
Текст книги "Новеллы"
Автор книги: Бернард Джордж Шоу
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц)
Пушечное мясо

Как-то в чудесный день недавно скончавшегося злосчастного и бесславного девятнадцатого века я оказался на озере Комо – тело мое нежилось в лучах итальянского солнца и в блеске итальянских красок, а мысли беспокойно обращались к оборотной – человеческой – стороне всей этой прелести.
Итальянская природа сияла той красотой, которая пробуждает ностальгию в людях всех наций, а не только в итальянцах. Она стоит миллионы, эта красота, но равно и бесплатно развертывается для правых и неправых, для богатых и бедных. И притом она настолько себя не ценит, что итальянский труженик, готовящийся на пристани в Каденаббии поймать конец, брошенный с нашего парохода, не желает даже взглянуть на нее, ибо стоит все-таки дороже, хотя и ненамного: говоря точнее, его цена – пенни в час, из чего следует, что лондонский портовый рабочий при нынешней дешевизне на рынке труда стоит шестерых итальянцев.
На пристани ждет парохода хорошенькая дама в одном из тех волшебных туалетов, которыми женщины, по-видимому, обзаводятся только для заграничных вояжей, когда самый почтенный турист всегда рискует в один прекрасный вечер увидеть, как его добродетельная супруга выходит к табльдоту в столь ослепительном виде, будто она только что прибыла из Вены, где потеряла свою репутацию. Но эта молодая дама выглядит так, словно с пеленок носит только такие платья, а потому мы заключаем, что она – американка, и начинаем гадать, сядет ли она на наш пароход.
Да, она поднимается по сходням, но я не стану вас обманывать: к моему рассказу она никакого отношения не имеет. Она почти не сохранилась в моей памяти, и я помню только, что сходни, над которыми прошуршало волшебное платье, придерживал труженик ценою пенни в час, и что друзья, напутствовавшие эту даму ураганом поцелуев, колышащихся носовых платков, поручений и приглашений, состояли в основном из мистера и миссис Генри Лебушер [12]12
Генри Лебушер (1831–1912) – английский журналист, член парламента от либеральной партии.
[Закрыть]и их знакомых. Лебушеры, кстати, имеют к этой истории не больше отношения, чем их приятельница в волшебном платье. Но мистер Лебушер усугубил смятение моих мыслей, ибо он символизировал здесь Республиканский Радикализм, а миссис Лебушер, урожденная Генриетта Ходсон, [13]13
Генриетта Ходсон (1841–1910) – известная английская актриса, вышедшая в 1868 г. замуж за Г. Лебушера, одного из совладельцев театра, в котором она тогда играла.
[Закрыть]очень изящно воплощала Драматическое Искусство, от чего опоре (пенни в час) пользы никакой не было.
Вскоре Каденаббия исчезает вдали у нас за кормой, причем мистер Лебушер скрывается из вида на пять минут раньше своей супруги, которая по-прежнему машет носовым платком столь художественно, что молодая дама в волшебном платье выглядит в сравнении с ней просто неуклюжей.
Я стою у перил какого-то подобия штормовой палубы, глядя вниз, на верхнюю палубу, где толпятся безденежные или скаредные пассажиры. Среди них и те, кто едет третьим классом, поскольку на этом пароходе четвертого класса нет. Я же еду первым классом, так как люкс тут тоже отсутствует. Рядом со мной, выискивая на озере художественные эффекты (так мне кажется, но, возможно, он думает обо мне то же самое), стоит Космо Монкхаус [14]14
Космо Монкхаус (1840–1901) – английский поэт, литературный критик и искусствовед.
[Закрыть]который вскоре будет почтен прочувствованными некрологами как чиновник по необходимости, а по зову сердца – страстный любитель изящных искусств и даже немного поэт. Мне Монкхаус очень нравится: он, если уж на то пошло, куда более приятный человек, чем я, – во всяком случае, по виду. Космо достиг уже довольно пожилого возраста, – по крайней мере, такого, что его образ жизни успел наложить на него свою печать. Я начинаю считать в уме и наконец вывожу следующие примерные цифры: он работает шесть часов в день и получает что-то около десяти шиллингов в час, учитывая праздники и вакации. Следовательно, он стоит ста двадцати итальянских рабочих. В нем воплощается высокоинтеллектуальная критика (каковой занимался в то время и я сам). Я изучаю его профиль, пока он вглядывается в горизонт, – туда, где облака особенно эффектны. И нахожу в его облике черты, которые я наблюдал у всех знакомых мне пожилых людей, всю жизнь страстно влюбленных в искусство; они горды и счастливы, что могут писать о творениях великих художников и превращают шедевры Искусства в пробный камень жизни; причем они и сами создают какое-нибудь небольшое произведение искусства (обычно это стихотворение или сказка), что им никогда не удалось бы, если бы они не знали работ своих любимых гениев. У всех у них – странно запавшие лица, словно верхний слой плоти толщиной в дюйм утратил жизнеспособность и полностью мумифицировался бы, если бы эманация, исходящая от скрытой и подавленной реальности, не поддерживала бы в нем легкую влажность. Но, обнаружив такое выражение у Монкхауса, я, кроме того, замечаю, что он курит сигару. Все другие мои знакомые дилетанты тоже курят, и теперь я задаюсь новым неотвязным вопросом: что именно – привычка ли к курению или же привычка питать свой ум Искусством, а не Жизнью – так странно умерщвляет людей снаружи. Я начинаю вспоминать начало моей собственной карьеры и решение, которое я принял тогда: ни в коем случае не превращаться в человека от литературы и сделать из пера не идола, но лишь орудие. Эти мысли вскоре пробуждают во мне гордое высокомерие, и я прямо-таки возношу благодаря ность Провидению за его милость, за то, что я не сделался одним из духовных гурманов, населяющих литературные клубы, как вдруг снизу доносится песня – буйная, оглушительная и тем не менее томительная, словно радость замерзла, не успев забурлить.
Гляжу через перила. Как раз подо мной стоят три молодых человека, которые только-только перестали быть подростками; у каждого за ленту шляпы заткнут документ, похожий на квитанцию налогового управления, и каждый, обняв товарищей за плечи, распевает во все горло. Они пьяны, но далеко не так, как были бы при подобных обстоятельствах пьяны англичане, хлебнувшие английских спиртных напитков. Они полны решимости веселиться вовсю, и ленточки, украшающие шляпу одного из них, указывают на какой-то радостный повод. Я пытаюсь разобрать слова их песни, но мне только-только удается уловить общий смысл, и, как обычно в песнях, это не столько смысл, сколько бессмыслица. Они воспевают радости солдатской жизни – приключения, славные подвиги, бесконечную смену возлюбленных, выпивки и ловкие проделки, беззаботность и равнодушие ко всем последствиям. Внезапно бедняга в середине, запевала, оравший громче остальных, умолкает и начинает плакать. Его товарищ справа тоже приуныл было из сочувствия, но стоящий слева, самый спокойный, подбадривает их, и они запевают еще более вызывающе, чем раньше.
Куплет-другой – и веселая песня вновь прерывается, на этот раз уже навсегда. Ее последние отзвуки заглушает правый из певцов, который заводит чрезвычайно трогательную балладу о разлуке с родным домом, с родимой матушкой, и прочее, и прочее. Баллада приходится им по вкусу, и они не без успеха доводят ее до конца. Успокоенные, они немножко разговаривают, немножко шутят, немножко пьют, немножко хвастают и в заключение разражаются чрезвычайно воинственной и бесшабашной песней о победах, которые их ждут, когда меч, кубок и увлечение женщинами составят все их занятия. Они успевают пропеть два куплета, не заплакав, а затем средний падает на грудь своего товарища и разражается самыми жалостными рыданиями.
И тут я понимаю, что означают бумаги, заткнутые за ленты их шляп. Эти молодые люди – новобранцы, которые едут к месту своей будущей службы. Они сходят на следующей пристани. И больше я ничего не помню об этом вечере на озере Комо, словно сам я не садился на пароход и не сходил с него.
* * *
Промелькнули годы, и у меня в памяти всплывает хмурый вечер на рейде Мальты – лайнер Восточного пароходства стремительно увлекает меня сквозь строй кораблей английской средиземноморской эскадры. Впереди – мрак и грозное море. Я не хочу туда, но капитан придерживается иного мнения, так как он более бывалый моряк, чем я, а к тому жо находится при исполнении служебных обязанностей. Эскадра остается позади, а затем исчезают огни порта, потому что мы поворачиваем вправо (право на борт, как выражаемся мы, сухопутные крысы). Когда лайнер начинают раскачивать волны открытого моря, наши «морские ноги» дрожат и подгибаются, хотя они и обуты в башмаки, обработанные трубочной глиной, которые на пароходе мы носим с такой же истовостью, с какой на суше – башмаки, начищенные до блеска гуталином. Эта глина доставляет кому-то мпожество хлопот и портит его легкие, но он не признал бы нас джентльменами, если бы мы попробовали обойтись без нее. Но как бы то ни было, в этот вечер я сижу за полупустым обеденным столом и, хотя посуда на нем закреплена решеткой, а две дамы с подветренной стороны дважды летят в меня, как крикетные мячи, я ем, пью и веселюсь гораздо спокойнее, чем ожидал. Погода продолжает оставаться угрожающей, и я не испытываю никаких сожалений, когда мы добираемся до Гибралтара, где на борт поднимаются два человека. Первый развешивает по всему пароходу печатные объявления, предупреждающие, что всякого, кто осмелится фотографировать скалу или порт, ждет судьба Дрейфуса. [15]15
Дрейфус Альфред (1859–1935) – французский офицер, в 1894 г. приговоренный по ложному обвинению в шпионаже к пожизненному заключению. Приговор был отменен в 1906 г.
[Закрыть]Второй расставляет лоток и начинает открыто торговать моделями и фотографиями вышеупомянутых скалы и порта.
Я схожу на берег и в компании английских паломников отправляюсь осматривать укрепления. Нам показывают несколько давно устаревших пушек и учения солдат (мы называем их «томми») в количестве двух-трех взводов. И мы удаляемся, твердо убежденные, что и в самом деле обозрели святую святых крепости. Пребывая в этом убеждении, мы даем щедрые чаевые обманщику в мундире, который делает вид, что показывает нам решительно все, и с лукавым видом твердим друг другу, что, пожалуй, крепость еще некоторое время может ничего не опасаться, э? Кто-то заявляет, что Гибралтар – это сплошная чепуха, что с помощью современных орудий его ничего не стоит разгромить из Сеуты и что только традиционное отношение к нему у нас в стране мешает нам выронить его из рук, как раскаленный уголек. Остальные британцы приходят в величайшее негодование, и я вынужден снабдить их другим поводом для гнева, заметив, что испанцам весьма выгодно такое укрепление их побережья за английский счет, – пожалуй, и нам следовало бы предложить немцам Портсмут на тех же условиях. Это выслушивается как парадокс сумасшедшего, и последующий разговор показывает, что вопрос о военном величии Англии задевает пас всех за живое.
И на то есть причина. На Мальте нас догнало известие – или, вернее, мы догнали известие, – что буры вторглись в Наталь и что Англия находится в состоянии войны. [16]16
Англо-бурская война началась 11 октября 1899 г.
[Закрыть]
К вечеру погода выглядит еще более угрожающей. Солнце прячется за серыми тучами, а море раздраженно катит крутые валы с полным равнодушием к Англии и ее войсковым транспортам. Я брожу по берегу. На обратном пути, обогнув какой-то угол, я оказываюсь перед большой казармой. На каменной площадке перед казармой сидят те, кого мы все утро называли «наши томми». Все они снаряжены по-походному и все глядит на унылое море и свинцовые небеса с выражением, которое иллюстрированные еженедельники не пожелают воспроизвести на своих страницах, – впрочем, это им все равно не удалось бы. Многие из них совсем юнцы и, как мне кажется, впервые попробовали морской болезни на пути в Гибралтар, от чего до сих пор еще не оправились. Вряд ли кто-нибудь из них много думает сейчас о винтовках Маузера, [17]17
Винтовками Маузера были вооружены отряды буров.
[Закрыть]которые поджидают их за этими волнами. Они потрясли меня: я еще никогда не видел целого полка безмерно несчастных людей. Они не разговаривают, они не двигаются. Если бы кто-нибудь из моих утренних спутников явился сейчас сюда и принялся убеждать их, что в штыковом бою они непобедимы, по-моему, они не пошевелились бы даже для того, чтобы его приколоть… В угрюмом безмолвии они ждут. Я тоже стою и жду, словно завороженный, но у пристани покачивается моя шлюпка, а на рейде – пароход, а потому вскоре мне приходится их покинуть.
Какая-то дама говорит что-то о деловитом спокойствии англичан, готовящихся исполнить свой долг. Вероятно, она имеет в виду, что англичане ведут себя не так, как новобранцы на озере Комо.
В надлежащий срок мы пробрались по грозным валам через Бискайский залив и плетемся по Ла-Маншу, опустив голову, застегнув пальто на все пуговицы и раскрыв зонтик. И конец эпизода тонет в море забвения.
* * *
Следующее воспоминание связано с Рипли-роуд, где через час после захода солнца я зажигаю фонарик своего велосипеда. Я еду в Хейзелмир. Кроме того, я испытываю сильную усталость, и мне приходит в голову, что, поторопившись, я могу поспеть на портсмутский поезд в Гилдфорде и добраться до Хейзелмира на нем. Затем я помню, как в Гилфорде мне сказали, что я сел не в тот вагон – и вот я мчусь по платформе, как дикий осел пустыни, прыгаю на движущуюся подножку, меня хватают и тянут какие-то руки, и я оказываюсь среди дикого бедлама.
В купе третьего класса – девять человек, и восемь из них распевают во всю глотку «Благослови тебя господь, Томми Аткинс!». Один из них, все всякого сомнения, трезв, но он бессовестно подстрекает остальных, делал вид, что настроен так же буйно, как и они. Не поет натрое, очень юный и наивный на вид. Мало-помалу для меня освобождают местечко, и человек, которому я этим обязан, нежно обнимает меня за плечи, едва я сажусь. Они почтительно именуют меня «папаша» и сообщают мне, что все они едут на фронт, кроме матроса, корабль которого стоит сейчас в Портсмуте, куда он и направляется. Я немедленно замечаю, что трезвенник ни о чем подобном не помышляет, хотя и не собирается пока выводить остальных из заблуждения. Скаковое поле – может быть, но никак не поля сражений.
Теперь мы с жаром запеваем «Солдаты королевы». Я пою фортиссимо, чтобы хоть немного заглушить вопли остальных, и тем самым кладу конец последним подозрениям, а не джентльмен ли я все-таки. Затем мой новый друг задает вопрос: «Что сделает Буллер с Крюгером?» [18]18
Буллер Редверс Генри (1839–1908) – британский генерал, командовал английскими войсками в Южной Африке в начале войны; после ряда неудач был замещен в октябре 1900 г. лордом Робертсом. Крюгер Паулус (1825–1904) – бурский государственный деятель, в 1883–1902 гг. – президент бурской республики Трансвааль.
[Закрыть]– и каждый по очереди старается превзойти своих собратьев непристойностью ответа. После того как четверо продемонстрировали свое остроумие, возможности сквернословия истощены полностью. К большому моему облегчению (я опасался, что они вот-вот зададут этот вопрос и мне), человек, обнимающий меня, снимает руку с моих плеч и во всю мочь снова затягивает «Благослови тебя господь, Томми Аткинс!». Когда «Томми Аткинс» подходит к концу, трезвый резервист (они все резервисты) по собственному почину запевает непристойную песню. Поет он соло, а мой сосед, не зная припева, вынужден хранить молчание. Этот душа-человек, освободивший для меня местечко на скамье и обнимавший меня, напился, орал песни и упорно смаковал тему Крюгер – Буллер по двум причинам: во-первых, он не хочет думать о своей жене, с которой расстался на вокзале Ватерлоо, не имея ни малейшего понятия о том, как она будет жить до его возвращения (если он когда-нибудь вернется), и, во-вторых, он боится заилакать. Глупые непристойности, которые выводит певец, не развлекают его.
– Не знаю, что ей и делать, – говорит он, потому что и опьянение ему не помогает. – Я чуток хлебнул на вокзале, знаете ли. Она там и осталась. Не знаю, что с ней станется…
И он горько плачет и больше уже не может бесшабашно вопить, хотя и делает одну-две неудачные попытки.
Тогда матрос – возможно, для того, чтобы отвлечь внимание от этой слабости, недостойной солдата, – вытаскивает экземпляр «Вестминстер газетт», на который он истратил пенни, считая, что в разгар крупных политических событий необходимо покупать крупные политические газеты (к ним, как ему кажется, принадлежит и эта). «Вестминстер газетт» кладет начало политической дискуссии о правительстве. Все они слышали, что Чемберлен [19]19
Чемберлен Джозеф (1836–1914) – английский государственный деятель, видный идеолог британского империализма и один из организаторов войны Англии против буров. В 1895–1903 гг. был министром колоний.
[Закрыть]– «хороший человек», а матрос слышал утешительное мнение о лорде Розбери, [20]20
Розбери (1847–1929) – один из лидеров либеральной партии, к описываемому времени уже отошедший от политической деятельности.
[Закрыть]который присмотрит, чтобы все было сделано как следует. Другие государственные мужи им неизвестны – кроме лорда Солсбери, [21]21
Солсбери (1830–1903) – английский государственный деятель, в описываемый период (с 1895 по 1902 г.) – премьер-министр.
[Закрыть]и мы уже вновь почти подобрались к Буллеру, как вдруг одному из резервистов приходит в голову, что матрос едет в Портсмут по солдатскому тарифу, который ниже, чем тариф для резервистов. Такая несправедливая привилегия вызывает негодование, и не будь матрос еще и самым сильным человеком в купе, а не только самым молодым и добропорядочным, мы затеяли бы с ним ссору по этому поводу. А так завязывается нелепый спор, показывающий, что, хотя мы и жаждем свести политические счеты с президентом Крюгером самыми неупоминаемыми способами, о природе железнодорожных билетов мы имеем столь же слабое представление, как и о взаимоотношениях между правительством и лордом Розбери. Мой сосед к этому времени выплакался и уснул. Он погружается в еще более крепкий сон, потому что двум резервистам пришла в голову счастливая мысль запеть «Забыть ли старых нам друзей?». Но они столь жутким образом приплетают сюда же «Родину, милую родину», что спящий просыпается с оглушительным воплем «Благослови тебя господь, Томми Аткинс!», все три песни сплетаются друг с другом адским контрапунктом, но тут, к счастью, поезд останавливается. Хейзелмир! Я с благоразумной внезапностью покидаю купе, потому что к этому времени они все преисполнились убеждения, будто я тоже еду на фронт; и возможно, мое исчезновение представляется им странным сочетанием трусливого и непатриотичного дезертирства со смелым и успешным обретением свободы.
Нет, они все-таки были очень похожи на итальянских новобранцев, только выпили заметно больше и, не стесняемые присутствием синьорин в волшебных платьях, вели себя куда более вольно. Англичане и итальянцы с равной покорностью позволяли превратить себя в Kanonenfutter – пушечное мясо, по откровенному выражению немецких генералов. Их ностальгия трогает меня ровно столько же, сколько их морская болезнь, – и то и другое вскоре проходит бесследно. Не питаю я и иллюзий, будто искусству войны, в отличие от мирных искусств, служат люди, понимающие, что они делают. Если бы я успел к этому поезду загодя и ехал бы в купе первого класса с лордом Лэнсдауном, мистером Бродриком, лордом Метыоном, сэром Редверсом Буллсром и Робертсом [22]22
Лэнсдаун (1845–1927) – английский государственный деятель, в 1895–1900 гг. – военный министр. Бродрик (1856–1942) – в 1898–1900 гг. помощник министра иностранных дел. Мет ьюн (1845–1932) – английский генерал, в начало англо-бурской войны командовал дивизией. Робертс (1832–1914) – английский генерал, прославившийся в Ипдпи, командовал английской армией в Южной Африке в 1900 г.
[Закрыть]беседа все равно пришла бы к тому же самому концу – к острому концу штыка. Так что не ищите в этом повествовании какой-нибудь морали. Я просто рассказываю о том, что я видел и что я слышал.
1902
Новая игра – воздушный футбол

– Насмерть? – спросил побледневший шофер автобуса, когда студент-медик из благотворительной больницы поднял миссис Хэйрнс с мостовой Грейз-Инн-роуд.
– Она вся пропахла вашим бензином, – сказал студент.
Шофер потянул носом.
– Это не бензин, – сказал он, – ;)то денатурат. Она пьяна. Вы должны засвидетельствовать, что от нее пахнет спиртным.
– Это еще не все, что вы натворили, – сказал полицейский. – Вы убили его преосвященство.
– Какое преосвященство? – спросил шофер, становясь из бледно-желтого зеленым.
– Автобус задним колесом ударил прямо в карету, – всхлипывая, говорил ливрейный лакей. – Я слышал, как у его преосвященства хрустнула шея. – Слуга плакал – не потому, что любил покойного хозяина, а потому, что всякая неожиданная смерть действовала на него именно так.
– Это епископ Святого Панкратия, – сообщил какой-то мальчик.
– Боже милостивый! – сказал шофер в отчаянии. – Но что я-то мог сделать? – добавил он, вытирая лоб и обращаясь к толпе, которая до этого была словно растворена в воздухе – настолько быстро она выкристаллизовалась возле места, где произошел несчастный случай. – Ведь автобус занесло.
– Еще бы: по этой грязи да на такой скорости любой автобус занесет! – негодующе сказал один из зевак.
И толпа тотчас принялась обсуждать, была превышена скорость или нет; шофер горячо утверждал, что не была, вопреки утверждениям всей Грейз-Инн-роуд.
От миссис Хэйрнс, несомненно, пахло спиртным, как пахло вот уже лет сорок всякий раз, как у нее заводились лишних два пенса. Она никогда не отличалась ни миловидностью, ни опрятностью, и переполненный автобус, проехав по ее ребрам, до странности мало изменил ее внешний вид. Лишняя грязь на ее платье ничего не меняла – оно и так было грязнее грязного; да и разница между состоянием, когда пьяная старуха еще способна добрести до дому, и состоянием, когда это уже невозможно, совсем не так велика.
Что до епископа, то на нем не было ни единой царапины, ни единого пятнышка грязи. Его вообще не задело. Но он по-мальчишески гордился своим епископским саном, а потому всегда держал шею очень прямо. Вот она и сломалась, когда автобус ударил задним колесом в карету и карета резко встала, упершись в автобус.
Миссис Хэйрна совсем растерялась, когда автобус неожиданно повернул прямо на нее. Впрочем, это не играло роли, потому что никакое присутствие духа ее не спасло бы. Ей совсем не было больно. Одпо сломанное ребро, задевая легкое, причиняет боль, но когда чудовищный шок парализует вашу нервную систему и чудовищная тяжесть превращает ваши ребра в порошок и смешивает их с вашим сердцем и легкими, сострадание уже нелепо. Игра проиграна. Поправимое становится непоправимым, временное – вечным. Подлинно гибкий ум осознает случившееся и, прежде чем угаснуть, успевает как следует поразмыслить над создавшимся положением. Самая внезапная смерть – срок более чем достаточный, чтобы человек вспомнил всю свою жизнь, проживи он даже, скажем, тысячу лет.
Миссис Хэйрнс отбросило с Грейз-Инн-роуд к подножию горы, на вершине которой стоял город. Он слегка напоминал Орвието [23]23
Орвпето – живописный старинный городок в горной части Италии, известный своим собором XIII в.
[Закрыть]– город, фотография которого висела в гостиной священпика церкви Святого Панкратия, нанимавшего миссис Хэйрнс убирать у него всякий раз, когда он наставлял ее на путь истинный, и всякий раз терпевшего в этом поражение из-за ее пристрастия к денатурату – она с жадностью пила политуру, хотя ей спокойно можно было доверить не одну дюжину бутылок рейнвейна. Миссис Хэйрпс ничего не знала об Орвието, но, когда она вытирала пыль, фотография время от времени отпечатывалась на сетчатой оболочке ее глаз. Город, совсем не похожий на Пентонвилл-Хилл, внушал ей страх и беспокойство. Ей казалось, что он почти нисколько не лучше, чем небеса, которые в ее представлении были неразрывно связаны с трезвостью, чистотой, сдержанностью, благопристойностью и всяческими другими ужасами. И вот, оказавшись на дороге к нему, она глядела на него с самыми дурными предчувствиями, пока сзади не раздался высокомерный голос, заставивший ее вздрогнуть и сделать неуклюжий реверанс. Это был епископ.
– Можно здесь достать какой-нибудь экипаж, – спросил он, – который отвез бы меня наверх, к воротам?
– Не могу сказать точно, сэр, – ответила миссис Хэйрнс, – я не здешняя.
Едва она произнесла «не могу сказать», как епископ утратил к ней всякий интерес и пошел дальше, смирившись с необходимостью взбираться на гору.
Неподалеку паслась какая-то лошадь. Когда миссис Хэйрнс увидела ее, слабый луч небесного успокоения согрел ее душу. Хотя уже очень давно (с тех пор как угасли последние отблески ее юности, что произошло, когда ей исполнилось двадцать четыре года) она не интересовалась ничем, кроме денатурата, в ней от рождения жила необъяснимая любовь, – собственно, не к лошадям, а, как она выражалась, к лошади. Это была неясная и невинная любовь, но она-то и побудила ее отдать свою руку покойному Альфреду Хэйрнсу, который в силу экономической необходимости был возчиком, а по призванию – браконьером. Этот любитель коней был слишком беден, чтобы держать лошадь. Но с другой стороны он был слишком беден и для того, чтобы иметь жилище в Лондоне, или двуспальную кровать, или даже костюм. Тем не менее у него всегда был лондонский адрес, он никогда не появлялся на улице в голом виде, и ни он, ни его супруга не спали на полу. Общество внушило ему, что человек обязан иметь жилище, постель и одежду независимо от того, может он себе это позволить или нет; и поэтому они у него были. Но столь же сильным было и его убеждение в том, что не менее необходима человеку и лошадь, и потому он всегда держал лошадь – даже когда ему было не но средствам содержать самого себя, – утверждая, что лошадь лишних расходов не требует и что она даже оправдывает затраты. Подобная точка зрения высказывается и по поводу автомобилей в восемьдесят лошадиных сил.
Бонавию Бэнкс привлекла в нем эта его страсть, которая была свойственна и ей. Она легко убедила его, что иметь жену так же необходимо, как и лошадь, и что это точно так же лишних расходов не требует. Она сделалась миссис Альфред Хэйрнс и родила тринадцать детей; одиннадцать из них умерли в младенчестве, потому что все родительские заботы отдавались лошади. Наконец лошадь околела, и безутешный Хэйрнс, не выдержав искушения, купил за четыре фунта великолепного чистокровного жеребца у вдовы одного джентльмена, который всего три цня назад заплатил за него двести тридцать фунтов. Но когда Хэйрнс вел домой свою выгодную покупку, жеребец так его отделал, что он умер от столбняка на другой день после того, как жеребца пристрелили. Так печально погиб Альфред Хэйрнс, жертва уз, связывающих человека и животное, – уз, которые свидетельствуют о том, что все живое едино.
Лошадь оторвала морду от травы, равнодушно посмотрела на миссис Хэйрнс, махнула хвостом, сделала несколько шагов туда, где зелень была еще не выщипана, и продолжала свою трапезу, как вдруг что-то шевельнулось в глубине ее памяти: она насторожила уши, подняла голову и взглянула на миссис Хэйрнс более внимательно. Наконец она направилась к ней, потом остановилась пощипать траву, и, подойдя, спросила:
– Разве ты меня не помнишь?
– Чипиер! – воскликнула миссис Хэйрнс. – Не может быть!
– А вот и может, – сказал Чиппер.
Подобно валаамовой ослице, Чиппер заговорил. Вернее, миссис Хэйрнс отлично поняла, что он сказал, и даже не заметила, что на самом-то деле он не издал ни звука. Но и сама она не издала ни звука, хотя тоже этото не заметила. Здесь, на этой горе, беседы велись телепатическим способом.
– Чиппер, мне что, надо лезть на этот холм? – спросила миссис Хэйрнс.
– Да, – сказал Чиппер, – разве что я тебя подвезу.
– А ты не против? – спросила миссис Хэйрнс.
– Нисколько, – сказал Чиппер.
– Нет ли здесь повозки? – спросила миссис Хэйрнс. – А то я без седла ездить не умею. То есть я совсем не умею ездить верхом.
– Тогда тебе придется идти пешком, – сказал Чиппер. – Держись за мою гриву, и я помогу тебе забраться наверх.
Они вскарабкались по склону и уже почти подошли к воротам, когда миссис Хэйрис вдруг пришло в голову спросить, что это за место и почему она туда идет.
– Это небеса, – ответил Чиппер.
– О господи! – сказала миссис Хэйрнс, останавливаясь как вкопанная. – Что же ты раньше молчал? Я ведь ничего такого не сделала, чтобы меня отправили на небеса.
– Верно, – сказал Чиппер. – Так ты хочешь пойти в ад?
– Не мели вздора, Чиппер, – сказала миссис Хэйрнс. – Неужто между адом и небесами ничего нет? Мы, конечно, не все святые, но ведь и не такие уж закоренелые грешники. Наверняка должно быть какое-нибудь местечко для простых людей, которым ничего особенного не требуется.
– Это – единственное место, которое я знаю, – сказал Чиппер, – и это действительно небеса.
– Может, там найдется кухня-другая, – сказала миссис Хэйрнс. – Ты не выдашь, что я иногда бывала под мухой, а, Чшшер?
Чиппер понюхал незримый ореол, окружавший миссис Хэйрнс.
– На твоем месте я бы держался с подветренной стороны от святого Петра, – сказал он. – А вот и сам Петр, – прибавил он, мотнув головой в сторону пожилого джентльмена с парой ключей работы XII века.
Ключи, по-видимому, служили больше для украшения, чем для дела, так как ворота были широко распахнуты и камень, подпиравший их, чтобы они не захлопнулись от ветра, весь покрылся мхом, – должно быть, его веками не сдвигали с места. Это удивило миссис Хэйрнс, ибо в детстве на земле ей раз и навсегда внушили, что небесные врата крепко заперты и открыть их не так-то легко.
В воротах стояла группа ангелов. Их крылья, пурпурные с золотом, голубые с серебром, янтарные с чернью, показались миссис Хэйрнс очень красивыми. У одного из ангелов был меч с лезвием из сверкающего темно-красного пламени. У второго одна нога была обнажена до колена, а на другой был болотный сапог; в руке он держал трубу, такую длинную, что она, казалось, достигала самого горизонта, и в то же время удобную, как зонтик. В окно первого этажа башенки у ворот миссис Хэйрнс увидела Матфея, Марка, Луку и Иоанна – они спали в кроватях прямо в штанах, совсем как в старинном детском стишке. Тогда она поняла, что это действительно небесные врата. Для нее это было самое неопровержимое доказательство.
Чиппер заговорил с Петром.
– Эта женщина пьяна, – сказал он.
– Вижу, – ответил святой Петр.
– Ох, Чипцер! – сказала миссис Хэйрнс с укоризной. – Как ты мог!
Все посмотрели на миссис Хэйрнс, и она заплакала. Ангел провел огненным мечом по ее глазам и осушил слезы. Пламя не обжигало, а только придавало силу и бодрость.
– Боюсь, она безнадежна, – сказал Чиппер. – Ее собственные дети не хотят иметь с ней ничего общего.
– Какая планета? – спросил ангел с трубой.
– Земля, – ответил Чиппер.
– А чем эта женщина так уж плоха? – спросил ангел.
– Она лгунья и воровка, – сказал Чиппер.
– Все обитатели Земли – лгуны и воры, – сказал ангел с трубой.
– Я хочу сказать, что даже по их понятиям она лгунья и воровка, – пояснил Чиппер.
– O! – сказал ангел с мечом, сразу став очень серьезным.
– Я ведь стараюсь, чтобы тебе было лучше, – сказал Чиппер миссис Хэйрнс, – пусть они не ожидают слишком многого. – Затем он обратился к Петру: – Я привел ее потому, что однажды, в жаркое воскресенье, когда я тащил ее в гору вместе с мужем, тремя его приятелями, их женами, восемью ребятишками, грудным младенцем и тремя дюжинами пива, она вылезла из повозки и пошла пешком.
– Ну и память у тебя! – сказала миссис Хэйрнс. – Неужто я и вправду так поступила?
– Видишь ли, это было до того на тебя непохоже, – ответил Чиппер, – что я просто не мог этого забыть.
– Да, – смущенно сказала миссис Хэйрнс, – это было довольно глупо с моей стороны.
Тут появился епископ. Он энергично взбирался на холм по тропинкам, пересекавшим в нескольких местах дорогу, и в результате отстал от Чиппера, который знал, что таким тропинкам доверять не стоит.
– Это небесные врата? – спросил епископ.
– Да, – ответил Петр.
– Главные врата? – спросил епископ подозрительно. – Вы уверены, что это не вход для торговцев?
– Это вход для всех, – сказал Петр.
– Очень странный порядок и, на мой взгляд, очень неудобный, – сказал епископ. И, отвернувшись от Петра, обратился к ангелам. – Господа, – сказал он, – я епископ Святого Панкратия.