Текст книги "Другой Урал"
Автор книги: Беркем аль Атоми
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 20 страниц)
Время Шустрика
Однажды мама с папой ругались все воскресенье, ну, почти все; когда я отлип от телевизора, просмотрев весь детский блок с АБВГДейки до «Служу Советскому Союзу», они только начали – отец насупился, отвернувшись с папиросой к окну, мама как-то необычно кинула фартук и заплакала, оперевшись на раковину. Под жестяным корытцем мойки что-то крякнуло и посыпалось; не знаю как, но этот звук взял меня за воротник байковой домашней рубашки и заставил отложить измазанную кашей ложку, не дожидаясь компота. Он приподнял меня над собой и вытащил сначала в коридор, где деловито подождал, пока я обую сандали, а потом пнул на улицу и куда-то делся.
Идти поиграть было некуда, все как назло куда-то подевались. Присев на прохладную ступеньку крыльца, я оцепенел, с нарастающим интересом наблюдая устанавливающуюся внутри меня неподвижность. Она получилась случайно – в какой-то момент у меня кончились мысли и ощущения, и я на мгновение совпал с тишиной во дворе, но это не кончилось тут же, как это обычно бывает, а робко продолжилось внутрь меня, и как-то получилось, что я не стал ему мешать. Тогда это осмелело и мгновенно превратило мое нутро в что-то застывшее и очень внимательное, и я стал понимать все, на что бы ни посмотрел. Думать словами о том, что понималось, я не успевал; едва коснувшись чего-нибудь. Вошедшее взрывало объект своего интереса, миллион картинок вспыхивали одновременно, и я успевал рассмотреть каждую.
Это здорово походило на мои брождения по обширному подвалу старинного дома, где мы жили в прошлом городе. Фонарик еще не помещался в моей руке, и приходилось держать его в левой, а правой качать тугую жужжалку. Лампочка горела неровно, едва вспыхнув, она быстро становилась тускло-красной, и для того, чтобы получше рассмотреть сеточку трещин на пыльном зеркале или серебряную табличку на черной раме велосипеда, мне приходилось подносить фонарик к ним вплотную. Но теперешнее ощущение походило на то, как если бы вместо неуклюжего тусклого уродца с тугой педалькой у меня в руках неведомо откуда очутился ослепительный луч, нисколько не слабее, чем у тепловоза, и я видел столько всего, что думать об увиденном было никак невозможно, меня просто не хватало еще и на это.
Внезапно луч пропал, но внутри меня осталось очень необычное ощущение – будто я нашел на своей курточке сразу вдвое больше карманов, чем было мгновение назад, и все они раздувались от огромного количества всяких интересных штук – неинтересных там не было вообще; это чувствовалось абсолютно безошибочно. Несмотря на силу этого чувства, его нельзя было назвать приятным или неприятным, но оно как-то меняло все вокруг: все, казалось бы, уже неплохо знакомые предметы становились загадочным и интересными, как самосвал в витрине универмага. Вроде бы точно такой же, как у пацана из нашего подъезда, но уже не такой, совсем не такой, – принесенный из магазина, самосвал как будто потерял некую пленку чуда, сверкавшую на нем, когда он гордо стоял на недоступной полке.
От волнения я задыхался, хватая ртом твердый воздух, словно вынутая из воды рыбка, – это чувство настолько заполнило мою тщедушную грудь, что места для воздуха там не хватало. Превратить его в слова я тогда, конечно, не мог, сделаю эта сейчас.
В Этом нет ничего привычного, теплого и понятного. Это трудно представить, нельзя понять, но можно принять. Это молчание и покой, и все наши трепыхания, попытки измерить ветер портновским метром только увеличивают разрыв между бескрайним, всеобщим и бесплотным – и маленьким, суетливым и непереносимо… – не скажу – вещным, материальным, это слишком пафосные выражения; здесь скорее уместней аналогия: Это – грозовой фронт на полконтинента, от Казани до Бухары, а человек, вместе со всем, о чем он может сказать «мое», – хвоинка, падающая с невысокой, еще совсем молоденькой сосны. И так быстро падающая… Нам кажется, особенно в молодости, что жизнь велика, что впереди много еще всего, но в один прекрасный момент даже не понимаешь, но видишь: а ведь жизнь, собственно, уже прошла. Смешно, конечно, но жизнь начинается именно в такой момент. Жизнь начинается со смерти, во всех смыслах, и в том числе с признания смерти своей, родной и неразлучной, привычно сидящей у тебя на закорках. Тогда что было до – становится уже неинтересно, совсем. Какая разница. Некоторым везет, они рано встречаются со смертью и рано начинают принимать ее во внимание. Впрочем, тут я вру – везет всем и всегда; но вот мало кто обращает внимание на эти подарки, и они появляются под твоей елкой все реже и реже, пока не иссякает их скрытый где-то источник.
Как это происходит, я не знаю. Что это, «обратить внимание»? Везение, врожденная чуткость, влияние каких-то привходящих обстоятельств, разряд под рогами троллейбуса на улице, кошка, убитая неделю назад в компании таких же двоечников – и снящаяся по ночам, сон на могиле, когда устал ворошить траву, скошенную отцом и его братьями, – что? Да без разницы. Видимо, это и есть принятие, когда знаешь – «что»; а «как» – оставляешь желающим. Как? Да каком. Вот как.
Когда это прошло, я мельком удивился – не руке, вытащившей меня из дома, не случившейся игре с прожектором, а пустой и просторной тишине, продолжающей висеть во дворе и во мне. Одновременно я ощущал, что все это как-то очень хитро зависит именно от меня, словно я был ключом к этому огромному замку, сделанному из домов нашего двора, деревьев, неба, земли под ногами. Удивившись, я мигом забыл про непорядок, оставленный дома, и задумался. Как это – от меня? Разве может что-то вовне зависеть от меня? Или все-таки может? …Ну, тогда пусть появится Шустрик, – решил я испробовать на зуб эту догадку.
Шустрик был дворовый пес, как я теперь знаю – бернский овчар, узнал буквально на днях, до этого картинки с его породой мне почему-то не попадались. Жил он во дворе давно; когда мы приехали в этот город, я даже не спрашивал про него у пацанов во дворе, было и так понятно, что Шустрик имеет на этот двор побольше прав, нежели любой из нас. Все без исключения любили его странноватой рассеянной любовью, как хорошую погоду или старые удобные туфли. Он никого не выделял, был ровен, приветлив и удивительно, не по-собачьи деликатен и сдержан. Сколько раз, помню, вынося ему сложенные мамой объедки, я удивлялся отличию между поведением Шустрика и других собак, не оставивших в моей памяти даже жалкого клочка шерсти. Он не визжал и не прыгал вокруг кормящего, принимая еду когда равнодушно, когда задумчиво; радовался, если был голоден, улыбался, если был чему-то рад, и всегда благодарил коротким тычком носа в ладонь.
Когда я захотел, чтоб он появился, – он появился. Но не выбежал из-за угла сарая, не вскочил из прохладных зарослей лопуха, где обычно пережидал жару, он появился в моей голове. Нет, неправильно. Моя голова заменила картинку, где его нет, на картинку, где он – вот он; сидит, выкусывает что-то из передней лапы.
– Шустрик! – обрадовался я, тут же забыв, что сам его сделал.
Я вскочил и подбежал к нему, присев перед ним на корточки. Хотел было погладить, но он косанул на меня из-под своих рыжих бровей, напоминавших выпуклые пуговки: обожди, дай я эту фигню вытащу. Тогда я отобрал у него переднюю лапу и выпутал из мокрой шерсти неудобно застрявший репей.
Теперь можно было спокойно его погладить, и я какое-то время гладил его, а он вилял хвостом и изредка настораживал уши, когда проезжала машина или где-то далеко начинали гавкать цепные псы в частных домах. Потом в голове у меня появилось чувство, что надо домой, потому что уже поздно. …Как это «поздно»? Еще до обеда, а никакое не поздно! – удивился я, обижаясь на несправедливость. – Я вышел только что, вот с Шустриком посидел, и все, не гулял еще даже…Но было на самом деле поздно.
Встав, я увидел, как на столике, где днем обычно дымят старики, играя в домино и выпивая водку из запрятанных в карманы мерзавчиков, уже расселись старшаки с гитарой. Небо успело стать сиреневым, со стороны улицы переходя в глубокую черноту, а красное на другом конце уже растворялось, потеряв всю яркость. Это было даже не просто поздно, а «безобразие», и я поспешил домой, думая о том, как не везет собакам – вот у дяди Коли тоже в Куманаевке, когда мы были позапрошлым летом, ощенилась Лада, и они оставили одну Динку. Когда мы приехали, Динка уже подросла, и мы с ней тогда еще играли, а на следующее лето она уже была большая и играть не хотела. А на то лети она уже вовсю ходила на охоту с Ладой, и у нее были уже свои щенки, но там на охоте кто-то случайно подстрелил ее из ружья. Хорошо, что нас тогда уже не было.
До меня как-то враз дошло, что Шустрик, которого я однозначно считал более умным и старшим, уже старик и скоро умрет. Еще я почувствовал, что это все когда-то кончится и для меня, и для папы с мамой… Для папы с мамой быстрее. Они же уже старые, а я еще нет. Это значит, что я-то буду еще живой, когда они умрут! Ну зачем они такие старые… – думал я, глотая набежавшие в горло сопли, но это как-то само собой прошло, и я увидел, как сам сижу старый и совсем не жалею, что умру через несколько дней, потому что смог успеть что-то главное, и оно было как-то связано с тем, что сегодня случилось с моими глазами, когда они стали не такими; и еще я хотел подумать о том, как завтра сделать так же – тогда я хорошо помнил, как это делается, но уже настала наша площадка, и я постучался в дверь. Мама открыла и стала кричать, что я расту безответственный, но глаза у нее были веселые, и папа тоже был веселый, он шлепнул меня голенищем сапога, который чистил на расстеленной в прихожей газетке, и сказал что я расту шпаной и что не видать мне суворовского, если я буду вот так являться на ночь глядя.
Старший заяц
Часто теряете мобильники? И я тоже. В очередной раз обнаружив, что потерял мобилу, я привычно матюкнулся и заглянул в павильон с телефонами. Поглазел на витрины с разнокалиберными трубками: оказалось, что намеченного «следующим» телефона нет – я просто не решил, какую трубу возьму, когда потеряю «эту». Странно, как это я не озаботился. Обычно я всегда заранее четко знал, что именно надо будет приобрести, когда потеряется очередная трубка, станет дровами компьютер или количество пикселов в матрице цифровика окажется вдруг «недостаточным». Теперь этого куска сознания не было; по крайней мере, тогда он не нашелся – ни автоматически, ни вручную.
Стоя перед нагретой лампочками витриной, я бестолково переводил взгляд с трубы на трубу. Не то чтобы я терялся в выборе; и не сказать, чтоб я не понимал, зачем мне все это, не такой уж я и лунатик, чтоб не понимать, зачем работающему человеку мобило. Однако я постоял-постоял, да так и вышел оттуда, ничего не купив: мобила представлялась мне каким-то чужим дополнением, в общем-то как бы и нужным, но именно со мной не сопрягаемым. Неудобства от его отсутствия не предчувствовалось, слегка досадно, да; но совершенно не смертельно.
Я залез в косоглазенькую и сидел, тупо глядя на уля-панную за время моего отсутствия лобовуху, на которую каждый проезжающий мимо выплюхивал примерно один-два стакана темно-серой грязи: встав, я не обратил внимания на чрезвычайно удачно расположенную выбоину, неширокую, но емкую. На мойку сначала, что ли, – тупо подумал я, заводясь, но поехал не мыться и не на работу: отсутствие мобильника сделало дальнейшую суету какой-то необязательной, как будто именно присутствие мобильника делало меня дневным – приличным и обеспокоенным.
Тронувшись и проехав несколько кварталов, я понял, что только что свернул на один из маршрутов, по которым возвращаюсь домой. Щелкнув поворотником, я сбросил газ и прижался левее, намереваясь воткнуться во встречный поток и поехать в офис, однако простоял пару минут, а разрыва все не было. Мир не пускает меня, понял я; вырубил поворот и поехал прямо, сразу ощутив, что попал на резьбу, – мне было правильно сейчас быть дома. Вот, оказывается, почему я и старую трубу потерял, новую не купил, свернул домой и не смог развернуться.
Приехав домой, я нарезал по квартире несколько бесполезных кругов, присаживаясь там, где отродясь не сидел ни я, ни кто-нибудь еще, – в любой квартире есть такие бесполезно-нелепые места. С раздвинутыми шторами, залитая мертвенно-серым светом пасмурного полдня, квартира выглядела как-то очень непривычно; мне было трудновато признать знакомый интерьер без сочных пятен сырно-желтого света и устойчивой темноты по углам. Даже холодильник шуршал на какой-то чужой лад, а из-за окон слышались непривычные звуки, не те, под которые я пью утренний кофе и съедаю ужин.
Пройдя на кухню, добавил коту жрачки, хотя там еще было, закурил, но тут же раздавил сигарету. Покосился на виднеющийся в комнате компьютер, дернулся было встать, но делать за машиной было нечего. Развернув валяющуюся на столе местную газетку, состоявшую из одной рекламы, я признал – да, я совершенно потерялся. Я потерял всего себя, оставив этого себя непонятно где. Вот я сижу на кухне, непонятно зачем. Работы полно, а я сижу дома и вожу взглядом по какой-то бессмыслице, неаккуратно отшлепанной на плохой бумаге, и вдобавок не могу узнать ни одной буквы.
Тут меня как-то не по-здоровому молниеносно сморило: веки отяжелели, голову неумолимо потянуло вниз, и я едва успел положить руки на стол, чтоб не лежать на голом стекле, – и очутился в лесу. Да так резко, что вдохнул на кухне, а выдохнул уже там, и мой выдох поднялся, как пузырек в воде, не желая растворяться в чужом воздухе.
В лесу этом было как-то суматошно, и, пока мои глаза не освоились, я на всякий случай замер, чтоб не угодить куда-нибудь не туда. Когда мельтешение прекратилось и размноженные силуэты перестали размашисто дрожать и слились в предметы, я попятился – прямо под моими ногами шла мелкая, но вполне серьезная битва.
Дрались два кота, обычный серо-полосатый, так называемый «деревенский», и огненно-рыжий, чем-то смахивающий на тех лощеных кастратов, что увлеченно жрут новый сорт корма в рекламных роликах.
Выглядело это весьма непривычно – словно разглядываешь одновременно две картинки, которые ежесекундно меняются местами. На одной из них коты были обычными, а на другой напоминали королев самбы, возглавляющих колонну своей школы на карнавале. Только вот сложные украшения, торчащие из котов, были, на мой взгляд, покрасивее грубых сооружений на браэильянских телках. Мне даже стало страшно за эту красоту – а ну как сломается или помнется, ведь дураки-коты вон как сцепились и катаются в сосновой подстилке, совершенно не обращая внимания на эти сложные переливающиеся штуки. Что самое странное, эти красивые штуковины не были чем-то бесплотным, как голограмма, – они вовсю хлестали по веткам кустов, приминали траву, пружинили, сминались.
Когда я заметил, что эти штуки не кажутся, а есть, я испугался – черт его знает, что будет, если они меня заденут; и сделал еще один шаг назад. Видимо, меня заметили – драка вдруг прекратилась.
Коты неуловимым всплеском порскнули в стороны и беззвучно растворились в душном сосновом мареве, оставив меня одного, посреди этой напряженной, звенящей на грани слышимости тишины. Тишина эта была странной, двухслойной – вверху, в макушках сосен, довольно отчетливо гудел крепкий (северо-восточный, машинально отметил я) ветерок; а вот внизу, среди истекающих духовитой смолой оснований этих гигантских мачт, висела звонкая тишь, застывшая в неустойчивом, хлипком покое. Я никогда не бывал внутри кристаллов, но мне отчего-то кажется, что там тихо именно так – прозрачно и напряженно.
Постояв, я вдруг словно вспомнил о чем-то, повернулся и побрел вверх по каменистому склону, мельком радуясь сочности пятен мха на коричневых прожилистых глыбах, торчащих из желтого от хвои мягкого склона. Когда я поднялся на лысую вершину этого холмика, то сразу заметил крупного зайца, коричневато-палевого, с серой мордой, бесстрашно глядящего на меня из травы. Очень крупный, гораздо крупнее самого большого из виденных мною в наших местах, он сидел – или стоял? неподвижным столбиком, свесив на брюхо передние лапы с крупными черными когтями.
Убедившись, что я рассмотрел его и не испугался – да, он немного беспокоился, как бы я не перетрусил! – заяц медленно опустился на одну лапу, оставив вторую подогнутой под брюхо. Снова поднялся в прежнее положение. Опять опустился и опять принял исходное, не сводя с меня спокойно-требовательного взгляда.
Да это он показывает мне! – наконец сообразил я и неуклюже повторил его движение, перепутав левую руку с правой. Заяц опять показал мне, как надо. Я подогнул правую руку и снова согнулся, теперь уже правильно, и сразу же провалился к Зайцу. Он жил на черной равнине из жидковатой грязи; впрочем, грязь была неглубокой, мои туфли ушли всего на сантиметр-два, и я сразу вспомнил картинку, виденную еще в школе: глупые динозавры забрели на липкую асфальтовую лужу, аж на самую ее середину, и теперь увязли и медленно тонут, жутко вытягивая бугристые от мускулов шеи.
Зайца здесь не было, но я все равно чувствовал на себе его взгляд, словно все это место было одним огромным глазом, сфокусировавшимся на мне. Ничего такого, – сказал я сам себе чужим голосом в голове. – Тут все как он хочет; он же Старший.
Над его землей не было неба, это странно видеть – над землей ничего нет, но одновременно нет и пустоты. Это место предназначалось для ходьбы, чтоб жить здесь, надо было ходить, никаких других возможностей эта равнина не предоставляла. Было совершенно ясно, что это все ждет от меня каких-то действий, но что это за действия, я не мог понять – у меня внутри все замерло, как бывает от сильного страха, но самого страха не было. Хотя, может, он и был, но я в тот момент оказался не в том месте себя, которое боялось.
Когда стало понятно, что я тормоз и так и буду здесь стоять, глазея по сторонам, мир Зайца исчез – но не как будто его выключили, а как бывает, когда рассматриваешь графическую головоломку. Знаете, бывают такие рисунки? Смотришь-смотришь, да, это отвернувшаяся девка с длинной шеей; вот ухо, вот край скулы, взбитые волосы… И вдруг как будто раскрываются глаза: да какая это нафик девка, это ж носатая старуха с маленькими кро-товьми глазками, нехорошо так прищурившимися; то, что было линией шеи, становится, конечно же, носом – как я мог попутать этот явный нос с какими-то шеями?
Так же исчез мир Зайца. Он никуда не делся, но просто растаял, скрывшись в деталях леса, в хвое подстилки, мелких камешках и сухих сосновых веточках, – и то, что он никуда не делся, было предельно ясно. Он просто являлся тем, чем был на самом деле этот солнечный бор; и еще я понял тогда, что под миром с домами и автомобилями, к которому я так привык, точно так же лежит что-то Настоящее, которое только притворяется всеми этими девятиэтажками, ларьками и стадом автомобилей.
Вылетев из-под отсутствующего над черной равниной неба, я обнаружил себя в том же заячьем поклоне на корточках: одна ладонь упирается в пружинящий хвойный ковер, вторая по-собачьи болтается у груди, а сам я, склонившись, поднес лицо почти вплотную к земле – от кончика носа до земли было не больше локтя. Но теперь перед самым моим носом из хвои торчал камень, которого раньше не было.
Неожиданный и завораживающе красивый камень. Желто-коричневая основа, с одного края наждачно-зернистая осыпь малахита, начинающаяся нежной пыльцой и плавно перерастающая в колючую зеленую фигушку; с другого боку – роскошная лазуритовая щеточка, невозможно синяя, синее неба, как ореол высоковольтной искры.
Я проснулся и положил голову на сложенные на столе руки, продолжая рассматривать этот камень, нисколько не удивляясь дырке, сквозь которую смотрел из своей квартиры в лес.
Рассматривание этого камня было куда информативнее, чем чтение текста или просмотр видео: он весь был о чем-то, и я, случайно вытащивший кусок неопомнившегося сна наружу, торопливо оцифровывал в человеческий формат его… ну, назову это «текст». Было ясно, что вся эта ситуация неправильная, нештатная, но – слава Аллаху, это большая редкость! – совсем неопасная ни для меня, ни для этого зазевавшегося во мне кусочка чужого; и сейчас этот камень растает вместе с дыркой, соединяющей мою кухню с этим полуденным бором, в котором растворена бесконечная черная равнина.
Так и вышло. Спустя какой-то миг я уже рассматривал пыль на нижней стороне стекла столешницы – и камень, и дырка не стали выделываться и тихо-мирно рассосались, рассыпались в пыль, тут же ставшую частью уже нашего обычного, словно их никогда и не было.
С тех пор прошло уже больше года, но недосказанность той незавершившейся ситуации почему-то совершенно не мучает меня. Отчего-то мне совершенно не интересно, что было бы, начни я совершать какие-то правильные, нужные в тот момент телодвижения, совершенно явственно ожидавшиеся от меня всем черным миром. Я, неизвестно откуда, твердо знаю: произошедшее, будучи очень важным (для кого? или чего?), никак не относится ко мне.