная средняя школа из красного кирпича, постройки 1903 года, с цифрами-завитушками высоко на фасаде, выпуклыми, как на камее, и с разбитыми окнами. Кому нужна атомная бомба в Нью-Йорке? Если ты уйдешь из дома, дом снесут.

*

В мрачном вестибюле Гарри напряженно застыл у почтовых ящиков – некоторые из них были во вмятинах, иные вовсе вырваны; он опустил на пол сумку для покупок, его правый глаз судорожно подергивался в предвкушении письма от издателя, хотя его нечего было ждать, пока он не закончит и не вышлет по почте свою многострадальную рукопись. Мечтание: «Мы прочли ваш новый роман и оценили его необыкновенные достоинства. Почтем за честь опубликовать его». Хвала книге, а не выдержке автора.

Да, Лессер выдержал, ему тридцать шесть, еще не женат, профессиональный писатель. Его намерение – и впредь оставаться писателем. В двадцать четыре года я опубликовал мой первый роман, в двадцать семь второй, первый хороший, второй плохой; хороший стяжал успех у критиков, но не смог окупить даже полученный под него небольшой аванс, плохой по счастливой случайности был куплен киношниками и дал мне скромную возможность продолжать работать – достаточно денег, чтобы прожить. Их не так уж много и надо, если ты весь сосредоточен на том, чтобы закончить книгу. Мое заветнейшее желание – чтобы моя третья была лучшей. Я не хочу, чтобы обо мне подумали, будто я уже выдохся, будто я слабак, опубликовавший хороший первый роман и растранжиривший все деньги.

Он мизинцами выловил из своего почтового ящика конверт. Не сделай этого он, это сделал бы какой-нибудь любопытный прохожий. Лессер узнал почерк, а следовательно отправителя, и догадался о содержании письма. Ирвинг Левеншпиль родился, не успев получить акушерскую помощь, окончил колледж города Нью-Йорка в 1941 году, глубоко несчастный человек. Умоляющая фраза на листке тонкой бумаги: «Лессер, задумайтесь на минуточку над реальностью, прошу вас, и пожалейте меня». С нервным смешком писатель порвал письмо. Он хранил только письма от женщин, изредка появлявшихся в его жизни, – весенние цветы, исчезающие летом. А также письма от своего литературного агента, седовласого джентльмена, писавшего очень немногословно. Да и о чем было писать? Девять с половиной лет на одну книгу – достаточный срок, чтобы про тебя забыли. Лишь время от времени притворное изумление: «Как, вы еще существуете?» Последний раз три года назад.

Не знаю, существую ли я, во всяком случае, я пишу.

*

С молоком, хлебом и фруктами он взбежал на шестой этаж, жуя холодное яблоко. Небольшой зеленый лифт на четверых недавно скончался. Юрист в конторе по найму сказал, что домовладелец должен обеспечивать элементарные услуги до тех пор, пока Лессер не съедет, в противном случае ему могут предписать снизить квартирную плату, но раз уж он, Лессер, крепко прижал Левеншпиля, не желая съезжать и не позволяя ему снести дом, то, щадя домовладельца, он не жаловался. Настолько-то он его пожалеет. Да и то сказать, подниматься на своих двоих по лестнице – неплохая тренировка для человека, который редко ею занимается. Она помогает сохранять стройность фигуры.

Лестница воняла сложными запахами: грязью, мочой, блевотиной, нежилым помещением. Он быстро пробегал шесть темных пролетов, освещенных там, где он заменил мертвые или умирающие лампочки – они мерли как мухи, – а оказавшись на своем этаже, отдуваясь, распахивал шумную противопожарную дверь, ведущую в сумрачную, кое-как обляпанную штукатуркой – узлы укрепляющей связки глядели сквозь незаделанные дыры – широкую прихожую с серыми стенами. На этаже было шесть квартир, по три на каждой стороне; все они были покинуты, за исключением жилища Лессера слева, как войдешь в прихожую. В них было что-то от индюшачьих скелетов, остающихся после веселого Дня благодарения; шаровидные ручки и замки заподлицо сорваны с большинства дверей незваными гостями: бродягами, пьяницами в мокрых штанах, безликими наркоманами – словом, посторонними, искавшими защиты от холода и снега и забиравшимися так высоко просто потому, что шестой этаж выше пятого. Эверест бедняка, на него устремляются даже калеки, зоопарк бездомных человеческих «я». Ищущих чего? Не славы, а всего лишь постели без постельного белья, где бы отоспаться в предрассветные часы, когда на человека наваливается слабость. Разбивающих утром окно, а то и два в отместку за ночь, не принесшую сна, – после них по нежилой квартире бродят ветер и дождь, пока кто-нибудь не заделает досками разбитые стекла, – и хватающих все, что попадается под руку: электрическую арматуру, гвозди, зеркала, двери уборных, снятые с петель или болтающиеся только на одной петле; ссущих и срущих прямо на пол, а не как положено – в туалете. Даже несколько унитазов исчезло, а с невырванных сняты сиденья; на что они пошли: на болванки для шляп? на дрова? на поделки поп-арта? – в надругательство над человеческим уделом? А утром эти люди вспотычку вываливали, спасались бегством, не дожидаясь, пока на кого-нибудь из них наткнется случайно Левеншпиль, вставший пораньше, чтобы, всюду тыча свой длинный нос и напустив на себя жалостный вид. проведать своего не желающего идти на уступки жильца-писателя и сурово угрожавший пришельцам арестом за незаконный вход и правонарушение. Они исчезали. Запах оставался.

На крыше был когда-то симпатичный маленький сад, где писатель любил сидеть после выполненного дневного урока, дыша – как он надеялся – свежим воздухом, глядя на грязное небо, на плывущие облака и думая об Уильяме Вордсворте; время от времени кое-где появлялись голубые прогалины. Сад исчез, все исчезло, было разобрано по частям, похищено, как похищаются дети, украдено: цветущие растения в горшках, ящики на подоконниках с анютиными глазками и геранями, плетеные кресла и даже белый, высотою в шесть дюймов заборчик, который какой-то цивилизованный жилец искусно воздвиг для тех, кто, подобно ему, любил краткий отдых на такой высоте, как на даче. Мистер Хольцгеймер, джентльмен немецкого происхождения, родом из Карлсруэ, был одним из тех, кто съехал в недавнем прошлом; его шестикомнатная квартира находилась рядом с трехкомнатной Лессера и ныне была осквернена: стены спальни обезображены, исцарапаны чем-то острым, запятнаны пивом, вином, лаком, безымянными кляксами, карандашной карикатурой на Адольфа Гитлера с двойным набором муже-женских половых органов; во второй спальне произрастали джунгли – огромные таинственные деревья с белыми стволами, возносящиеся из толстых складок, толпящиеся в четырех стенах и выпирающие в третью спальню, густой папоротниковый подрост, острые, как бритва, листья травы, гигантские волосатые чертополохи, карликовые пальмы с зазубренными гниющими листьями, сухие, толстые, как веревки, лианы, обвивающие колючий гигантский кактус, источающий гной; ослепительные, похожие на орхидеи, цветы, темно-фиолетовые, красные, золотые, заживо пожирающие растерявшуюся козу, на которую глазеют горилла с напряженным членом в руке и две заинтересованные змеи. Смертоносные джунгли. А ведь он, герр Хольцгеймер, такой мягкий, чистый, приличный человек. Надеюсь, он еще вернется и устроит веселую жизнь этим ублюдкам – пусть хоть раз чистый поразит нечистых. Лессер пытался отпугнуть этих ночных посягальщиков на его этаж – бог знает, кто крутит яйцами там, внизу, – запуская ночью на полную громкость проигрыватель, а вечером, если куда-нибудь отлучался, оставляя гореть все лампочки. Когда он думал обо всем этом, он испытывал страх перед гулкой пустотой здания, где жили, откуда исчезали целые семьи, куда заходили чужаки – отнюдь не для того, чтобы поселиться, а для того, чтобы не поселяться, – достойная сожаления участь старого дома.

*

Чувство заброшенности – чего-то утраченного в прошлом – уже прошлое? – охватило его, когда он вошел в свою квартиру, надежно охраняемую двумя патентованными и одним защелкивающимся замком. Лишь в своей трехкомнатной квартире, дававшей ощущение безопасности, Лессер чувствовал себя укрытым от мира и расслаблялся. Он забывал здесь все, что следовало забыть ради работы. Он забывался среди книг, плотно втиснутых на сосновые полки, обегавшие стены гостиной, – полки, которые он собственноручно, с любовью смастерил и отлакировал много лет назад; среди рукописей двух опубликованных романов и одного в работе, что был близок к завершению и хранился в большой картонной коробке в стенном шкафу; среди музыкальной аппаратуры и пластинок, лежащих на стеллажах и на нижних полках книжного шкафа; среди всякой всячины в стенных шкафах, ящиках комода, в аптечке. Его кабинет, он же спальня, представлял собой большую неприбранную комнату с кушеткой, узким туалетным столиком, старым креслом у окна, торшером, небольшим письменным столом и стулом с прямой спинкой – свидетелями обычного тут хода жизни. Он гнал от себя мысль о том, что еще не начинал жить и сколько всего упустил. Это было вовне, а он был внутри.

В маленькой кухне Гарри поставил в холодильник молоко и подумал, не позавтракать ли, но почувствовал, что кусок в горло не пойдет. Утром ему всегда было достаточно чашки кофе; хлеб, фрукты – это на потом. Нужно было время, чтобы войти в работу. Его неудержимо тянуло – от мысли, что он еще не начал, его бросало в озноб – тотчас сесть за стол, заякориться, застыть в неподвижности наподобие гироскопа – вот волшебный прибор: вроде бы и стоит на месте и в то же время движется. Долгое путешествие по небольшой комнате. Надо закончить книгу, над которой он так долго бьется. Кофе он сварит, когда заполнит словами целую страницу. Слова не выпьешь, но они утоляют жажду.

Гарри вошел в свой кабинет о трех окнах, не глядя на улицу, поднял растрескавшиеся зеленые шторы и уселся за стол. Из верхнего ящика он извлек часть рукописи. На мгновение им овладело ощущение утраты, сожаление о том, что он посвятил свою жизнь писательству, но потом, по мере того как он пробегал глазами написанную вчера страницу и убеждался, что слова стоят твердо, плотно и читаются хорошо, прихлынул прилив нежности к его собственному художническому «я». Книга спасала его. Еще два-три месяца – и он закончит ее. Затем быстро, месяца за три, за четыре, перепишет окончательный вариант – скажем, это будет три четверти черновика, – и дело сделано, роман завершен. Триумф после десяти лет работы. Эти десять лет сжимали голову тисками, но она не треснула, не раскололась – бедная моя голова. Гарри хотелось тщательно рассмотреть в зеркале в ванной свое лицо – усталые серые глаза, нередко наливавшиеся кровью, губы утилитариста, тонкие, истончающиеся, как ему казалось, с течением лет, любопытствующий нос созерцателя, – но он успешно воспротивился соблазну. Лицо есть лицо: оно изменяется по мере того, как глядит тебе в лицо в зеркале. Слова, которые он кладет на бумагу, изменяют его. Он уже не тот молодой, двадцатисемилетний, каким засел за эту книгу, и отнюдь не желает быть таковым. Прошедшее время – завоеванное время, если только книга не задумана кое-как и плохо сложена, как незнакомая дурнушка; тогда это мертвое время. И замысел погибнет.

Когда Лессер писал, он иногда казался себе грохочущим локомотивом: товарные вагоны прицеплены, за исключением служебного, и с грохотом несутся по рельсам в страну, рельеф который он себе представлял, но не знал достоверно, пока не попал туда Лессер-исследователь. Лессер и Кларк на суше демонстрируют Судьбу. Или, может, Лессер – пароход на Миссисипи с гулко плещущими колесами, душераздирающим ревуном и прочими замечательными устройствами. Неплохая метафора – пароход. Лессер на Геннисаретском озере, в челне с короткой мачтой, в парусе порыв ветра, Лессер высматривает на апостольском берегу, что там происходит. В ялике на Гудзоне он ищет Гендрика и прислушивается к гулу шаров на вечных холмах либо гребет в лодке под музыку на плавно текущей Темзе: он любил движущуюся воду Англии. А еще лучше: художник – это широкая, бурлящая водоворотами река, свободно текущая среди островов познания; некоторые из них темно-зеленые, цветущие, поросшие деревьями, другие бесплодные – мягкий песок с влажными следами ног; волны омывают разнообразные острова и островки, а в наводнение затопляют их вместе с топкими берегами жизни и смерти.

«Оттого внутренность моя стонет, как гусли»[1]1
  Книга пророка Исаии, 16, 11 (сокращенная цитата). (Здесь и далее – прим. перев.)


[Закрыть]
, – Исаия.

Не поднимая взгляда на окно рядом с ним, писатель представил себе зимний день там, снаружи, кристально прозрачный, осиянный холодной красотой, радуясь ему, но не желая сливаться с ним частично или полностью, не желая вдыхать его жгучий блеск в свои полузапавшие легкие, впитывать его. Такого рода порывы он давно уже подавлял в себе, иначе он не смог бы написать что-либо сколько-нибудь серьезное. И пока он писал, его так и подмывало открыть ближайший стенной шкаф и полюбоваться на коробку с накопившимися рукописями. И у него мачтой вставал член – производительная сила в нем не иссякала. Гарри быстро писал со все возрастающим чувством наслаждения, глядя, как слова успешно сползают к низу страницы. Он уже изведал удовлетворение от хорошо проделанной утренней работы. Во второй половине дня он напечатает на машинке то, что пишет сейчас авторучкой. Кто это сказал, что думает правой рукой. После работы он застелет постель, примет теплый душ, потом пустит холодный – о горячем не может быть и речи, – затем послушает какие-нибудь из своих пластинок, запивая музыку спиртным. Сегодня вечером у него неожиданная вечеринка, если повезет, то и с поебком; с чуточкой человеческой любви в безумном мире. Пользуясь словами, надо уметь выразить нечто большее, чем слова. Зазвонил дверной звонок, Лессер слышал его, но не переставал писать. Звонок звонил настойчиво.

Он звонит вечно.

*

Звонит Левеншпиль.

Сидя за столом, писатель переговаривается через две комнаты. Старая история, они уже давно перепевают ее, всякий раз начиная с уверений во взаимном уважении. Каждый свидетельствует свое уважение к другому. Лессер обещает убраться как можно скорее, чтобы домовладелец мог снести свой дом. Левеншпиль, мужчина с мощной грудью и голосом, живущим у него в утробе, клянется, что хочет, чтобы Лессер написал свою книгу как можно лучше; он уважает серьезных писателей.

Сирена в козловой шкуре, перестань дудеть мне в душу.

А теперь к делу. Домовладелец только что вернулся с похорон близкого родственника в Куинсе и надумал заглянуть к писателю, поздороваться с ним. Помилосердствуйте, Лессер, съезжайте, и тогда я снесу этот паршивый дом – горб на моей спине.

Лессер отвечает, что не может все бросить на середине книги. При его нынешнем расположении духа у него ушло бы тогда полгода на то, чтобы вновь сосредоточиться и вернуться к работе, не говоря уж о том, что его мороз подирает по коже при мысли, что он перестает владеть материалом. Вы понятия не имеете о том, как все меняется, стоит хоть ненадолго отвлечься от работы. Страшно подумать, что придется хоть чуть изменить замысел. Вы сами не знаете, чего требуете, мистер Левеншпиль.

Мы подыщем вам прекрасную квартиру по соседству, там вам будет куда удобней, чем в этом дурно пахнущем доме. Так что если вы сделаете перерыв в работе на недельку, на две, конец света от этого не настанет. Положим, вы заболели, вам пришлось на немножко лечь в больницу? Вы бледны, ни дать ни взять снулая рыба, Лессер. Вам нужно больше двигаться, больше разнообразия в жизни. Не понимаю, как вы можете изо дня в день находиться в этой дыре. Подумайте и прислушайтесь к голосу разума, ради вашей же пользы.

Я прислушиваюсь. Я столько работал, Левеншпиль. Ведь идти на жертвы придется мне, а не вам, я скоро закончу, потерпите немного. Моя последняя книга, по причинам, в которые я не хочу вдаваться, имела колоссальный успех. Теперь я должен написать первоклассную книгу, чтобы не потерять уважение к самому себе. Я фактически закончил ее, вот только последняя часть, признаюсь, немножко сопротивляется. Она, можно сказать, начинает корежить мне мозги. Стоит мне правильно ухватиться, почувствовать, что это правда, и не сомневаться в форме – и книга свалится и с моих плеч, и с вашей спины. Я вздохну свободно и освобожу квартиру. Даю вам слово, а сейчас уходите, Христа ради, вы съедаете мое рабочее время.

Хоб рахмонес[2]2
  Войдите в мое положение, пожалейте меня (идиш).


[Закрыть]
, Лессер, у меня ведь свои заветные мечты. Я на пятнадцать лет старше вас, если не больше, но практически такой же голенький, каким был в день своего рождения. Не обманывайтесь насчет того, что я такой уж богатый собственник. Вы же знаете, у меня больная жена и свихнувшаяся дочь шестнадцати лет. К тому же я каждую неделю навещаю свою сумасшедшую мать в Джексон-Хайтс. Все то время, пока я с ней, она таращится на окно. Не знаю, кто ей видится, во всяком случае, не я. Раньше она весила девяносто фунтов и была совсем тощенькая, теперь в ней двести двадцать и она продолжает набирать вес. Я сижу там и плачу. Мы молча проводим вместе пару часов, затем я уезжаю. Мой отец, иммигрант, видел все в черном свете, у него был ужасный характер, и он ничего не умел делать толком, не говоря уже о том, чтобы зарабатывать себе на жизнь. Он изгадил мою юность, зараза, слава богу, он помер. Больше того, каждый – я подчеркиваю: каждый – просит у меня финансовой поддержки. Теперь у меня есть возможность даже с моим ограниченным капиталом – я могу взять заем у «Метрополитен лайф» – построить современный шестиэтажный доходный дом: пять этажей квартир с большими комнатами, на первом этаже ряд прекрасных магазинов – и жить себе припеваючи, насколько это возможно в нынешние времена. Все эти чертовы жильцы уже съехали от меня за четыреста долларов отступного. Я предлагаю вам тысячу чистоганом, а вы смотрите на меня как на прокаженного. Больше того, вы стучите на меня в Окружное управление по учету квартирной платы, связываете меня по рукам и ногам бюрократической волокитой: комиссиями экспертов, всякими слушаниями и апелляциями; распутать все это мой паршивый адвокат не сможет и за полтора года. Кроме семидесяти двух долларов вашей месячной квартплаты – а они не составляют и половины того, что мне стоит отапливать вас, – у меня нет других доходов от этого дома. Так что если вы человек, Лессер, разумное существо, как вы можете отказать мне в такой простой просьбе?

Так ведь у вас же есть еще дом в Гарлеме?

Не знаю, откуда вы все это выкапываете, Лессер, может, это оттого, что вы писатель. Тот дом я унаследовал от одного своего дяди-калеки, да пребудет он навечно в своей могиле. Для меня это страшная обуза по хорошо известным вам причинам. Не по соображениям расового порядка. Я лишь хочу сказать, что при существующих условиях тот дом разоряет меня. Если так будет продолжаться и дальше, мне придется отказаться от него. Вот до чего отвратительно обстоят нынче мои дела. Контроль над квартирной платой – да не бойтесь услышать правду – это аморально. От этого рехнуться можно. А меня, невинного домовладельца, вы лишаете моей законной собственности, вопреки Конституции.

У вас есть выход, Левеншпиль. Прибавьте к вашему будущему новому дому на двадцать процентов квартир больше, чем вы сносите, и вы по всем правилам сможете немедленно выкинуть меня на улицу.

Долгий вздох, предваряющий тяжелое дыхание.

Я не могу себе это позволить, Лессер. Это означает еще целый этаж, а то и два. Вы понятия не имеете о стоимости строительства в наши дни, это вдвое больше, чем вы предполагаете, а на то, чтобы все завершить, уйдет втрое больше денег, чем вы думаете. Признаюсь, у меня уже мелькала такая мысль, да вот Новиков, мой партнер по строительству высотных домов, умер, а когда я подумал о другом партнере или хотел занять наличных, я подумал: нет, я построю дом, о каком мечтаю. Я знаю, что мне нужно. Дом должен отвечать моей натуре. Я люблю дома поменьше. К тому же я предпочту иметь дело с пятью-шестью магазинщиками, чем с двадцатью процентами новых жильцов. Не в моем обычае бегать за квартплатой. Я тоньше, чем вы думаете, Лессер. Не будь вы таким эгоистом, вы бы поняли это, Лессер, можете мне поверить.

Лессер собирается с мыслями. Я скажу, что я намерен сделать, чтобы помочь вам. Раз в неделю я буду подметать холлы и лестницы дома. Оставьте мне дворникову метлу. Я не пишу по воскресеньям.

Это почему же? Ведь вам так не терпится закончить свою книгу, что вы даже не можете выбрать денек прогуляться.

Старая привычка, дух восстает.

Что мне до здешних вонючих холлов? Единственное, чего я хочу, это снести этот сучий дом.

Писатель говорит задушевно:

– Мне осталось дописать последний кусок, Левеншпиль. Я работал над ним лучшую часть года, и все-таки это не то. Недостает чего-то главного, и, чтобы это найти, требуется время. Но я заканчиваю – чувствую это кожей. Тайна вот-вот проявится. Иными словами, загвоздка в том, что должно заговорить подсознание. Мое и моей книги. Форма иногда предоставляет столько возможных вариантов, что не сразу и определишь, на каком она настаивает. Если я не напишу роман так, как следует – если бы, упаси боже, мне пришлось прибегнуть к натяжкам или передержкам, – это будет лажа после девяти с лишним лет работы, а я окажусь лажовником. После такого безумного поступка чего я могу ждать от себя? Что увижу, заглянув в зеркало? Изуродованного, раздавленного червяка! И что ждет меня в будущем, когда я истрачу последние деньги за экранизацию моей книги? Тогда мое спасение в следующей, а закончу я ее, быть может, когда мне исполнится сорок шесть, и меня будет ждать голодная смерть!

– Это какая-то химера, а не роман, Лессер, а как же мои беды и несчастья, о которых я вам рассказал?

– Это не просто роман. Возможно, это будет мой маленький шедевр. В нем будут выражены мои лучшие художнические идеи и то, чему меня исподволь учила жизнь. Когда вы прочтете его, Левеншпиль, даже вы полюбите меня. Он поможет вам понять и переносить вашу жизнь, подобно тому как работа над ним помогла мне выдерживать мою.

– Христа ради, что вы пишете: Библию?

– Кто может сказать? Кто действительно знает? Занимайтесь лучше вашим чертовым ремеслом. Могу ли я думать, если от одного только звука вашего голоса у меня мутится в голове? Мое перо омертвело и больше не бежит по строчкам. Почему вы не уходите, не даете мне спокойно работать?

– В жопу искусство, сердце важнее ума. Погодите. Лессер, на днях вы получите по заслугам. Попомните мои слова.

Гулкий удар его кулака эхом отозвался в холле.

*

Лессер бросил писать и пошел читать в туалет. После того как за дверями стихло, он еще раз попытался заставить работать свою авторучку, но чернила не шли, хотя он дважды заправлял ее. Волевой акт не возымел действия. Локомотив покрылся коркой льда и стоял, как окаменелый мастодонт, на промерзших стальных путях. Пароход дал течь и стал медленно оседать, пока его не стиснула со всех сторон Миссисипи, застывшая в зеленый лед, полный мертвых зубаток.

Пусть ты агонизируешь, но лучше притворись, будто перестал писать по своей воле. Дневной урок выполнен, ты расслабляешься в уборной. В этой книге сказано: «Нечего и думать, что Эпической поэме я посвящу менее двадцати лет», Колридж. Лессер закрывает глаза и прочитывает последние страницы рукописи. Он пытает судьбу: он живет для того, чтобы писать, и пишет для того, чтобы жить.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю