Текст книги "Жильцы"
Автор книги: Бернард Маламуд
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц)
В тот же день, расслабившись – он раздобыл где-то сигару, – Вилли заметил: – Я не могу задержаться сейчас для разговора с вами, Лессер. У моей сучки свербит. Сегодня вечером мы устраиваем междусобойчик у нас дома, надо запастись спиртным и закуской, но через день-два я появлюсь, и мы доведем наше дельце до конца.
– Поступайте как знаете, Вилли. Как только вы скажете. Когда вам будет удобно. – В его голосе прозвучала зависть: его не пригласили на междусобойчик у Айрин.
Он боится, подумал Лессер. Он офонарел. И я тоже, если уж сказать правду. Ужасно, когда надо резать по живому, кто бы ни был автором книги. А если человек этот к тому же негр? Это негритянская жизнь, и, понятное дело, касаться ее надо с величайшей осторожностью. Лессер был уже на грани отчаяния от того, во что он влез. В нем шевелилось предчувствие, что он поплатится за то, что оказывает Вилли услугу. Такова в некоторых случаях природа вещей, бремя принадлежности к белым.
Может, все упростилось бы, если б я написал ему записку? На бумаге никто никому не дает тычков – кому это нужно?
Когда наутро он уселся писать – было всего лишь одиннадцать, но его мысли были заняты Вилли, работа не подвигалась, – негр постучался – не пнул ногой – в дверь.
Лессер встал, нервничая, но в то же время испытывая облегчение и страстное желание сбросить бремя, которое Вилли на него возложил, словно каменную плиту.
Вилли, потупив глаза – очевидно, работа не задалась, ибо он уже запихивал машинку под стол, – выпрямился и, казалось, весь напрягся, как будто ничего иного ему не оставалось, да и не хотелось. Некоторое время он стоял, глядя в окно. Лессер посмотрел туда же, но ничего не увидел.
Вилли все глядел и глядел в окно, затем отвернулся, как будто, сколько б он ни смотрел, там не было того, что он искал. То, что он искал – если искал вообще, – было в этой комнате. Да и в комнате он не был в полном смысле слова. Но вот прошло какое-то время – и он уже вместе с Лессером, в его кабинете; он сидит, как статуя черного дерева, на стуле с прямой спинкой, и никто, констатировав его присутствие, не сослужит ему службу Пигмалиона. Он сам высек из себя статую.
*
Писатель, сидя на кушетке, подается вперед, потирает сухие белые ладони.
– Выпьем?
– Давайте сперва вырежем всю вступительную ахинею и займемся существом дела.
Лессер извиняющимся тоном напоминает Вилли, что не просил у него рукопись. – Вы сами просили меня прочесть. Если вы полагаете, что совершили ошибку, и станете выпендриваться и раздражаться от того, что я вам скажу, быть может, не стоит и начинать? Весьма обязан вам за то, что вы разрешили мне просмотреть ее.
– Я уже завелся, приятель, таков уж я есть и имею на это право. Но давайте все-таки поговорим, врубайтесь.
Лессер сообщает, что ни с кем не собирается обострять отношений. – Мне приходится считаться со своей собственной натурой. Она любит жить в мире.
– Обострять отношения – моя привилегия, и не слишком-то полагайтесь на обстоятельства, например, на то, что я сам попросил вас об одолжении.
– Давайте договоримся. Если мы не сможем разумно потолковать, давайте просто все забудем. Я работал над своей книгой много лет и хочу неконец закончить ее. Для этого мне нужен мир и покой. Вот почему мне нравится здесь – ничто особенно не мешает, я могу работать. Левеншпиль преследует меня, но это я выдержу. Но я не потерплю, чтобы кто-нибудь еще висел у меня на хвосте, с причиной или без причины.
– Вместо того чтобы читать мне нотацию, Лессер, почему бы вам не отбросить свое беложопое высокомерие и не сказать правду? Я не прошу гладить меня по шерстке и не хочу вступать с вами в спор.
– Рад от души.
Лессер решает прочесть часть своих заметок, но раздумывает и говорит только то, что считает нужным ему сказать, меж тем как Вилли, разыгрывая терпеливость и безмятежность – ему не о чем особенно беспокоиться, – складывает свои пальцы-обрубки замком на облаченной в зеленый свитер груди, меняет позу, поглаживает свою курчавую бородку.
Лессер говорит: – Начну с того, что вы несомненно писатель, Вилли. Обе части вашей книги, автобиография и пять рассказов, сильны и впечатляющи. Каковы бы ни были недостатки ваших произведений, в них чувствуется явный талант.
Вилли смеется мягко и издевательски. – Ну, ну, папуша, кому вы это говорите? Это мало что значит, когда человек знает, что с его книгой не все ладно. Выкладывайте вашу сраную правду.
Правда, говорит Лессер, состоит в том, что книга хороша, но могла бы быть лучше.
– Я и сам так вам сказал, – говорит Вилли. – Разве я не говорил, что я недоволен? Давайте о том, о чем я действительно вас просил, ну, это, где я сошел с рельсов.
– Я повторю, Вилли, если вы сами недовольны тем, что написали, то, думаю, у вас есть основания быть недовольным. Я бы сказал, у вас целого не получается, хромает форма. Создается ощущение зыбкости и расплывчатости, целое разваливается, и это не дает вам покоя.
– Где это начинается, приятель?
– С первых же страниц автобиографии. Не то чтобы вы работали недостаточно, но вам надо нажимать на технику, форму. Мне не совсем удобно говорить об этом, но вы должны тщательнее подбирать слова.
Вилли встает со стоном, как будто опасаясь, что его пригвоздят к стулу.
– Сейчас я докажу вам, Лессер, какую хреновину вы несете. Перво-наперво, вы неверно определили мою работу. Та ее часть, которую вы называете автобиографией, чистая выдумка. Я все выдумываю из головы, приятель. Тот хмырь, от лица которого ведется рассказ, это не я. Это от начала до конца плод моего воображения, только и всего. Сам я родился на Сто двадцать девятой улице в Гарлеме, потом, когда мне исполнилось шесть лет, мы вместе с мамой переехали в Бедфорд-Стюйвезант, и я не бывал нигде южнее, разве что купался на Кони-Айленде. Я никогда не бывал в штате Миссисипи и не собираюсь соваться в эту дыру. Я отродясь не едал рубцов, от одного их запаха у нас с мамой с души воротило, и меня бы вырвало, если бы я попробовал. Я никогда не работал в Детройте, Мичигане, хотя мой милый папочка три года чистил нужники. А вот в четырех рассказах – все сущая правда. В них описывается случившееся с моими приятелями, которых я знаю всю жизнь, и все было в точности так, как я рассказываю, – все было в действительности, и это единственная моя действительная автобиография, а иной нет – и точка.
Лессер изобразил на своем лице удивление.
– Книга написана как автобиография, но даже если это чистая выдумка, суть в том, что у вас что-то не получилось, иначе бы вы не попросили меня прочесть ее.
Вилли основательно и безмятежно чешет яйца.
– Я не наседаю на вас, Лессер, только почему вы так уверены в своих словах, беложопик, если моя книга и ваше впечатление – две разные вещи?
– Во всяком случае, мы оба сходимся в том, что над ней надо еще поработать.
– Поработать! – передразнивает его Вилли, закатывая влажные глаза.– Я уже до того наработался, что всю жопу истер до мослов. Я доработался до нищеты, приятель. Это мой четвертый черновик, сколько еще я должен сделать?
В его низком голосе зазвучали высокие ноты.
– Ну, быть может, еще один.
– А х... не хошь?
Лессер разозлился на себя за то, что ввязался в перебранку, зная наперед, что этим все и кончится.
– Вилли, – раздраженно говорит он, – мне надо работать дальше над моей собственной книгой.
Массивная фигура Вилли оплывает, черное дерево превращается в деготь.
– Не пудрите мне мозги, друг мой Лессер. Не доставляйте мне такого огорчения. Не задевайте моего самолюбия.
Лессер просит Вилли поверить в его добрую волю. – Я понимаю ваши чувства и могу поставить себя на ваше место.
Негр отвечает в холодном и надменном гневе:
– Ни один белокожий мудак не может поставить себя на мое место. Мы говорим о негритянской книге, а вы совсем не понимаете ее. Литература белых совсем не то, что литература черных, да и не может быть такой же.
– Нельзя отразить жизнь негров, просто записывая ее на бумаге.
– Негры – это не белые и никогда не будут белыми. Они раз и навсегда останутся черными. Тут не действует закон всеобщности, если на это вы намекаете. Мы с вами чувствуем по-разному. Вы не можете писать о неграх, потому что не имеете ни малейшего понятия о том, что мы собой представляем и что переживаем. У нас совсем другая кухня чувств, чем у вас. Усекли? Это должно быть так. Я пишу о душе чернокожего народа, я кричу, что мы по-прежнему остаемся рабами в этой блядской стране, но не намерены и дальше быть рабами. Можете вы это понять, Лессер, вашими белыми мозгами?
– Ну, мозги-то у вас тоже белые. Но если вы мучаетесь и стремитесь быть человечным, это трогает меня, ваш жизненный опыт становится моим. Вы сделали это. Вы можете отрицать закон всеобщности, Вилли, но вы не можете отменить его.
– Плевал я на вашу человечность. Она не дает вам никаких преимуществ, а уж нам-то и подавно.
– Когда мы говорим об искусстве, форма предъявляет свои права, иначе не будет ни порядка, ни смысла. Чего вам еще не хватает, вы, как мне кажется, сами знаете.
– Пошли вы в жопу со своим искусством. Хотите знать, что такое настоящее искусство? Искусство – это я. Вилли Спирминт, чернокожий. Моя форма – это я сам.
Они смотрели в лицо друг другу, видели в глазах отражение друг друга; Вилли кипел от злости, Лессер проклинал себя за то, что потерял утро.
– Я черножопый дурак! Зачем я позволил вам прочесть свою книгу!
Лессер в отчаянии предлагает напоследок: – Почему бы вам не послать свою рукопись какому-нибудь издателю и узнать еще чье-нибудь мнение, если вы недовольны моим?
– Я перебрал с десяток этих недоумков евреев, и все они забодали ее по куче самых говенных причин, потому что они боятся того, о чем я пишу.
Негр с заплывшими глазами бьется головой об стену в кабинете Лессера. Писатель не без удовольствия наблюдает.
■
Лессер подводит свой потрепанный плот к песчаному пляжу.
Он не знает ее языка и хранит самое смутное воспоминание о ее лице, хотя сам выдумал его, но они понимают друг друга с первого взгляда, и их руки разом сплетаются.
Любовники лежат в горячей жадной траве, вверху, над перистыми пальмами, порхают канарейки. И как раз в ту минуту, когда он переживает то, что издавна мечтал пережить с чернокожей девушкой, чья-то белая рука касается его плеча, и он нехотя пробуждается холодным снежным утром на Манхэттене, пытаясь вспомнить, было ли все так хорошо, как утверждают.
Лессер жаждет снова уснуть, и это ему наконец удается. Над пляжем поднимается туман. Море у берега зеленое – и пурпурное на горизонте, соленый воздух тепел и свеж, как сам океан. Вдали по вздымающимся и опадающим волнам плывут облака островов.
Он находит ее среди дюн, она танцует сама с собой, всей своей черной наготой.
Он бежит к ней, и в этот момент между ее ногами, каркая и шелестя крыльями, пролетает ворона и уносится с клочком черной шерсти в клюве.
Держась за свой общипанный орган, она клянет птицу.
Она клянет Лессера.
Вилли колотит в дверь.
– Лессер, мне нужна моя чертова машинка. Мне надо засесть за работу.
*
Вилли, с мутными глазами, взвинченный, подавляя ярость, вытащил свою пишущую машинку наутро после их злосчастного разговора и не вернулся ни по сирене, ни в полдень. Он не показывался ни в тот день, ни на следующий – в четверг. Лессером владела смутная тревога, но искать его он не стал. Не бросил ли он в беде собрата-писателя? Нельзя ли было сформулировать свои мысли более тактично? Он высказал Вилли то, что, как ему думалось, должен был высказать, но, спрашивал он себя, нельзя ли было высказать все это более тонко, так, чтобы смягчить разочарование и избежать злобы. Он мог бы поосновательнее ободрить Вилли, удержаться от перебранки, хотя это нелегко, когда вы имеете дело с человеком, для которого его рукопись все равно что его собственная чувствительная кожа, к тому же черная.
После работы Лессер вышел в холл и, подойдя к двери кабинета Вилли, прислушался, но ничего не услышал и заглянул внутрь. Стол и стулья стояли на своих местах, но ни Вилли Спирминта, ни пишущей машинки там не было. Интересно, подумалось Гарри, уж не ушел ли он из дома навсегда. Он обыскал всю квартиру, осмотрел все стенные шкафы и нашел машинку на полу в углу одного шкафа в спальне. Она стояла там уязвимая, беспомощная. Должно быть, Вилли все еще расстроен, раздражен, подумалось писателю, иначе он ни за что не оставил бы ее так, без всякой защиты. Он обеспокоился: а что, если какой-нибудь побродяжка найдет ее и снесет в ломбард? Сам он мог обойтись авторучкой, Вилли же всегда печатал на машинке, от первой фразы до последней, делая от руки только правку. Он говорил, что ему лучше думается, когда он печатает. Лессер хотел поставить машинку на место, но не был уверен, что Вилли это понравится. Сказать ему, когда он вернется, что он по-прежнему может держать ее у меня, или он теперь навсегда зарекся принимать одолжения от белого?
Следует ли ему самому забыть их разговор?
После уик-энда он забыл. Но не полностью. Временами он вспоминал о машинке, но в общем забыл.
В понедельник утром он всецело углубился в свою длинную последнюю главу, неотступно следуя за мыслью, сверкнувшей в ночи дневным светом, и теперь, отчаянно стуча по клавишам, пытался пальцами удержать этот свет, – что ни говори, это была восхитительная мысль, только что народившись, она светила ему, словно подсвечник на семь свечей. В эту самую минуту Вилли тяжеловесным ударом пнул дверь. Бум! – бац! – бум! Лессер возопил и бросился к двери. Вилли вошел со своей машинкой и, ни слова не говоря, поставил ее под стол.
– Добро пожаловать, Вилли, я беспокоился.
Он старался пальцами схватить, удержать сияющий луч света, пытаясь угадать, что он высветит в его будущей работе, запоминая все это, пока разговаривал с Вилли.
У негра был вид вполне пришедшего в себя человека, если не считать багрового кровоподтека на лбу. Он засмеялся.
– Зовите меня Билл, друг мой Лессер. Отныне мой псевдоним – мое настоящее имя, так я решил, – Билл Спир.
Значит, все-таки Билл, подумал Лессер, смущенно улыбаясь.
– Я хотел бы кое-что добавить к тому, о чем мы толковали в тот день.
Покрывшись испариной, писатель перебирал в уме извинения – в данную минуту он не может его выслушать, – но не мог заставить себя произнести их вслух.
Он хрустнул костяшками пальцев.
– Я отниму у вас всего минуту. Я хочу сказать вам, Лессер, что я пошел в библиотеку возле дома моей цыпки и нашел там ваши книги. Я взял обе. Вторая дурно попахивает, – он зажал свой нос с широкими ноздрями, когда Лессер – он сам это почувствовал – покраснел, – зато первая, скажу я вам, приятель, пальчики оближешь. После того как я ее прочел, Айрин мне сказала, я разговаривал сам с собой. Истинная правда, Лессер, я просто не ожидал, что она так хороша, во всяком случае, не ожидал от такого фуфлыги, как вы.
Спасибо, Билл.
– Хотя у меня есть некоторые существенные оговорки, в особенности одна.
– Какая именно?
– Сестра-негритянка в той книге, вы не совсем верно разрабатываете ее характер.
Лессер ответил, что она – второстепенный персонаж, о котором ему нечего особенно сказать.
– Она как будто вовсе и не настоящая негритянка, – сказал Вилли, – не та цыпка, хотя мне нравится, как она себя ведет. Она импонирует мне своей естественностью, и я бы охотно порылся пипкой в ее штанишках.
А стала бы она настоящей негритянкой, если бы узнала, как он на нее реагирует?
– Она не похожа ни на одну из моих знакомых, меньше всего на чернокожую. В некоторых случаях она делает такие вещи, как если бы была белая под черной краской, которой вы ее обмазали.
Белая в чернокожей – именно это возбудило его? Ладно, неважно, книга понравилась Вилли.
Лессер оглянулся, как будто спохватившись, что оставил что-то на огне и это что-то могло убежать, испариться. Он вернулся к своему письменному столу и просмотрел страницы, которые написал этим утром: ни единого яркого слова.
Вилли проследил за ним взглядом, но продолжал говорить, быстро-быстро. Его лоб прорезала глубокая морщина. Он вздохнул, ударил в ладоши, посмотрел на вид, открывающийся из окна, затем повернулся к Лессеру.
– Ко всему прочему я готов допустить, что ваша книга заставила меня думать. О чем я думаю после прочтения вашей книги – обеих ваших книг, – так это о том, что теперь я несколько по-иному понимаю некоторые из идей, которые вы проповедуете о форме и прочей чертовщине, и каким образом она придает соразмерность произведению. Я понимаю также, что я мог бы сделать лучше в своей книге и почему возникает ощущение зыбкости, расплывчатости, приблизительности, хотя я, казалось, накрепко все прибил. Я хочу сказать, Лессер, я пересматриваю некоторые свои мысли о писательстве, хотя и не полностью, не поймите меня превратно. Похоже, я продумываю вещи глубже, чем делал это доныне, – во всяком случае, некоторые.
Браво, Вилли... то бишь Билл.
– Что с вами, приятель, вам плохо?
Лессер ответил, что чувствует себя не так уж скверно.
– У вас живот схватило?
Нет, просто что-то взбрело на ум.
– Да, я пересматриваю некоторые из своих идей, но это не означает, что мое отношение к литературе черных меняется в пользу литературы белых. Искусство хорошо, если оно помогает тебе высказаться, но я не хочу брать на себя роль белокожего автора-недотыкомки или жополиза-негра, который подражает беложопым потому, что стыдится или боится своего негритянства. Я пишу, как чернокожий, потому что я чернокожий, и то, что я говорю, означает нечто иное для негров, чем для белых, понимаете ли. Мы думаем иначе, чем вы, Лессер. Мы поступаем, мы существуем, мы пишем иначе. Если какой-нибудь белый мудак каждый раз срывает клок кожи с моей черной жопы, когда кто-нибудь говорит: «Садитесь», для меня и для вас это не одно и то же, потому-то негритянская литература неизбежно должна быть иной, чем литература белых. Ее делают иной слова, потому что так диктует иной жизненный опыт. Вы это понимаете, приятель. Ко всему прочему мы поднимающийся народ будущего, и если белые попытаются удержать нас, очень может статься, мы перережем вам глотки, это не секрет. Был на вашей улице праздник, а теперь будет на нашей. Вот о чем я должен писать, но я хочу писать об этом на свой негритянский манер, наилучшим образом. Другими словами, Лессер, я хочу знать то, что знаете вы, и прибавить к этому то, что знаю я, потому что я негр. И если отсюда следует, что я, негр, должен научиться чему-то у белого, чтобы делать это лучше, я хочу этого исключительно с вышеназванной целью.
Билл подул в свой большущий кулак, потом в другой. Его лоб был прорезан двумя морщинами.
Он сказал, что намерен отложить книгу, которую прочел Лессер – он примется за работу над ней позже, – и начнет что-нибудь новое; замысел маячит у него в подсознании с тех времен, когда он был мальчишкой, пытавшимся понять, какое отношение имеет цвет его кожи к тому, что жизнь его такая нелепая и сумасшедшая.
– Книга будет об этом чернокожем парнишке и его маме, о том, как они изводят друг друга, все время ссорятся и в конце убивают друг друга, но до этого – когда парень вырастает в мужчину – он отправляется в большой мир и мстит белым, либо участвуя в каком-либо бесчинстве, либо придавая своей мести более личный характер, потому что беложопые – истинная причина его главных невзгод. Быть может, он застрелит двадцать белых, прежде чем мусора доберутся до него. Я особенно подчеркиваю, Лессер, – в случае, если вы не согласны, – что, по-моему, это основной путь, каким черные должны идти вперед, – убивать белых, чтобы оставшихся в живых корчило при мысли, какие несправедливости они нам учинили, и чтобы они не пытались их приумножить. Так вот, Лессер, все, чего я от вас хочу, – и я бы не просил вас, не будь мы оба писатели, – это не тратить времени на критику того, что я вам покажу, а объяснить мне, как я могу наилучшим образом написать то же самое с теми же идеями. Другими словами, объяснить мне только то, что касается формы. Усекли?
Лессер упивался новым светом, пролившимся на его книгу, и в то же время из головы не выходила мысль о Билли Спире, потенциальном палаче, требующем от него помощи в претворении в жизнь своих кровожадных планов.
Он сказал, что сомневается, так ли уж хорошо Билл понял их разговор накануне: содержание и форма неразделимы. И потом, положим, он резко отзовется о той или иной идее Билла, – следует ли ему опасаться, что ему за это перережут глотку?
Он произнес эти слова и тут же пожалел об этом. Он никак не мог засесть за работу и начинал нервничать.
– Бэби, – сказал Билл, внезапно разъярившись, – не гони волну. Если ты не хочешь читать то, что я тебе буду показывать, иди ты в жопу.
Он хлопнул дверью.
Лессер, мгновенно почувствовав облегчение, вернулся к письменному столу, чтобы разработать новый план последней главы; но, усевшись за стол, тут же встал и пошел к негру в его кабинет.
Он извинился за свою несдержанность. Она-то и заставила его так резко выразиться, Вилли, то бишь Билл. Я думаю, мы отлично поладим, если вы ставите перед собой художнические цели. Никто не говорит, что я должен полюбить ваши идеи.
– Я знаю тип людей, к которому вы относитесь, Лессер.
Лессер объяснил, что нервничает из-за потери рабочего времени. С другой стороны, я готов помочь вам, если смогу, потому что уважаю ваше писательское честолюбие, вы можете стать хорошим писателем, это действительно так.
Билл утихомирился.
– Так вот, Лессер, я прошу вас об одном; после того как я двину вперед несколько глав, вы взглянете на них и скажете, что я на правильном – или на неправильном – пути с точки зрения формы, больше ничего не требуется. Вы только скажете это, а там уж мне решать, правы вы или нет. Я вовсе не собираюсь стоять у вас над душой и доить вас, как корову, даю жопу на отсечение.
Лессер пообещал сделать все, что в его силах, если Билл проявит терпение.
– А если вы выкроите чуточку свободного времени, – сказал Билл, вытирая ладони о комбинезон, – я хочу поучиться грамматике – ну, там, именные предложения и все такое прочее, пусть даже никто из моих знакомых особенно их не употребляет. Но я полагаю, что мне не повредит иметь о них представление, хотя я не намерен делать ничего такого, что изговняет мой собственный стиль. Пожалуй, мне нравится ваша манера писать, Лессер, вы пишете без всякой х...и, но я не стану писать, как пишете вы.
Лессер пообещал одолжить Билли грамматику. Пусть тот просмотрит ее и если наткнется на что-либо интересное, они могут обсудить это после дневного урока.
– Идет.
Они обменялись рукопожатием.
– Мне нравится капать вам на мозги, Лессер, вы не лезете в бутылку. Мы отлично споемся.
Лессеру представилось, как он поет.
Наконец он снова засядет за работу. Вдохновенная мысль, которая могла бы дать жизнь последней главе, какой бы она ни получилась, лежала погребенная в могиле без надгробия.
*
После того как Вилли Спирминт стал Биллом Спиром, он прибавлял час за часом к своему рабочему времени. Он больше не забредал в полдень в квартиру Лессера, чтобы спрятать свою пишущую машинку, а появлялся позже, в более удобное время, в три, в полчетвертого; иногда он засиживался допоздна за своим столом в кухне, глядя на темнеющее небо. Лессер полагал, что Билл работает над своей новой книгой, но не знал этого наверняка, ибо Билл отмалчивался, а он не спрашивал.
Что до грамматики, то они раз или два толковали об именных предложениях, обо всяких герундиях, но тема эта наводила на Билла тоску. Он говорил, что все это вышибает из языка дух, и никогда больше к этому не возвращался. Вместо того он изучал свой словарь в мягкой обложке, записывал колонки слов в записную книжку и заучивал наизусть их значение.
После полудня он стучался к Лессеру и оставался иногда выпить и послушать пластинки. Негр был восприимчив к музыке. Он слушал ее. и его тело вытягивалось чуть ли не на дюйм, а на лице появлялось выражение покоя и невинности. Его выпученные глаза при этом закрывались, губы смаковали музыку. Однако когда Лессер поставил свою любимую Бесси Смит, Билл, распростертый на софе, обеспокоился и начал извиваться, как будто его кусали клопы.
– Лессер, – сказал он с нарастающей злостью, – почему бы вам не сбыть с рук эту пластинку, не разбить ее или не съесть? Вы даже не умеете ее слушать.
Не желая завязывать спор, Гарри не отвечал. Он снял пластинку с проигрывателя и поставил вместо нее песни Шуберта в исполнении Лотты Леман. Ее, сцепив на груди замком пальцы-обрубки, Билл слушал с удовлетворением.
– Ничего себе хмырь этот Шуберт, – сказал он, когда все песни были пропеты. Затем встал, вытянул руки, пошевелил пальцами и зевнул. С печальным видом оглядел свое лицо в зеркале Лессера и ушел.
– Черт возьми, приятель, – сказал он на следующий день, – как вам удается столько ишачить?
– Неизменные шесть часов ежедневно, – ответил писатель. – Я уже много лет так работаю.
– Мне-то казалось, больше десяти. Да, сэр, глядя на вас, я подумал: он работает не меньше десяти часов. Сам я пишу сейчас около семи часов в день и едва успеваю подтереть жопу. Худо то, что мне не хочется делать ничего другого, только бы сидеть и писать. Меня от этого страх берет.
Лессер сказал, что не советовал бы ему столько работать. Писатель должен найти свой собственный ритм.
– Пусть никто не говорит мне о ритме.
– Возможно, вам было бы более удобно работать по собственному расписанию, кончать в полдень.
– Не нравится мне ваш совет кончать как раз в то время, когда я только настраиваюсь начинать.
Во влажных глазах Билла отражались окна.
– У вас необязательно должен быть тот же рабочий режим, что у меня, – вот все, что я хотел сказать.
– Хотелось бы мне знать, – сказал Билл, – что вы получаете от жизни, кроме писательства? Что вы делаете со своим естеством, приятель? Что вы делаете своим причиндалом, тем, что из плоти? У вас что, нет бабы и вы обходитесь кулаком?
Лессер ответил, что и он время от времени получает от жизни свое. – Иногда бывают приятные сюрпризы.
– Я не говорю о сюрпризах. Я говорю о жизни. Какие у вас развлечения, кроме шахмат и гимнастики?
Лессер признал, что их меньше, чем должно было бы быть. Он надеется на лучшее, как только закончит книгу.
– С приличным авансом я, пожалуй, мог бы прожить с год в Лондоне или Париже. Но перво-наперво мне надо делать работу, которую я должен делать как художник, то есть реализовать возможности, заложенные в моей книге.
– Вы говорите и поступаете, словно какой-нибудь священник или гребаный раввин. Почему вы относитесь к писательству так серьезно?
– А разве вы относитесь к нему несерьезно?
– Вы носитесь с ним так, что скоро вгоните меня в могилу, приятель. – Билл сорвался на крик. – Вы изговняли и сглазили всю радость, которую я получал от писательства.
В ту ночь он затащил к себе в квартиру комковатый, в разводах мочи матрас, чтобы переспать на нем, если заработается допоздна.
*
А вот Лессер развлекается в Гарлеме.
Он пригласил Вилли в ресторан отведать негритянской кухни: ребрышки с капустой, пирог с начинкой из сладкого картофеля, но негр сказал, что это совершенно исключено, поэтому Лессер один спустился, как на парашюте, в Гарлем.
Он видит себя шагающим по Восьмой над Сто тридцать пятой, чувствуя, как его сносит в верхнюю часть города по широкому темному морю, место это кишит многочисленными суденышками с яркими парусами и пестроцветными птицами, неграми и негритянками всех форм и оттенков. Так или иначе, он тихо-мирно шагает вперед без единой мысли о своем письменном столе, влюбленный в зрелища и звуки, в теплый и солнечный день этого маленького экзотического городка, и ждет кого-то, чернокожего собрата или хорошенькую цыпку, старого или молодого, чтобы сказать, как некогда говаривали люди в не столь давнем прошлом: «Мир, брат, мир тебе»; но никто не произносит этих слов, хотя эта вот толстая женщина в красном с ощипанным, раскрывшим мертвые глаза цыпленком в сетке хрипло смеется, когда Лессер, приподняв свою соломенную шляпу, желает ей мира и процветания в этом и в будущем году. Прочие прохожие не замечают его либо отпускают в адрес «приятеля» саркастические замечания:
Фигуряла.
Белый шпион.
Гольдберг собственной персоной.
Чужака и зовут не иначе как чужаком. Лессер, не признавая себя виновным, все-таки строит поспешные планы бегства.
И тут появляется Мэри Кеттлсмит в вязаной оранжевой мини-юбке, обнажающей ее красивые бедра; она, вальсируя, приближается к Лессеру в компании Сэма Клеменса, мужчины мефистофельского типа в ермолке и дашики[5]5
Мужская рубашка в африканском стиле (с круглым вырезом и короткими рукавами).
[Закрыть]. Он хотя и выслушивает, склоня голову, все, что ему говорят, сам немногословен.
Вы развлекаетесь сегодня вечером? – дружески спрашивает Мэри Лессера.
Всю дорогу: расслабляешься, потом хорошо пишется. Когда слишком много и долго работаешь, становишься нервным.
Как насчет того, чтобы трахнуться с черной?
Я бы не возражал, говорит Гарри.
Покажите-ка, сколько у вас зелененьких.
Сэм кивает, серьезно и одобрительно.
Деньги? Лессер бледнеет. Я-то надеялся, меня пригласят из чистой дружбы и приязни.
Сэм со щелчком открывает свой восьмидюймовый пружинный нож в перламутровой оправе, и Лессер, сидя за своим письменным столом на Тридцать первой возле Третьей, отметает мечтания и вновь принимается выстраивать свои сиротливые предложения.
*
Хотя не прошло и часу, как Билл забрал свою пишущую машинку, чтобы стучать на ней еще один долгий день, Гарри услышал – почувствовал – пинок в дверь; дело было мрачным февральским утром, и писатель, проклиная судьбу, открыл ее, ожидая увидеть черную голову Билла, однако – ошибки быть не могло – большая нога, просунувшаяся в раствор двери, и холодные глаза, встретившие глаза Лессера, принадлежали бледнолицему Левеншпилю.
– Кто эта горилла в квартире Хольцгеймера? Кто-нибудь из ваших друзей?
– Какую гориллу вы имеете в виду?
– Не виляйте, Лессер, – пробурчал домовладелец. – Я обнаружил пишущую машинку в кухне на столе. И еще надкушенное яблоко и матрас в спальне, от него воняет мочой. Где он прячется?
Лессер широко открыл дверь.
Левеншпиль, упокоив свою мясистую руку на дверной раме, колебался.
– Я вам поверю, только скажите мне, кто этот сукин сын?
– Он то появляется, то исчезает. Не знаю толком, кто это.
– Вроде бы писатель. Я прочел пару страниц, которые он комкает и бросает на пол. В одной говорится о маленьком мальчике из Гарлема. Он что, цветной?
– Почем я знаю.
Левеншпиль скорчил гримасу.