Текст книги "Скажи, Красная Шапочка"
Автор книги: Беате Тереза Ханика
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 10 страниц)
Четверг
Вскоре после того, как меня записали в школу, бабушка первый раз вернулась из больницы. На голове у нее был надет платок, потому что волосы выпали, и ей не хотелось, чтобы я ее испугалась. Конечно, я знала, что у нее не было волос, ни одного, даже самого коротенького. Мы стояли рядом в маленькой кухне, маленькой голубой кухне с пестрыми занавесками.
Что такое рак? – спросила я, и бабушка уронила тарелку, которую держала в руке, обратно в раковину, мыльная вода брызнула во все стороны: мне на лицо и ей на фартук.
Рак… про него я почти случайно услышала от родителей накануне, мама сказала, что рак будет поедать бабушку изнутри, а я подумала, что такого рака в бабушке наверняка можно найти. Я была уверена, что врачи что-то сделали неправильно, потому что в больнице, наверно, про этого рака просто не всё еще знают.
Бабушка вытерла руки о фартук и села со мной на пол, ей это было нелегко, из-за суставов, но когда дедушки дома не было, мы часто сидели в кухне на полу, опершись спиной о кухонные шкафчики. Чаще всего мы рассказывали друг другу всякие небылицы, которые сами же и придумывали, рассматривали бабушкины варикозные вены под чулками.
Варикозные вены, считала я, – замечательная вещь, это что-то таинственное, что-то, что можно видеть, хотя оно находится внутри тела.
Правда, что рак поедает тебя изнутри? – спросила я тихо и провела указательным пальцем по одной из этих вен, особенно толстой, которая все время пульсировала и выступала над кожей то тут, то там, а если нажать на нее пальцем, она распухала, но я не нажимала, потому что бабушка говорила, с варикозным расширением вен не шутят.
Да, это правда, – сказала бабушка тихо, притянула меня к себе и поцеловала в лоб, как она делала, когда я плакала или когда папа приходил меня забирать.
Рак, – сказала она, уже давно внутри меня. Уже несколько лет. Сначала он всего лишь мысль, чувство, ощущение несчастья, маленькая ранка, которую кто-то тебе нанес, но если не проследить за тем, чтобы эта ранка заросла, то из нее вырастет нечто, оно будет становиться все больше и больше, а потом примется поедать тебя изнутри, потому что долгие годы ты не обращала внимания на себя, на эту маленькую ранку. Потому что ты была несчастной все эти годы.
Щекой я чувствовала колючую ткань бабушкиной блузки и ее худенькое плечо. Мыльная пена в раковине с шелестом опадала, радужные пузыри потихоньку лопались. Больше всего мне хотелось вскочить, опустить руки по локоть в эту пену, чтобы смыть все сказанное, и рак, и все, что так угрожающе нависло над нами.
Что же делать с такой раной? – спросила я, потому что не могла представить себе, что это такое, ничего реального, может быть, это что-то вроде надреза в душе, что-то крошечное, бледное, чего снаружи не видно, то, что только чувствуешь ночью, когда лежишь в кровати одна и вслушиваешься в себя. Тогда, наверно, слышишь сначала биение сердца, а потом за его биением ощущается что-то другое, этот надрез, а может быть, это просто синяк, ссадина или царапина.
Надо внимательно к ней прислушиваться, – сказала бабушка, и не переставать слушать до тех пор, пока она не скажет последнее слово.
Я никогда не прислушивалась, Мальвина, – сказала она.
На лестнице раздался какой-то шум, и мы насторожились. Фрау Бичек тогда уже жила в доме, но никаких детей еще не было, она ждала первого ребенка, она приехала из Польши уже беременная.
Чаще всего в доме было тихо, потому что соседи, которые жили выше и ниже бабушки и дедушки, были уже старые и никакого шума не производили. Бабушка считала, что это грустно, что мне не с кем поиграть, она всегда говорила, что нет ничего живительнее детского смеха. Но то, что мы услышали, был не смех, это был грохот, как будто кто-то упал с лестницы, у бабушки побелело лицо, оно стало еще белее, чем до того.
Дедушка пьян, – сказала она, с трудом поднялась, перешагнула через мои ноги и захлопнула дверь кухни, очень быстро, потом повернула ключ в замке. Грохот стал громче, мы услышали дедушкины ругательства, потому что он не мог попасть ключом в замочную скважину. До того дня дедушка никогда не был пьяным, по крайней мере, в те дни, когда я приходила к ним; однажды он объяснил, что отмечает каждый стакан красного вина палочкой, чтобы всегда точно знать, сколько он выпил.
Иногда мне случается немножко перебрать, – сказал он и подмигнул мне, но только чуть-чуть, потому что опьянение – это эстету не пристало.
Дедушка никогда не бывает пьяным, – сказала я неуверенно, бабушка ведь могла ошибиться, но потом мы снова услышали, как он ругается, он говорил ужасные вещи и криком звал бабушку, а мы совсем затихли.
Бабушка снова обняла меня. Не бойся, – прошептала она, не бойся. Но я чувствовала, что она-то боится, а потом дедушка все-таки попал ключом в дверь и ввалился в коридор.
* * * *
На следующее утро я плетусь в ванную. Голова гудит, под волосами я нащупываю большую круглую шишку. Я запираю дверь и наклоняюсь над раковиной, чтобы окатить затылок холодной водой. Мама все еще в постели, Анна ушла бегать трусцой. С недавнего времени она одержима фитнесом – чтобы не откладывался жир, так она говорит. А я думаю, что она бегает больше для того, чтобы соседским парням было на что посмотреть. Но если с Анной про это заговорить, она звереет. Лиззи говорит, это признак того, что мои предположения верны, а Лиззи в таких вещах хорошо разбирается. Во всяком случае, Анна в черных шортах и узкой футболке почти каждое утро бегает вокруг нашего квартала, под конец лицо у нее такое красное, что не видно ни одной веснушки, а когда я ее этим поддразниваю, она говорит: ну конечно, тебе-то не нужно беспокоиться о своем весе, ты и так плоская, как вешалка, на тебе жир не откладывается. Это она намекает на то, что у меня нет груди и попы, по ее мнению, я принадлежу к самым неженственным существам, когда-либо появлявшимся на свет.
Я обматываю мокрые волосы полотенцем и вылезаю из ночной рубашки. В чем-то Анна, конечно, права, я поворачиваюсь и рассматриваю в зеркале свою маленькую попу. Спереди дела ненамного лучше: отчетливо видны бедренные кости, плечи тоже довольно костлявые. А теперь посмотрим на бюст, то есть на то, что должно им когда-нибудь стать. Мы с Лиззи часто сравниваем грудь: идем в ванную к Лиззи, и она говорит, ну, какие новости на сиськином фронте? Мы хихикаем и стягиваем футболки через голову. Потом притворяемся, что берем у наших грудей «интервью», я говорю, например, голосом моей правой груди: мне не помешало бы некоторые подкрепление, а Лиззи говорит: совершенно с вами согласна, мадам. Лиззи вообще единственный человек на свете, которому разрешается потешаться над моей грудью. Это потому, что у нее самой пока еще тоже не очень-то много выросло, и мы, так сказать, плывем в одной лодке. Часто мы утешаем друг друга тем, что большая грудь ни одной из нас совершенно не пойдет, но, если совсем по-честному, мы бы с удовольствием заимели бы такую, и даже немного завидуем Анне.
Но смотри-ка – сегодня я гляжу в зеркало и вижу небольшое изменение, оно совсем крошечное, но все же. Под соском видно набухшее место, и, если надавить там пальцами, оно болит, надо же – моя грудь болит. А мама Лиззи всегда говорила, что если грудь болит – значит, она растет. Я наклоняюсь как можно ближе к зеркалу, чтобы получше все рассмотреть, а потом ухмыляюсь своему отражению – нет сомнений, растет! Вот Лиззи сделает большие глаза, когда я ей про это расскажу! Я вдруг очень взволновалась, как будто в моей жизни должно произойти что-то особенное, я даже уверена, что такое произойдет – уже сегодня, прямо сейчас, как только я выйду из дома. Я надеваю черную футболку и мои любимые джинсы, они уже совсем светлые и потрепанные и, к сожалению, немного коротки, маме они не особенно нравятся, она говорит, у меня в них вид как у оборванки. Но мама еще спит и не увидит, в каком виде я выхожу из дома. Я хватаю корзину с пластиковыми коробками с едой и мой велосипедный ключ.
Перед калиткой стоит Муха. Муха и Анна. Я хватаю ртом воздух и застываю на лестнице. Они развлекаются по полной программе. Анна одета для бега, на ней короткий топик, оставляющий открытым живот, руки уперты в бедра, она смеется и откидывает голову назад, встряхивает волосами, они блестят на солнце, как золото.
Гадость какая. Муха опирается рукой на нашу ограду, он тоже смеется, его кривой нос виден мне в профиль. Эти двое так заняты, что даже не замечают меня. Оцепенение длится всего одну ужасную секунду, этого достаточно, чтобы вся эта картина накрепко врезалась в память. Анна и Муха. Муха и Анна.
Потом я чуть ли не на ощупь осторожно пробираюсь назад в прихожую, закрываю дверь и прислоняюсь к ней спиной. Сердце колотится, оно бьется, как сумасшедшее, прямо в горле.
Вот идиот, думаю я, он делал вид, что клеится ко мне, а на самом деле он чего-то хочет от Анны, как и все мальчишки.
Он встречался со мной, чтобы подобраться к моей сестре. Лиззи была совершенно права: берегись мальчишек из нового поселка, – эхом отдается в моей голове. Берегись, и прежде всего – Мухи…
Я слышу смех Анны, он звучит искусственно, так она смеется, когда хочет произвести на кого-то впечатление, я знаю этот смех, в прошлом году осенью мы с Лиззи застукали Анну в уголке курильщиков. Это тайное местечко около нашей школы, туда ходят парочки и курильщики, потому что и те, и другие в нашей школе вообще-то запрещены. Мы пошли за школу по протоптанной дорожке, она вьется сквозь густые кусты и усеяна окурками, шоколадными обертками, пивными банками, иногда попадаются даже использованные презервативы. Мы пошли туда, потому что Лиззи вбила себе в голову, что надо бы тоже попробовать покурить, она раздобыла пару сигарет, свистнув их из пачки своей мамы, и спрятала их в карман куртки.
День был дождливый и ветреный, я сомневалась, что мы вообще сможем зажечь сигареты, и тут ветер донес до нас смех. Лиззи остановилась так резко, что я налетела не нее, смех донесся снова. Мы подкрались ближе и увидели между кустами Анну, она сидела на коленях у какого-то парня, а он сидел на вентиляционной шахте, на которой устраиваются все, кто хочет курить или целоваться.
Не верю, – прошептала я.
Некоторое время мы наблюдали, как Анна обнималась с этим парнем, а потом пошли обратно. Про сигареты мы как-то забыли.
Теперь я стою, прислонившись спиной к двери, и в ушах звучит смех Анны.
Вот значит как, господин Муха, думаю я, и поздравляю себя с собственной глупостью. Ясно ведь, что ему больше нравится трепаться и флиртовать с Анной, а не со мной.
Коленки стали как резиновые, но все-таки мне удается промчаться вместе с корзиной по дому и исчезнуть через дверь террасы. Ну и пусть, думаю я, перелезая через живую изгородь, я, конечно, в ней застряла, и в любимых джинсах появилась дыра.
Пусть убираются к черту, оба!
Почти в полном изнеможении я добираюсь до дедушкиного квартала, это ужасно глупо, но поехать на велосипеде я не могла, он так и стоит перед нашим домом, пристегнутый к перилам крыльца, где Анна и Муха флиртуют друг с другом. На пятке я натерла мозоль, потому что сандалии – неподходящая обувь для долгих прогулок пешком. Я плюхаюсь на скамейку у края маленькой детской площадки, сбрасываю сандалии и отсутствующим взглядом смотрю прямо перед собой. Надо мной шелестят на ветру каштаны, их аромат наполняет задний двор. Я смотрю на то место, где когда-то стояла драконова горка, сейчас там просто утрамбованная бурая земля, вокруг валяются пестрые формочки и пластмассовый экскаватор, наверно, их оставил кто-то из детей фрау Бичек.
Так я сижу и вдруг ловлю себя на том, что мысленно пытаюсь листать альбом с фотографиями из моей жизни. Тот, в котором много пустых мест. Внутренним взором я вижу, как снова вырастает драконья горка, вижу себя, как я лезу через пестрое извилистое драконье тело, вижу бабушку, маленькую, в темно-синей юбке до щиколотки и белой блузке. В морщинистых ушах жемчужные сережки. Я пытаюсь перевернуть страницу, но не получается. Я вижу только эту картинку и больше ничего. Ни как я бегу вверх по лестнице, ни как сижу в гостиной, и я думаю: что же, черт возьми, я все это время делала?
Порыв ветра качает каштаны, на меня сыплются белые лепестки, на голову, ноги, руки, в корзину, которая стоит рядом на скамейке. Мама приготовила гуляш, в пластмассовых коробках вид у него довольно неаппетитный, я не смотрю на них, мне противно.
Братко шествует мимо, элегантно запрыгивает на мусорный ящик и пристраивается на самом краешке, так что лапы едва не соскальзывают, он подстерегает птиц, но могу поспорить на что угодно – он слишком толстый, чтобы поймать кого-то. Там, где Братко, неподалеку должна быть и фрау Бичек, и точно, через минуту я вижу, как она идет через двор, направляясь ко мне, на ней юбка в красный горошек.
Она садится рядом на скамейку.
Как хорошо, тихо, – говорит она, и я киваю. За ее детьми присматривает патронажная сестра, младенец спит в квартире. Новый порыв ветра переворачивает формочки и надувает юбку фрау Бичек, как воздушный шар.
Фрау Бичек, – говорю я, вы помните свое детство?
Бичек внимательно смотрит на меня.
Ну конечно, – говорит она.
Мы смотрим на формочки, как ветер гонит их по песку, фрау Бичек придерживает юбку руками, чтобы никто не увидел, что под ней надето.
А ты, – спрашивает она, твое детство?
Она говорит это так, как будто я взрослая, и мы разговариваем, как женщина с женщиной, на равных, это очень приятно. С мамой никогда такого не бывает, она и Анна обращаются со мной, как с маленьким ребенком, поэтому чаще всего у меня нет никакого желания говорить с ними, они закатывают глаза за моей спиной и тайком обмениваются взглядами, а иногда Анна говорит, что подростковый возраст я уж как-нибудь переживу, словно мой возраст – это какая-то ужасная болезнь, вроде проказы или чего-то в этом роде.
Лиззи говорит, чтобы я не реагировала, что Анна – просто глупая корова, и в этом она права. Когда я думаю об Анне, в животе у меня возникает жуткая злоба.
Лучше не думать о ней, а то чего доброго еще лопну от злости.
Я вообще ничего не помню, – говорю я, не отрывая взгляда от формочек, и не успеваю понять что к чему, как начинаю рассказывать про фотоальбом, где нет фотографий, и как я пытаюсь его листать, но ничего не получается. Пока я это рассказываю, мне становится ясно, как часто я думала про этот альбом. Очень часто, с тех пор как дедушка поцеловал меня, на самом деле – каждый день. Об этом я, конечно, фрау Бичек ничего не рассказываю, я боюсь, она скажет то же самое, что Пауль и папа. Я поклялась себе больше никому об этом не рассказывать, ведь все взрослые, наверное, подумают одно и то же; а может, дедушка был прав, когда сказал, что другие посчитают, что со мной что-то не в порядке. У меня самой все чаще возникает ощущение, что со мной что-то не так.
Фрау Бичек слушает меня, потом долго молчит, мне даже начинает казаться, что она, наверно, заснула рядом со мной или не хочет говорить о пустых местах в альбоме.
Потом она говорит: твой дед смотрит, он стоит все время за занавеска и смотрит. Я чувствую в затылке хорошо знакомое покалывание и не смею обернуться.
В твой дедушка злой дух, – говорит Бичек тихо, и покалывание становится сильнее, потому что мне жутко при мысли о том, что у меня есть дедушка, в которого вселился злой дух.
Братко спрыгивает с мусорного ящика и рысью подбегает к нам, шерсть у него растрепалась от ветра и торчит во все стороны. Он прижимается к моим ногам, потом, громко мурлыча, вспрыгивает на колени к фрау Бичек.
Так же, как Братко? – спрашиваю я.
Бичек качает головой и гладит Братко по спине, тот выгибается от удовольствия горбом и закрывает глаза.
Нет, – говорит она, Братко – несчастный зверь, он не может по-другому, так уж его природа сделать, но твой дедушка – в нем дух.
Бичек стучит пальцем по лбу, чтобы я поняла, что она имеет в виду. Она имеет в виду, что у дедушки есть что-то в голове, во всяком случае, больше, чем у Братко.
Он может решить, будет это добро или зло, и он решает – зло.
Она продолжает гладить Братко, но он вдруг начинает сердито бить хвостом и уходит.
Мысли у меня смешиваются и путаются, одно пустое место в альбоме вдруг заполняется красками, яркими-преяркими, но все остается четким и не расплывается перед глазами. Я вижу ковер, красный с черным орнаментом и ноги бабушки, вижу ее узловатые вены, вьющиеся вокруг щиколоток и ее телесного цвета колготки, она стоит передо мной, гладит меня по голове, и у нее такой голос, как будто она недавно плакала. Это было на мой седьмой день рождения, думаю я, да, точно, утром моего седьмого дня рождения, и если бы сейчас я подняла голову, то увидела бы на столе торт с семью розовыми свечками. Я выхожу из ванной, дедушка закутал меня в халат и ушел, халат кусается, он из светло-голубой махровой ткани, и ужасно мне не нравится.
Дедушка не может по-другому, – сказала бабушка.
Это была ложь.
Мы слышим громкие крики, это дети фрау Бичек вернулись домой, они вбегают на задний двор и бросаются к маме, она смеется и прижимает их к себе, говорит с ними по-польски, я, конечно, не понимаю ни слова.
Она встает и стряхивает детей с себя.
Отнести? – говорит она, указывая на корзину, но я отрицательно качаю головой.
А потом остаюсь одна, одна перед домом, в котором в моей памяти образовались дырки, одна перед домом, в котором все началось.
Пятница
Дедушка ввалился в прихожую, а бабушка крепко прижала меня к себе. Платок у нее съехал, мне был виден ее голый лоб, нежно-розовый с тонкими морщинками и нежным белым пушком там, где волосы снова начали потихоньку отрастать. Из прихожей до нас донесся грохот, это дедушка опрокинул вешалку, пытаясь повесить на нее пиджак, потом он сбросил с ног туфли и споткнулся босыми ногами о ковер.
Тс-с-с… – сказала бабушка, покачивая меня, будто убаюкивая, тс-с-с… ничего страшного.
Я прижалась к ее коленям, стараясь сделаться как можно меньше, и зажала уши руками. Но все равно слышала каждое слово. Дедушка стал колотить кулаками в дверь, мы вздрагивали при каждом ударе. Хильда, – кричал он, обращаясь к бабушке, выпусти ее, выпусти мою Мальвиночку!
Он кричал снова и снова, а мы с бабушкой цеплялись друг за друга, и я сказала, что не пойду, что я ужасно боюсь, а бабушка сказала: ты должна быть храброй, ты сейчас должна быть очень храброй.
И настал момент, когда бабушка меня выпустила. Отведя взгляд, она совсем немножко приоткрыла дверь и вытолкнула меня через щель, дедушка подхватил меня на руки и понес в гостиную.
Мальвиночка, – повторял он снова и снова, моя Мальвиночка.
Я ничего не говорила, я закрыла глаза, чувствовала запах шнапса и мужского пота, чувствовала, как пробегает свет по лицу, а потом ощутила бархатистую обивку кушетки, на которую он меня положил. Я думала, случится что-то страшное, ведь дедушка только что ужасно разозлился, когда заметил, что бабушка заперлась со мной на кухне, но на самом деле ничего не произошло, дедушка прижал меня к себе, так что лицом я уткнулась ему в шею, и принялся невнятно бормотать всякие странные вещи, что он меня любит и что я не должна его бояться. Он никогда не сделает мне ничего плохого, сказал он, да он и не сможет, ведь он так меня любит и просто хочет обнимать меня, а больше ничего.
В конце концов он заснул, голова у него свесилась в сторону, через некоторое время я услышала, как бабушка тихо открыла кухонную дверь, а я перелезла через дедушкины длинные ноги, осторожно, чтобы его не разбудить, и прокралась к бабушке в прихожую. Вся в слезах, она взяла меня за руку.
Мы пошли вниз подождать папу, который должен был приехать и забрать меня.
Мы не разговаривали друг с другом, я забралась на драконью горку, на самый верх, чтобы бабушка не видела мое лицо. На горке я почувствовала себя нормально. Самый обычный день. Ничего страшного не случилось, ничего плохого, все как обычно.
* * * *
Самое ужасное за завтраком – это Анна. Она сидит на стуле с ногами, уже одетая для бега, и шевелит ступнями в такт музыке по радио. Мама со страдальческим выражением лица ковыряется в тарелке с мюсли, а папа читает газету. Маму это всегда раздражает, потому что газета занимает полстола, но папа говорит, что ей не стоит так волноваться, это нехорошо из-за ее мигрени, а тарелка с мюсли в любом случае занимает не больше десяти квадратных сантиметров.
Я бросаю на Анну через стол злобные взгляды, но она этого совершенно не замечает – слишком занята собой. Грызет половинку тоста и рассматривает кончики своих волос – не посеклись ли. Анна вечно беспокоится о волосах и использует тысячи разных масок и бальзамов, чтобы защитить их от вредного воздействия окружающей среды. Мы с Лиззи считаем, что это глупо. Мы сами подстригаем себе волосы, я – Лиззи, а Лиззи – мне, так мы экономим кучу денег, а потом тратим их на мороженое.
Мои руки лежат рядом с тарелкой, я совсем не могу есть, кусок в горло не лезет. Больше всего мне хочется крикнуть Анне, чтобы она и пальцем не прикасалась к Мухе, а потом кричать, что я листала альбом, да-да, вчера листала его в самый-самый первый раз и буду листать дальше, у меня странное предчувствие, что это будет легко – нужные страницы найдутся и заполнятся цветом и красками. От этого я чувствую себя беспокойно и тревожно, во мне все зудит, потому что я знаю, что что-то спит внутри во мне, уже давным-давно, а теперь оно готово проснуться, неохотно ворочается, зевая и потягиваясь, но когда-нибудь оно откроет глаза, и я смогу видеть его глазами. Я уже очень близко к этому. Очень, очень близко. В руках покалывает и в затылке, а в груди какое-то чувство онемения, как будто из меня сердце вытащили.
Я больше не пойду к дедушке, – говорю я, уставившись на свою пустую тарелку и безостановочно двигающиеся руки. Я сама изумлена этими словами, я не собиралась их говорить, они как будто сами вырвались из меня, как вскрывается в определенный момент плохо залеченная рана. Я чувствую, как все смотрят на меня, потом мама встает, ставит тарелку из-под мюсли в посудомоечную машину, она делает все невероятно медленно, краем глаза я наблюдаю за ней.
Закончив, она прислоняется к буфету и смотрит в окно. Перед окном висит скворечник. Радио говорит, папа листает газету, Анна очень внимательно рассматривает кончики волос.
Я больше туда не пойду, – повторяю я, потому что мне кажется, что они почему-то ничего не услышали. Опять молчание. Анна откидывается на стуле назад: позади нее на полке стоит радио, она прибавляет громкость, подпевает мелодии.
Что за ерунда, – наконец говорит папа и кладет газету обратно на стол, дедушка очень рад, когда ты его навещаешь, он очень одинок после смерти бабушки. Я думал, у моих детей умное сердце.
Про умное сердце папа говорит довольно часто, он говорит, что вот у такого-то и такого-то человека нет умного сердца, а иметь его очень важно. Он презирает людей, у которых сердце неумное, и теперь он думает, что у меня оно именно такое, поэтому он и меня тоже презирает. Папа наклоняется ко мне, глаза у него голубые со стальным отливом, он заглядывает в мои глаза, как будто видит мое сердце, мое неумное маленькое сердце, которое от ужаса забилось в самый дальний уголок.
Ты вообще-то знаешь, что это такое – умное сердце? – спрашивает он.
Я качаю головой, потому что сердца у меня, наверно, больше нет, только оглохшее место где-то в середине тела.
У человека умное сердце, когда он способен чувствовать жалость. И не оставляет в беде другого человека только потому, что тот старый и больной.
В голове у меня все перемешалось, потому что то, что говорит папа, звучит вроде бы правильно, но я чувствую, тут что-то не так, тут есть какая-то неувязка, и я знаю – это то, что папа скрывает.
Анна начинает убирать со стола, она протискивается мимо меня и легонько толкает.
Слушай папу, он плохому не научит, – говорит она.
Это звучит притворно-небрежно, как будто все это ее не касается.
Это низко, оставлять старика одного, без помощи, – говорит папа, у меня внутри все сжимается, я выпрыгиваю из-за стола.
Нет, – говорю я, нет, нет, нет.
Я не могу остановиться, как будто в голове у меня заело пластинку, я говорю все громче, громче, чем радио, громче, чем посудомоечная машина, которую Анна только что включила.
Нет! – кричу я.
Это неправда! Это – не-прав-да! – кричу я.
Мама зажимает уши и выбегает из комнаты, лицо у нее совсем бледное, а рот сжался в тонкую полоску. Дверь спальни с грохотом захлопывается. Мама запрется в спальне и в ближайшие несколько часов не выйдет оттуда. И в этом виновата я.
Папа тоже вскакивает, на секунду мне кажется, что он сейчас побежит за мамой, но все-таки он остается стоять, прямо передо мной. Он в ярости, на шее у него бьется жилка. Анна удаляется, оставляя меня наедине с папой. С головой у нее точно не в порядке, – говорит она и закатывает глаза, выходя из кухни.
Это она намекает на случай с телефонным шкафчиком, намекает, что я головой повредилась.
Меня пронзает мысль, что сейчас папа меня ударит, кулаком в лицо, я втягиваю голову, съеживаюсь на стуле. Папа все еще стоит передо мной, в ушах все еще отдается эхо захлопнутой двери в спальню.
Вот значит как, – говорит папа сдерживаясь, все это неправда. Ты хочешь сказать, что я лгу.
Я еще больше съеживаюсь и не отвечаю. Над моей головой собирается гроза, и гроза эта – мой папа. Я вдруг вспоминаю о том, что рассказывал Муха, как папа ударил мальчика из своего класса в лицо, вспоминаю про те случаи, когда он сердился на меня, сердился до того сильно, что орал, а он может орать очень громко, так громко, что хочется спрятаться под стол, вспоминаю, как он бил меня по лицу, наверно, у меня не хватит решимости ударить в ответ. Даже в состоянии аффекта, как говорил Муха.
Так что, – настаивает он, что ты имеешь в виду?
Ничего, – говорю я тихо, и вдруг чувствую – это правда, я ничего не хотела этим сказать, никого ничего не касается, а альбом с фотографиями и все остальное я могу с таким же успехом спрятать в себе, похоронить и запереть на сто замков. Их это не касается, это никого нисколько не касается, это даже меня нисколько не касается.
Ну тогда ладно, – говорит папа, тогда ладно.
Он садится обратно за стол и берет газету, а я – я беру корзину, дедушка ждет.
Больше всего мне хочется больше никогда не видеть Муху. Мне стыдно, что я попалась на его удочку. При мысли, что он расскажет обо всем этом своим друзьям, мне становится жарко от ужаса. Я могу представить себе каждое слово, которое он скажет, могу даже представить, какое у него при этом будет лицо. Он закурит сигарету и с видом превосходства оглядит свою аудиторию. На каникулах я тут навешал лапши на уши одной девчонке с виллы, – скажет он, она такая тупая, что этого даже не заметила.А его приятели заржут от удовольствия. Даже представлять такое ужасно. Но хочешь – не хочешь, а Лиззи об этом рассказать придется, и вряд ли она будет в восторге. Она непременно захочет отомстить.
Анна перехватывает меня перед входной дверью.
Дай пройти, – говорю я, а то стукну.
Анна поднимает брови и улыбается.
Ой, – говорит она неестественно высоким голосом, как страшно.
И скрещивает руки на груди.
Послушай, свои подростковые амбиции можешь оставить при себе, – говорит она, прислонясь спиной к двери.
Я понятия не имею, чего ей надо, но у меня такое чувство, что каждый хочет на мне выместиться, за все придется расплачиваться мне – за мамины мигрени и за папино недовольство. А теперь еще и Анна?! Видеть не могу ее черные совиные глаза и накрашенный красной помадой рот.
Со всей силы, не думая, я бью ей по голени, даже не представляю, откуда у меня столько силы, но я ведь ее предупреждала. Анна вскрикивает и прыгает на одной ноге по коридору.
Ты что, совсем спятила! – кричит она, а я пулей выбегаю мимо нее из дома.
Ну, тогда ничего и не узнаешь, – вопит Анна, дура несчастная!
Да наплевать мне, – кричу я в ответ, что вы там от меня хотите – мне теперь на это наплевать.
Дрожащими руками я отпираю велосипед, не знаю, почему я так трясусь, сестры я не боюсь, но чувствую себя так, как будто подо мной открылась бездна. Издалека я слышу, как неистовствует Анна, она кричит, что ненавидит меня и что на ноге у нее будет синяк, и что от меня одни только неприятности. Я никчемная, никому не нужная девчонка, от которой одни только неприятности.
А что сказал тот мальчик, – кричит Анна, этого ты никогда не узнаешь! Никогда!
Только когда я слезаю с велосипеда во дворе у дедушки, я замечаю на багажнике бумажку. Даже не развернув ее, я уже знаю – это записка от Мухи. У него довольно плохой, неровный почерк, бумажка измята, наверняка он таскал ее в кармане. Я морщу лоб и расправляю бумагу.
Где ты была вчера, – написано там, я тебя искал. Сегодня после обеда на вилле?
Я мну записку и, проходя мимо контейнера для стекла, выбрасываю ее туда.
Издеваться над собой я и сама умею.
Твердыми шагами я иду дальше, поднимаюсь по лестнице, мимо квартиры фрау Бичек, там пахнет блинами, телевизор включен, младенец плачет. Я слышу, как фрау Бичек поет.
Дедушка открывает мне дверь. Мальвиночка, Мальвиночка моя, – говорит он и обнимает меня.
Мы слушаем пластинки, как раньше – раньше, когда бабушка была еще жива.
Время сдвигается, смещается, я снова маленькая, совсем маленькая, могу свернуться в клубочек на дедушкиных коленях. Я не понимаю, что говорят на пластинке, актер говорит по-испански, но я знаю, что он читает Ницше, дедушка мне объяснил. Ницше – это такой философ. Он сказал, что Бог умер. Может быть, он прав, думаю я, сворачиваясь клубочком возле дедушки, потому что Бог не позволил бы таких вещей. Бог сделал бы так, чтобы все опять стало в порядке. Дедушка перебирает мои волосы, гладит по голове, игла на пластинке время от времени подскакивает, раздается щелкающий звук, и во время этой паузы, совсем крошечной, у чтеца есть возможность перевести дух. Я не могу перевести дух. Я лежу и прислушиваюсь. И жду, когда все пройдет. Дедушка тянет меня к себе, так что головой я теперь лежу у него на коленях, и больше ничего, он гладит, залезает рукой мне под футболку на спине. Я закрываю глаза и вижу, как по небу плывут облака. Мое тело значения не имеет, никакого, я безжизненное нечто, и только мои мысли улетают прочь, только это и имеет значение, потому что мысли невозможно удержать. Я могу идти, куда хочу.
Моя маленькая женщина, – говорит дедушка.
Его рука на ощупь движется дальше, подбирается к груди, это ничего, совсем ничего, пусть он делает, что хочет, пока не добрался до моих мыслей.