355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Беркем аль Атоми » Другой Урал » Текст книги (страница 7)
Другой Урал
  • Текст добавлен: 26 октября 2016, 21:28

Текст книги "Другой Урал"


Автор книги: Беркем аль Атоми


Жанры:

   

Эзотерика

,
   

Ужасы


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 20 страниц)

Идет великий Мганга

– А что такое «Река»? – спросил я как-то у Энгельса: мне вдруг пришло в голову уточнить значение этого термина.

Столько раз я слышал его, и воспринимал как данность придаваемое ему (мной, никем больше) значение. Мне как-то в голову не приходило уточнить нечто, казалось, само собой разумеющееся: это нечто типа Пути, Колеса судьбы, Дао – короче, та всеобъемлющая сила, что несет все вокруг. Мировой, так сказать, эфир – и все сущее лишь маленькие его возмущения.

Тот не удивился, а как-то непривычно поглядел на меня – я даже успел подумать, что ляпнул что-то не то; может, нельзя об этом так вот напрямую? С другой стороны, еще ничего, от прямо заданного вопроса уворачивающегося, я у них не заметил. То, что не обсуждалось, доходило само – вместе с пониманием, отчего обсуждение было бессмысленным.

– Река – это поток воды. – серьезно сказал Энгельс. Я так же серьезно выслушал это «откровение», и мне почему-то совсем не было смешно. – Та Река, о которой спрашиваешь ты – это тоже поток воды, только он течет глубоко под землей. Это также поток огромной силы, которая создала и удерживает нашу землю. Хотя сначала это сила, и уж потом – вода.

Это известие ошарашило меня – появилось смутное ощущение, как где-то в голове дернулась и начала выстраиваться вдоль силовых линий этого нового знания разрозненная мешанина слышанного и виденного раньше. До сих пор содержимое моей головы здорово напоминало кучу твердых деталей, хаотично парящих в каком-то полупрозрачном киселе, и вдруг кисель стал пожиже, а медленно кувыркающиеся в нем детали стали сближаться и вставать на место, сощелкиваться; из них стали получаться какие-то блоки, агрегаты. Кайф невероятный, кстати. Видно, что они тоже детали, но их ухе не так много, и они то выплывают, то вновь скрываются в туче более простых, единичных деталюшек.

– Остановись.

Я с облегчением тормознул и встал на широкой обочине.

– Хочется заорать – «Я так и знал!», да?

– Типа того. Энгельс, такое ощущение, как будто я все это давным-давно чуть ли не сам придумал, а потом забыл, и вы мне сейчас напомнили. Знаете, как бывает, засунешь – типа как временно, какую-нибудь вещь не на обычное место, а…

Энгельс терпеливо выслушивал мою болтовню, и я, заметив это, заткнулся.

– Опять болтаю.

– Да болтай.

Я попытался собраться. Ни хрена – внутри пусто, все звенит и щекотится, ни на секунду не замирая. Словно выставлен виброзвонок, и мне на душу кто-то звонит. Придавив бешено извивающееся любопытство, я решил проявить силу и не накидываться на Энгельса, а прийти сперва в нормальное состояние. Я чувствовал, что происходящее – очень важно, что все это сыграет большую роль в моей жизни, и преисполнился решимости хоть раз в жизни не торопиться и не комкать, а сделать все в полном понимании каждого шага. Хотя спроси меня тогда – а что, собственно, ты собрался «сделать» – я бы не знал, что сказать. Пропустив задних, я тронулся.

– Нормально все? – невозмутимо, как всегда, поинтересовался Энгельс. – Смотри, не торопись, успеваем.

– Да. Вы мне ответите попозже на несколько вопросов?

– Конечно.

Километров пятнадцать мы проехали молча. Чтобы отвлечься от дрожи внутри, я внимательно разглядывал попутные автомобили – когда едешь с разными людьми, попутки ощущаются очень по-разному. Когда рядом сидел Энгельс, они казались мне колыхающимися от встречного ветра раскрашенными картонками, едва сохраняющими форму; даже становилось тревожно за смельчаков, рискнувших залезть в такие ненастоящие штуки. Зато вот лес, наоборот, казался гораздо более настоящим и важным, он даже вызывал этакое подспудное удивление – отчего это он подвинулся и дает проезжать этим эфемерностям?

Наконец, лес расступился окончательно, я вклинился в поток на трассе и через десяток минут уже поворачивал к цели поездки – средней деревеньке у озера Синара. Здесь умерла какая-то старуха, и я вез Энгельса на похороны. Подъехав к дому покойной, я обратил внимание на толпу, собравшуюся у ворот: ни одного мужика, одни бабы, подавляющее большинство – старые. Энгельс выскочил и направился к абыстай, [19]19
  Абыстай – пожилая женщина, знающая канон мусульманской обрядности и пользующаяся авторитетом у односельчан.


[Закрыть]
руководившей процессом. Та сперва, похоже, не поняла, что ему нужно, и довольно строго что-то тараторила, но потом успокоилась, несколько раз кивнула и последовала за Энгельсом в дом.

Из соседних домов вышло несколько человек – мужики с женами. Их внимание привлекла машина – видимо, они не предполагали, что на похороны их соседки приедут на такой, и были неприятно удивлены. По их поведению я понял, что их отношение к покойной было минимум неоднозначным – не подходя к толпе у ворот, они сбились в свою группу, постояли, вполголоса что-то обсуждая и только тогда подошли к машине, обтирая ладонями лицо и бормоча ду'а. [20]20
  Ду'а – ритуал, специальная коротенькая молитва – на каждый случай своя.


[Закрыть]
Встали в метре от задней левой двери и молча меня разглядывали. Несколько раз из толпы бабок у ворот им отпускали замечания, тогда одна из жен сквозь зубы отвечала – коротко, и, похоже, резко: что-нибудь вроде «Отстань» или «Не твое дело». Вдруг мое внимание привлекла одиноко стоящая у забора женщина средних лет – глаза мои сами вычислили ее, как единственный неподвижный объект посреди этой непрерывно клубящейся тусовки. Она тут же обернулась, мгновенно найдя мой взгляд. Глаза ее поразили меня, я сразу вспомнил глаза Пресвятой Богородицы на русских иконах, но она сразу же отвернулась и снова застыла в той же позе – опираясь правым плечом на забор, руки сложены на животе.

Из дома вышел Энгельс с узлом в руке, за ним семенила присмиревшая абыстай. Бабки тотчас освободили им пятак метров пяти в диаметре, и Энгельс с абыстай остановились, возобновив прерванный разговор. Наконец, к чему-то пришли – абыстай стала крутить головой, ища кого-то в толпе. Я почему-то сразу понял, что ей нужна «Богородица». Смотрю – точно, подзывает. Женщина подбежала к ним, и абыстай принялась ей что-то объяснять, попеременно указывая то на дом, то на Энгельса. Тут Энгельс прервал жестом ее объяснения, и коротко спросил о чем-то женщину. Та кивнула. Тогда Энгельс сунул руку в узел, достал оттуда что-то маленькое и протянул женщине. Та взяла и быстро пошла по улице, не обращая внимания на оставленных собеседников.

Когда Энгельс сел в машину и мы выехали на трассу, я спросил его о значении этой пантомимы, на что получил ответ:

– К нам это не относится.

Тон сказанного был предельно красноречив, и я надуто притих. Хватило ненадолго, больно уж интересно – кто та покойница, чем он поделился с той женщиной – что там, в узелке из женского платка с люрексом? Когда я попытался зайти с другой стороны, и поинтересовался его содержимым, Энгельс вообще промолчал. Я надулся еще больше, воткнул диск и принялся срывать злость на попутных автомобилях.

Свернув на Багарякскую дорогу, я уже и думать забыл о неудовлетворенном любопытстве, настолько далеко завели меня мысли о своих повседневных мелочах. Я даже начал немного досадовать по поводу молчащего рядом Энгельса – вот мне надо оно, вози его тут; сейчас сидели бы с Тахави за чаем, или нашел бы себе какую-нибудь работку не в напряг, или вообще поехал бы куда-нибудь…

Неожиданно для себя я спокойно, даже как-то лениво задал Энгельсу вопрос, словно кто-то другой дулся на него всю дорогу и я сейчас лишь продолжаю разговор:

– А к кому это «к нам», Энгельс?

– К мужчинам. В узелке волосы умершей биренче. Когда Зайтуна собралась умирать, она выбрала биренче вместо себя; ту багучы, [21]21
  Багучы – человек, предрасположенный ко знанию истинной сути человека и мира.


[Закрыть]
которую ты заметил.

– Почему тогда вы занимаетесь… – я не смог подобрать уместное слово: как назвать то, что делал Энгельс – организацией? Посредничеством ли? Не знаю.

– Я подходил для этой… – теперь уже замялся на секунду Энгельс, – услуги, и мог быстро приехать.

– А в чем, собственно, услуга-то заключалась?

– Представь, что ты бежишь к забору, через который тебе надо перелезть и сделать на той стороне какую-то работу. Ну, к примеру, сколотить сарай. А ты бежишь к забору, не забывай. Все, что надо было сделать по эту сторону – все сделано. Быстро бежишь, потому что знаешь – в любой момент все может кончиться.

Энгельс повернулся ко мне и посмотрел на меня, как старый бухер на сопливую налоговичку. Я с унылым раздражением встретил его взгляд, предчувствуя вместо ответа на заданный вопрос очередную проповедь на любимую энгельсову тему. «Всему Свое Время». Нехрен бегать впереди паровозов, соваться в пекло поперед батьки и всякое такое прочее. Зря я его спросил про эту услугу, и вообще о сегодняшних событиях.

– Ты бежишь. – напомнил Энгельс, сверля мне висок. – И просишь: а дайте мне во-о-он ту доску, и вон ту, и еще пилу. И молоток, и гвоздей. Еще на этой стороне, понимаешь? Хотя все, что от тебя требуется – перелезть через забор. Как ты полезешь на забор с охапкой всякой ерунды, скажи мне.

Я насупленно промолчал, старательно объезжая самые несущественные ямки. Путь, на котором я нечаянно оказался, в присутствии Энгельса всегда оборачивался ко мне самой скушной и, если можно так выразиться, казенной стороной. У Энгельса все было размеренно, целесообразно, и чем-то… да всем, всем! напоминало мне какое-то донельзя советское, дикое и абсурдное в своей никому не нужной методичности соцсоревнование за придуманные безмозглыми энтузиастами «показатели».

– Пойми. Неважно, построишь ли ты тот сарай; перелезь! Это важнее всего.

Помолчав метров двести, Энгельс добавил:

– Не знаю, правильно ли я поступаю, говоря тебе это. Если начистоту… Сарай, он нужен только для того, чтоб некоторые любители находить знакомое там, где его и быть не может, не наложили в штаны.

– От чего, Энгельс? – проглотил я очевидную подъебку. Узнавать, что он мне готовит на случай, если я стану огрызаться, как-то не очень хотелось.

– От тех сараев, что на другой стороне.

– А они че, кусаются, что ли? – совершенно по-дурацки ляпнул я, не зная, как отреагировать.

– Нет ничего, что бы, как ты говоришь, не кусалось. Ни на той стороне, ни на этой. Хочешь убедиться?

Не дождавшись ответа – после таких вводных мне совсем не хотелось ни в чем убеждаться, особенно на примерах, Энгельс по-садистски вздохнул и продолжил:

– А похоже все-таки надо. Встань.

Меня обдало ледяным жаром. Те фокусы, которыми меня изредка развлекал Энгельс, были отнюдь не того сорта, по которому можно соскучиться; чего только стоил тот кошмар с ручкой на почте… Десять раз пожалев, что вообще начал эту ниочемную беседу, я затормозил и встал на широкой бровке.

Энгельс вылез и зашел в лес, обступивший дорогу. Я сидел, вцепившись в руль, и боялся разжать побелевшие руки – во мне поднималось раздражение, подстегиваемое страхом. Каждый раз, когда высовываешь нос за пределы привычного, начинает колбасить, и самое смешное, что первые мгновения ты никогда не помнишь об источнике этой душевной шекотки и относишься ко всему крайне серьезно. Вспомнив об этом, я успокоился и отпустил руль, доставая сигареты. На Энгельса я совершенно по-детски решил забить – че сказал, «Встань»? Ну вот я и встал.

Вылазить команды не было. Однако, с первой же затяжкой вместо кайфа пришло тянущее и свербящее беспокойство – не иначе, Энгельс поторапливает; у-у, б…

Проглотив завертевшийся на языке матерок, я посмотрел вправо – точно, сидит на корточках метрах в десяти от обочины и смотрит на меня.

Снова вспомнив о своем жале, частично находящемся на той стороне, я вылез и пошел к Энгельсу, удивляясь сам на себя – надо же, стоит чуть перейти, и ведешь себя как гринписовская активистка на скотобойне. Отбросив окурок – почти целую сигарету, так и не успел больше двух раз затянуться, я подошел к Энгельсу и присел на корточки рядом с ним.

Энгельс что-то внимательно разглядывал, и я как-то заметил, что он меняет принятое ранее решение. Проследив за его взглядом, я определил, что он уставился на то место, где пролетел выкинутый окурок; не место, где он упал и выпустил тонкий дымок из травы, а саму траекторию, что ли. У меня сразу всплыл из памяти авангардистский плакат – «Не бросайте в лесу непогашенные окурки и спички!», прибитый к сосне неподалеку от Каслей. …Ругаться будет, или че… – тревожно подумал я, – …Сходить затоптать, что ли… – но остался на месте.

Энгельс показал мне травку – не знаю как она называется, никогда не обращал на нее внимания. Даже скорее не травку, а маленький кустик. Не брусника, не черника, не типа ландыша, не подорожник… Ботаник я не великий, и к травкам в лесу сроду не присматривался.

– Возьми за два самых нижних листа. Крепко, но чтоб не оторвать.

Выполнив команду, я ухватил холодные, немного словно мясистые листья и покосился на Энгелься – типа, и дальше че?

– Ноги затекают?

– Да.

– Когда совсем затекут, скажи.

– Да уже практически.

– Нет. Когда чувствовать их перестанешь.

– Совсем?

– Да.

Дождавшись полного одеревенения несчастных ног, я сипло прошипел:

– Вс-се-е-е… – дыхалка тоже сменила режим, сжатая согнутым в дугу телом, и на разговоры ее уже не хватало.

– Теперь подыми носки. Останься на пятках, но смотри не оторви листья.

Я хотел было возбухнуть – как же, мол, я тебе носки подыму – ноги ж затекли?!

Причем, ты сам предложил ждать, пока затекут. Но воздуха для препирательств не было, и я попытался сделать то, что он приказал. Без желания непременно достигнуть цели, чисто для отмазки. Удивительно, но все получилось. Весь мой опыт эксплуатации собственного организма кричал «нет! бесполезно!», однако все же получилось. Ощущения при этом назвать странными – ничего не сказать. Пропала натужность и все неприятные ощущения, задышалось легко и свободно, разве только немного замедлилось дыхание. Я сразу же ощутил, что за целостность листиков можно больше не опасаться, и спокойно перенес на них вес своего тела, причем я перестал ощущать их как маленькие, мокрые и холодные, они казались мне едва ли не с ладонь, а температуры и рельефа поверхности просто не стало – словно держишься за два куска пустоты. Мы с травкой стали не то что целым, но какой-то высовывающейся из земли петлей, словно мы являемся трубочками, вставленными в разрыв капилляра огромной системы кровообращения, по которой ходит кровь Земли.

Трудно, да и бессмысленно описывать возникающие при этом ощущения, однако надо попытаться, раз уж взялся.

У меня вдруг стало много забот, непонятных, но зовущих немедленно приняться за дело, и я подавил несколько порывов растечься по той сети трубочек, частью которых стал вместе с травкой. Травка, кстати, ощущалась куда более крупной, нежели та, за которую я когда-то давным-давно ухватился. Слово «ухватился» стало чуждым и непонятным, как это – «хвататься», че это еще такое?

– Посмотри на окурок.

Голос Энгельса раздался у самого уха, но казался остывшим и прошлогодним, словно пролетел с другого края земли. Я с жадным интересом принялся размышлять над смыслом каждого слова, их взаимных сочетаний, над фразой в целом. Мне открылась бесконечная, ошеломляющая красота этих слов, и не только слов – сама возможность присваивать смысл разным, в том числе и звуковым сигналам, показалась мне самым чудесным открытием – ведь смысл можно теперь передавать, как-то оперировать им, а он в это время тихо лежит в скорлупе своего звукового контейнера – представляете?! А если присвоить какой-нибудь звук каждому смыслу, а? Это ж тогда…

Энгельс повторил:

– Посмотри на окурок, говорю. Эй, эй! Так смотри, не поворачивайся!

Я автоматически приоткрыл рот, высовывая кончик языка, поймал «взглядом» лежащий на плитах пола окурок, немного подергивающийся от сквозняка. Видимо, сквозняк был слабый, и покатить окурок у него никак не получалось. Однако, все это ерунда – куда больше меня захватила идея возможности передавать кому-нибудь то, что ты чувствуешь и знаешь с помощью звуков и вообще любых других сигналов.

– Погаси его.

Надеясь побыстрее избавиться от назойливой помехи размышлениям, я погнал ветерок посильнее, но он летел посреди коридора, и никак не хотел прижаться к полу, чтобы подцепить этот дурацкий окурок и унести его прочь. Раздражаясь, я гнал ветерок все сильнее и сильнее, уже не обращая внимания на то, как ему плохо, обращаясь с ним как с палкой, как с неживым косным предметом. Воздух в коридоре уплотнился и стал молочно-белесым, я с ненавистью завис прямо над окурком, наблюдая, как проносящаяся в какой-то ладони над ним буря только слегка покачивает его, унося по полу срываемые искры. Я удивился, почему он нисколько не стлел, пока я тут думал о звуках – по ощущениям, времени должно было хватить не одному и не десяти. Подумав о тлении, я начал переходить и впервые четко осознал возвращение. Пытаться задержаться на Той стороне было бессмысленно, и я, досадуя, что зря столько насиловал ветер, решил, что раз уж тлеет, то нужна вода.

Коридор наполнился капелью, беспорядочно разбивающейся о каменный пол. Успев удивиться той бессмыслице, которую вижу, я полностью возвратился на Эту сторону и повалился набок, кривясь от режущей боли в ногах. Энгельс стоял надо мной, внимательно глядя на мои ноги. Я повернулся, пытаясь узнать, что интересного он там нашел, и ощутил, как на мое лицо упала капля. Поднявшись на колющих ногах, я хотел сходить взглянуть на окурок – потух, нет; но внезапно потерял к нему интерес. Мое внимание привлек начавшийся дождик – вполне нормальный дождь, но я чувствовал, что с ним что-то не так. То, что нет ярко выраженной дождевой тучи было нормальным, я часто встречался с таким явлением, но здесь дело было в чем-то другом. Немного понаблюдав, я определил источник своего беспокойства – шорох капель слышался только вокруг меня, из окружающего леса доносился звуковой фон, характерный для обычной сухой погоды. Дождь шел на пятаке метров в пятнадцать, не больше!

Вопросительно повернувшись к Энгельсу, я обнаружил, что он тоже, оказывается, бывает удовлетворен и смягчает свою маску гипсового вождя. Видимо, поняв мой невысказанный вопрос, он кивнул мне:

– Этот дождь не с нашего неба, и это не совсем вода. Все, пошли.

В другой момент я обязательно кинулся бы уточнять, задавать вопросы, но в этот раз меня словно что-то остановило; причем не то, что я хотел, а мне не давало, нет. Мне просто не хотелось ничего ни говорить, ни слушать; внутри меня словно унялся, нажравшись по горло, вечно дерущий стены зверь любопытства – отошел от миски, осоловело выбирая, где рухнуть, нашел место и тяжко упал набок, выпучив судорожно подымающееся при вдохах брюхо и вытянув безвольные лапы. Я чувствовал бессмысленность не то что спрашивать, а вообще – даже думать о сегодняшнем происшествии, словно оно было куском, насытившим меня полностью.

Высадив Энгельса у поселковой администрации, я поехал обратно, и даже не вертел головой, проезжая это место – ноль реакции, вообще; только потом, после Куяша, на меня напал смех. Почему-то вспомнилось, как в фильме про детей капитана Гранта африканские дикари вызывали дождь, и там перед толпой негров бегал шкодный колдун в огромной, до пупа, маске и завывал: «Мга-а-анга, идет велии-и-икий Мга-а-анга!». Я теперь тоже хренов «Мга-а-анга», подумал я и решил, что неплохой получится логин для почты. [email protected] – прикольно, правда?

Снова черный кыт

Несчастный эмчеэсник все не шел у меня из головы. Я ходил и грузился, встаю с сортира – эмчеэсник, выхожу на улицу – опа, и тут эмчеэсник, работал с ним на пару, видел его обрыдлый пуховик, протягивая руку за хлебом; короче – достал он меня хуже некуда, невозможно стало новости посмотреть. Не, думаю, че-то уже нездоровое. Надо не выеживаться и пожаловаться Тахави, че мне перед ним-то из себя крутого перца ломать. Перед Энгельсом – куда ни шло, там есть еще в отношениях запашок, типа у кого яйца тверже, но с Тахави это как… не знаю, все равно как с дождем поцами меряться, или с годом, или с днем и ночью. В общем, ему не впад-лу и пожаловаться. Тут же, с перекрестка набираю Ги-маю: как там Тахави? А в Учалах. Когда будет? А хрен иво знат, – говорит Гимай, – не докладат. Уехал-то когда? Четвертого дня, а че хотел-то? Ниче? Хе-хе. Ниче так ниче, давай-бывай.

Ладно, думаю, ничего страшного, как приедет – сразу к нему, а пока попробую сам. У меня всегда все получается, если нехотя делаешь, чисто время убить; вот, думаю, я этим явлением природы и воспользуюсь. Решил сразу, что не выйдет у меня ничего, и говорю сам себе, а точнее – эмчеэснику: ну че, братуха ты волчий, не пора ли тебе пройтиться в сторону волосатую?

И как только это решил – все: эмчеэсник, гад, словно почуял, что скоро его из моей головы попросят, и задал мне веселой жизни. Это сейчас все выглядит и для меня, и тем более для тебя, читающего это, как небольшой такой смешной геморройчик, в чем-то даже занятный, однако тогда все выглядело иначе, хреново все выглядело, очень. Я обнаружил, что гол и беззащитен; не только перед чем-то серьезным, но даже перед вот этим сраным эм-чеэсником, которого считал пылью в сравнении с собой. Как же, я ж весь такой из себя, чего только не узнал, чего только не видел; и пусть я только бишенче, но самого большого озера Реки, хотя никто меня не учил… А вдруг оказывается, что нет за мной ни хрена, и Река, и все мои «связи» – все это лишь детали биографии; словно записи в трудовой или военном билете. Как поможет запись в трудовой, если на безлюдной окраине незнакомого города в спину тыкается ствол и вежливо предлагают пройти? Река течет себе где-то там, а здесь – твои личные проблемы, и решать их будешь ты – или никто. Смотри за собой сам.

Передо мной, голым зверьком, жмущимся на пятачке обнюханного, вдруг поднялся невидимый – но также и непрозрачный занавес, защищавший меня от Бесконечности, наполненной иногда Таким, что лучше даже не поднимать взгляд. С этой точки зрения МЧСник мигом перестал быть несчастным дурачком, захотевшим «интерес – ненького» и перечитавшим слишком доступных книг, среди которых ему на беду попались подходящие, – теперь, без жалкого антуража этой стороны, он выглядел иначе – жалкой пылинкой, да, – но на острие сгустившегося из тьмы копья, недвусмысленно летящего прямо в меня. В другую, такую же жалкую пылинку. Я мгновенно потерял весь задор и прожил начавшуюся рабочую неделю и почти всю следующую пришуганной забитой тварью, не лучше пидора на неприжатой малолетке – меня безнаказанно посылали и кидали, с меня легко снимали деньги и пролезали вперед на заправках, жена купила запрещенную собаку и, быстро ухватив слабину, начала понемногу пробовать дерзить; даже алкаш из подъезда, вечно клянчащий деньги, и тот сказал мне: «Привет» вместо «Здравствуйте».

Стоило только попытаться сосредоточиться на эмчеэс-нике, как в меня втыкался очередной прилетевший из тьмы шланг, и где-то на том его конце врубался насос. Процесс был явно саморазгоняющийся, и я, вякнув то ли от боли, то ли от страха, снова совал голову в песок, боясь даже подумать о каких-то решительных действиях. Я даже молился – ну отмажь! ну в самом деле, че Тебе стоит! но Он только разводил руками – тебе не хватало пьесы, и ты вроде как сам полез за кулисы? Ну, что ж теперь делать, здесь – вот так, крутись, или лопнешь на чьих-нибудь зубах – обратно в зал дороги нет, уж прости. Я обижался и орал в потолок: ах, так?! Ррахман-ррахим? Бог есть любовь? Это вот это – твоя любовь, да? Милосердный, епть! Прощающий! Меня тут заживо хавают, а ты сидишь там, в ус не дуешь! Знаешь тогда чо?! Да тогда пошел… – но тут у меня хватало ума тормознуть и не выпрашивать себе совсем уже крупные неприятности…

Ну, гаишникам на полгода запомнился, не меньше – замордовали потом, но хоть знаю, за что страдал. Как летел, а! По зеркалам смотришь – вроде дернулся, болезный, и палочку-то уже подымает, ан хрен там, нечто уже просвистело. Приезжаю, влетел на веранду и не поверил сам себе – тут же расслабился. Даже не больно-то и притворяюсь, что спокоен как Аврелий, только руки трясутся и потеют. Тахави топил печку, я поднес ему дров и отправился в ларек – кот, подлец, разорвал на столе птичку и сгоряча попереворачивал весь стариковский чайный припас. Приехал, загнал Юнкерса во двор, перекинулся в деревенское – а чувство такое, что можно уже назад ехать, и все мои беды кажутся эдакой дамской истерикой, даже удивляться себе понемногу начинаю – а че это было-то? И было ли?

Пришел Гимай, сидим, старики о паях каких-то завели волынку, я им только сникерсы на дольки режу: Гимай очень любит под чай это дело, и Тахави тоже их ест, когда ест Гимай. Меня это заинтересовало, сижу и думаю – отчего бы? Сам ведь склонял мертвую еду, а тут вон че, третий, или какой там, четвертый уже? Я взял пяток – да, четвертый. Может, и поедание сникерсов с Ги-маем тоже имеет отношение к Знанию? – и только ухмыльнулся этой мысли, как до меня доходит – елы-палы, а ведь уже мое персональное дело рассматривается! Только, блин, отвлекся…

– …ну, зря ты. Видишь, какой бодрый?

– Это он сейчас бодрый, а так не очень-то он и бодрый. Да, Бэпке?

– Че, Гимай-абый? Я че-то задумался, не слышал.

– Опять о зеленых человечках, Бэпке? Задумался-то?

– Да, – я спокойно отвечаю Гимаю, удивляясь про себя: как ему еще не надоело?

Ладно, раньше я еще на некоторые подъебки реагировал, но сейчас… Или все проще и он просто-напросто привык? Хотя, вообще-то, Знание и привычка штуки несовместимые; и если он это делает до сих пор, значит, смысл есть, еще не все, видать, понты с меня слезли.

– Они тоже о тебе думают. Особенно последний времь.

Я от этих слов чуть край у кружки не откусил, по хребту морозец, и в брюхе что-то нехорошо так булькнуло и перевернулось. Но бодрюсь, спокойно так ему говорю – аж сам собой залюбовался:

– Гимай-абый, ты вот шутишь, а я чуть не обосрался. Завязывай так шутить уже.

– Ну, раз завязвай, тада ладно. Завяжу, потом развязать не проси. С Гафуром сам тада как-нибудь, да?

У меня снова в брюхе ка-ак ворохнется – это ж эмче-эсника так зовут; я его че-то по имени про себя не называл, хоть мне и говорили, как его звать, все эмчеэсник да эмчеэсник. Ага, думаю, вот ты зачем пришел. Яшчерэ меня строит как духа в карантине, Тахави – просто так со мной ковыряется, из чистого человеколюбия, а ты – отмазываешь. Ну, раз у тебя такая должность в раскладе, то вряд ли ты этому Гафуру дашь меня доесть, не просто ж так вы на меня время тратили? Короче, решил я поиграться:

– С Гафуром? Да сам, чего там – Гафур. Уж как-нибудь…

Деды грохнули, аж пополам складываются. Тахави ржет как кашляет, зато Гимай, тот да – стекла трясет. Думаю – да че ж я опять такого смешного ляпнул? Неужто этот Гафур такая тут звезда вампиризма, что мое заявление так их рассмешило? Подумаешь, Мэйджик Джонсон, вот еще. Я как приехал, сменил обстановку, так и не вспоминаю даже, а дома – это мне от усталости, наверное, мерещилось; бывает же, когда самочувствие плохое…

Деды проржались, сидят, улыбаются, чай прихлебывают. Гимай на меня косится, и видно, что ему оттого радостно, что сейчас он еще какую-нибудь пакость мне скажет. Говори, думаю. Я готов, и ты своими штучками меня врасплох не застанешь. Он, естественно, долго ждать не заставил. Принял серьезный такой вид, и с постной физиономией и самым искренним смирением задвигает:

– Ну, те видней, сам, так сам. Только сюда не приводи его больш, лады? Тут-то он нам зачем? – и показывает глазами мне за спину.

Каждый встречал в литературе выражение «скованный ужасом», встречал и я, но считал чисто литературным прибамбасом для красоты изложения. «Графиня в иссту-пленьи ломала руки, а скованный ужасом какой-то там никак не мог чего-то там». Так вот: ни фига подобного, это совершенно нормальная попытка описать явление природы, только бледная и невыразительная. Я сидел, СКОВАННЫЙ УЖАСОМ. Наконец я оторвал взгляд от внимательно изученной клеенки и посмотрел на стариков. Сидят, приняв отсутствующий вид, ни на меня, ни мне за спину не смотрят. Как хорошо, что здесь нет Энгельса, проносится в голове. Он потом затрахал бы меня за тот вид, который я сейчас, кажется, имею… Решился и повернулся назад. Мама моя родная. А я-то думал, что нельзя испугаться больше. Можно. В углу веранды у Тахави стоит древняя этажерка, чуть ли не довоенная. На ней сувенирный орел, едва ли намного моложе этажерки – фигурка из материала, который какое-то время светится бледно-бледно зеленым, если вынести его на солнце. Орел сидит на горе, в такой не очень миролюбивой позе, снизу надпись – «Пятигорск». И этот орел – Гафур. Все это время он был у меня за спиной, и это пугало меня больше всего. Даже не то слово – меня этот факт потряс. За спиной. Все время.

У меня высох рот, зато промокла майка, и я едва не упал в обморок. Настало такое легкое предбезумное состояние – я полностью утратил контроль за всем, из чего состою, и лишь удерживался на стуле, отвернувшись от орла-Гафура; мне стало глубоко похуй – съедят меня, нет ли, из груди рвется истерический смешок, и я плавно, не торопясь, выбираю секунду, чтоб его выпустить, хотя доподлинно знаю, что с этим смешком меня покинет разум, что это разум и есть, а смешком он только кажется. Я встаю и вижу себя со стороны – откляченная губа, разгладившееся лицо полного, врожденного идиота.

Вдруг замечаю: никакого страха, отвращения к себе, стыда, ничего. Бросаю небрежный взгляд на статуэтку, заранее зная, что увижу. Так и есть – статуэтка. Старики тоже поднимаются, и мы оказываемся на местном кладбище, я без труда узнаю это место. Стоим перед могилой, на фото этот самый Гафур; Галямов, оказывается, его фамилия. На одиннадцать лет старше меня, всего-навсего. Могила несвежая, время какое-то уже прошло – и по венкам видно, и грунт кое-где просел.

Я поворачиваюсь к стоящим сбоку старикам и серьезно им киваю, не зная, что имею при этом в виду, даже приблизительно. Тут же мы все оказываемся стоящими по колено в снегу, перед нами – здоровый кирпичный сарай с пыльными окнами, какие-то трубы по стенам, крашеный серебрянкой ящик у стены – «Огнеопасно», хлам какой-то валяется, железо всякое. Я знаю – это Механический Цех, и мне надо туда. Не оборачиваясь на стариков, начинаю идти по снегу, высоко поднимая ноги, чтоб не потерять тапочки. Иду долго, хотя сарай рядом. Высокие ворота приоткрыты, и правую створку чуть мотает ветром, но я его совсем не чувствую. Стараясь не задеть железо во рот, вхожу и зажмуриваюсь; пусть день и пасмурный, но со снега в полутьме ничего не видно. От ворот в цех тянется наметенный сугроб, и я мимоходом удивляюсь – вроде сон, а как все тщательно отрисовано. Тут же спохватываюсь – это не сон, не хрен расслабляться, и сразу же слышу, как вращается, медленно останавливаясь, патрон здоровенного токарного станка – в этом цехе живет один-единственный станок, здоровенный, годов тридца-тых-сороковых. Из-под одной краски видна другая, весь облупленный, в масле и стружке; этому станку токарь не нужен – отчетливо звучит у меня в голове, но я этого не говорил и не думал. Я вообще не думал ни про какого токаря.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю