Текст книги "Мой удивительный мир фарса"
Автор книги: Бастер Китон
Соавторы: Чарльз Самуэлс
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц)
Думаю, я упоминал, что мой отец был одним из лучших в стране мастеров по борьбе без правил. Но сомневаюсь, что указывал, в какое необыкновенное оружие он мог превратить свои ноги. Они были такими же быстрыми, как и его руки, а их гибкость давала ему преимущество перед любым стоящим противником. Однажды он продемонстрировал их ошеломляющую гибкость, помогая мистеру Паско сервировать обед из свежей рыбы. Один раздражительный клиент принёс свою тарелку обратно на прилавок и пожаловался, что рыба несвежая.
Папа стоял по другую сторону прилавка. Когда словесные аргументы истощились, папа махнул ногой поверх прилавка, ступнёй обхватив этого человека сзади за шею, притянул его голову к себе так, что она оказалась в двух дюймах от его собственной, и сказал: «Рыба свежая, и ты, жердь, её съешь».
Что тот и сделал.
В результате многолетнего швыряния меня по всей сцене папина правая рука стала в два раза больше левой. Однажды утром в Лос-Анджелесе он показал её ударную силу всему семейству. Как раз в то время вакцинация стала принудительной, и многие люди, п том числе мои родители, бунтовали против неё. Несколько детей умерли от прививок, и количество этих смертей было достаточным, чтобы о них заговорили по всей стране. Мы были в лос-анджелесском отеле, когда пришли медики, чтобы нас провакцинировать. Кто-то постучал в дверь нашей комнаты; папа ответил и обнаружил там трёх человек – районного санитарного врача, врача из отеля и детектива.
Когда они объявили о своих намерениях, папа ударил районного санитарного врача в нос с такой силой, что сбил с ног не только его, но и тех, кто стоял за ним. Они попадали, как кегли, и папа захлопнул дверь. Мы упаковались за час и переехали в другой отель, и больше никто не приставал к нам с вакцинацией.
По некоторым причинам папа действовал с особым блеском, если ему приходилось драться с несколькими людьми. У меня есть подозрение, что он считал это гораздо более забавным и честным по отношению к противникам. Ему, несомненно, помог талант драться ногами, когда в один субботний вечер он зашёл в «Метрополь» Консидайна – самое популярное заведение у нью-йоркских спортсменов.
Папа отправился туда один. Мама играла в пинокль в «Доме Эрика», а я давал ей непрошеные советы. Как только папа собрался заказать пиво, развязной походкой вошли три студента колледжа. Они разразились глумливым смехом, увидев возле стойки маленького человека с бородой.
– Иди сюда, маленький еврей, – сказал один из них, – помоги нам отпраздновать, выпей с нами.
Затем они принялись дразнить и мучить его, и достигли апогея своей забавы, надвинув котелок ему на глаза.
– Оставьте его в покое, – сказал мой отец.
– Сдаётся мне, что ты тоже еврей, – произнёс один из студентов.
– Я велел вам оставить его в покое, – закричал папа, когда два других юнца толкнули этого человека.
Первый парень снова обратился к моему отцу:
– Я кое-что спросил у тебя. Ты еврей?
– Конечно, – объявил папа, поразив бармена, который много лет знал его как ирландца.
Студенты начали приближаться к нему. Один размахнулся. Папа уклонился от удара, ногами уложил двух парней, а третьего правым апперкотом вышиб прямо через консидайново окно. Бармен и маленький еврейский джентльмен уставились сначала на разбитое стекло, а потом на двух юных атлетов, лежавших без сознания на полу.
– Ладно, что будете пить, мистер Китон? – спросил бармен.
Джо потёр костяшки пальцев правой руки, как бы размышляя, и сказал:
– Пожалуй, пиво.
Он рассказывал, что собирался пригласить еврейского парня выпить вместе с ним, но решил, что уже достаточно сделал для него. Пока он пил пиво, один из официантов выскользнул из «Метрополя» и позвал толстого полицейского, совершавшего обход. Ведя папу в участок, коп спросил:
– Почему вы не сбежали?
Лицо Джо расплылось в счастливой улыбке.
– А что, уже поздно?
– Да, – грустно сказал коп, – теперь слишком поздно. Дежурный сержант уже в курсе.
Мы с мамой обо всём узнали, когда Джордж Ховард из «Братьев Ховардов» – знаменитой группы банджистов – ворвался в нашу карточную игру. Он появился не вовремя – мама только что назначила 350 с «пиками», что оплачивалось вдвойне.
– Майра! – воскликнул Джордж. – Джо посадили под замок в участке на Западной 47-й улице. Он уложил трёх парней у Консидайна, и теперь его держат под залог в 250 долларов.
Маленькая мама, вынужденная сидеть на двух подушках, чтобы быть вровень с другими, только пристально посмотрела на двух остальных игроков.
– Я назначаю 350, – сказала она воинственно.
Джорджу показалось, что мама его не слышала.
– Майра, я сказал, Джо под замком и…
Мама махнула рукой, чтобы он замолчал. Когда никто не смог назначить больше, она выложила свои «пики» и всё остальное и легко выиграла. Только собрав выигрыш, она повернулась к Джорджу и спросила:
– Так какой, ты говорил, нужен залог для Джо?
– Две сотни и пятьдесят долларов.
Мама полезла за пазуху, достала деньги из «сварливой торбы», вручила их Джорджу Ховарду, сделала знак, чтобы он ушёл, и сказала:
– Всё в порядке, сдавайте карты.
Вместе с большинством водевильных артистов папа не любил Мартина Бека, управлявшего сетью предприятий «Орфеум» – престижной сетью в Чикаго и всех городах к западу. Как член первого союза водевильных актёров «Белые крысы», против которого Бек ожесточённо воевал, папа ссорился с ним ещё с 1901 года. Их антагонизм усилился через шесть лет, когда Кло и Эрлангер в партнёрстве с Шубертами организовали сеть «передового водевиля», чтобы потеснить обоих: сеть Кейта и «Орфеум» Бека. Мы в числе других актёров были наняты новой группой, несмотря на угрозу «чёрного списка» от Объединённого театрального агентства, чьи служащие находились под контролем Бека, Кейта и его партнёра Алби.
К несчастью, новое предприятие продержалось всего три месяца. Запретить всех бунтарей не было возможности, поэтому многие известные актёры, включая нас, были прощены на то время. Но с началом войны в Европе в 1914 году все европейские актёры, которые могли добраться до Америки, поспешили сюда. Они быстро принялись за работу, стараясь вытеснить как можно больше «нелояльных» американских артистов.
Чтобы раз и навсегда показать мятежным актёрам, кто здесь босс, водевильные магнаты и ОТА изводили их всеми доступными способами.
Они определяли гастрольный маршрут так, чтобы актёры не могли за ночь переехать из одного города в другой. Это заставляло артистов бездействовать целую неделю между ангажементами, что значительно срезало их заработки. Устраивались бесконечные споры вокруг исполняемого материала. Но худшим оскорблением для таких известных актёров, как мы, было заставить их открывать шоу, то есть выступать перед неразогретой публикой, пока люди в первых рядах ещё рассаживались.
Вот что сделал с «Тремя Китонами» Мартин Бек в 1916, когда мы играли в нью-йоркском «Дворце», в то время заменившем «Викторию» Хаммерштейна в качестве важнейшего водевильного театра.
Папа без конца говорил об этом издевательстве и крыл Бека на все корки. Тогда же в дневном шоу уже со сцены папа заглянул за кулисы и увидел своего врага. Тот стоял, скрестив руки, уставившись на него свирепым взглядом.
– Отлично, Китон, – сказал Мартин Бек, – теперь насмеши меня!
Папино лицо побагровело. Следующее, что я запомнил: он бросился на Мартина Бека, который повернулся и выбежал из двери за сценой. Но папе было мало выгнать водевильного воротилу из его собственного театра. Он преследовал пыхтящего мистера Бека, толстяка ростом 5 футов и 8 дюймов, по 47-й улице и дальше по Шестой авеню и остановился, только когда потерял его в толпе.
Между тем я остался на сцене один и не знал, что делать. Я пел, декламировал и танцевал джигу, пока папа не вернулся и мы смогли исполнить наш обычный номер. В конце мы заработали наши обычные аплодисменты. Но это была последняя неделя, когда «Три Китона» выступали на хороших условиях в Нью-Йорке и где бы то ни было ещё.
5
ОДИН СПОСОБ ПОПАСТЬ В КИНО
На следующий день Мартин Бек распорядился, чтобы время нашего номера было урезано с семнадцати минут до двенадцати. Конечно, он знал, как никто, насколько трудно накануне вечером урезать пять минут от такого импровизированного и легкомысленного фарса.
Мы и не пытались.
Напротив, папа принёс на сцену «Дворца» долларовый будильник. Заводя его, он объяснял публике, что, к нашему сожалению, менеджмент не позволит нам сделать полный номер. Но мы постараемся сделать всё, что сможем, за тот короткий срок, который нам разрешили оставаться на сцене. Он ставил будильник прямо перед огнями рампы. Когда он звонил, мы останавливались независимо от того, чем занимались: дрались, гонялись друг за другом или танцевали. Мы останавливались как вкопанные прямо в середине действия; папа забирал будильник, и мы уходили.
Это был чудесный способ выразить наше возмущение. Публика была с нами на сто процентов, но плохо, что не публика нанимает актёров. Мы закончили сезон, отыграв две недели в театре Лоу. Это было скверно, даже несмотря на то что Лоу платил 750 долларов в неделю – столько же, сколько мы получали у Кейта.
Скверно потому, что мы играли три шоу в день вместо двух. Для артистов высокого уровня вроде нас, всегда работавших на лучших условиях, это означало огромную потерю престижа. Все профессионалы понимали, что ты на закате своей карьеры, если соглашаешься на такое.
Именно тогда успех в Англии имел бы огромное значение, и мы могли бы вернуться туда работать.
Многие знаменитые актёры предпочитали совсем не работать, лишь бы не соглашаться на плохие условия. Мы не были настолько упрямы или глупы. Мы видели, как некоторые из них сидят и ждут годами чего-то более достойного. Для большинства из них эта возможность так и не наступила, и через какое-то время о них забывали.
Мы договорились между собой, что не позволим подобному случиться с нами. Когда настал следующий сезон и мы не смогли получить хороший ангажемент, то подписали контракт на работу в сети театров Пэнтейджеса на Западном побережье. Но вскоре обнаружили, что играть наш грубый и костоломный спектакль три раза в день слишком изнуряюще и болезненно.
Мы умоляли Александра Пэнтейджеса позволить нам делать только два шоу в день. Пэнтейджес был суровый старый грек, который начал сколачивать своё состояние, работая швейцаром в салуне на Клондайке во время золотой лихорадки. Опыт, полученный им на ледяном Севере, не сделал его добрее. «Вы подписали контракт на три шоу, – сказал он, – и будете играть три шоу в день».
Вдобавок к трудностям трёхразовых выступлений папа недавно переключился с пива на крепкий ликёр. Принудительная работа на плохих условиях давала ему лишнее оправдание пьянства. В номерах, подобных нашему, точно выверенное время означало всё. Опоздаешь на полсекунды пнуть или уклониться от удара, и рано или поздно переломаешь кости. Папа никогда не был одним из валящихся с ног алкашей, но этого и не требовалось, чтобы подвергнуть опасности здоровье нас обоих.
«О, со мной всё в порядке», – говорил он, если я напоминал об осторожности, – и не забывай, что я твой отец. Так что не читай мне нотаций». Я пытался взогреть папу во время выступлений, слегка наказать его, но это тоже не срабатывало. Он смеялся надо мной, когда я угрожал, что уйду, если он не бросит пить.
В Сан-Франциско он бывал навеселе слишком часто. Мы собирались двигаться в Лос-Анджелес, чтобы открыться в следующий понедельник в театре Пэнтейджеса. Но в ту неделю в Сан-Франциско я сказал маме: «Я собираюсь бросить шоу».
Мама не возражала. Она сама пыталась отговорить папу от выпивки перед выступлениями. Как бы там ни было, шоу значило для неё гораздо меньше, чем для нас.
Но никто из нас не мог придумать простого способа сообщить папе плохую новость. Он бы не выдержал и разрыдался, как ребёнок, умоляя дать ему ещё один шанс. Я не желал видеть, как мой отец потеряет человеческий облик. Я сомневался, смогу ли это вынести. Хотя не сказал бы, что не был на него как следует сердит.
В общем, мы с мамой ничего ему не сообщили. Пока он был в одном из салунов в вечер перед отъездом в Лос-Анджелес, мы уложили вещи и сели в поезд, шедший на Запад.
Мы даже не оставили ему записку.
Я поехал в Нью-Йорк посмотреть, не удастся ли найти работу "одиночным номером», как говорят в водевиле. Мама отправилась в Детройт некоторое время погостить у друзей.
Когда папа вернулся в отель и увидел, что нас нет, то не стал беспокоиться. Он всегда был оптимистом и решил, что мы уехали в Лос-Анджелес без него, и, только войдя в лос-анджелесский театр Пэнтейджеса, сообразил, что я отменил остаток турне.
Никто не мог сказать ему, где мы. Не зная, что делать дальше, он уехал в Маскигон, надеясь обнаружить нас там. И в Маскигоне он провёл оставшуюся часть зимы.
Наш дом был летним коттеджем без отопления и водопровода, но, за исключением физических неудобств, это было неплохое место для папы. Некоторые из его старых водевильных друзей ушли на покой и жили там круглый год. Дети всё ещё учились в маскигонской школе поблизости, а это значило, что половина семьи была с ним.
На банковском счету хватало денег, и папа не собирался умирать в Маскигоне ни от голода, ни от одиночества. Зная его, я был уверен, что смерть от угрызений совести ему тоже не грозит.
Тем временем в Нью-Йорке я попал в кино. Пробыв месяц в Детройте, мама сжалилась над папой и присоединилась к нему в Маскигоне. Надо было видеть его лицо, когда мама объяснила, чем я занимался. Папа всегда глумился над кино и считал его временной прихотью вроде заниженной талии на платьях, но гораздо менее интересной.
Незадолго до этого Уильям Рэндольф Херст [31]31
Газетный магнат, хозяин более тридцати газет и журналов. Сначала занимался кинопроизводством для рекламы своих газет, позже продюсировал фильмы Марион Дэвис, своей любовницы.
[Закрыть], уже занимавшийся кинобизнесом как любитель, убеждал нас делать для него комедии в двух частях [32]32
Тогда фильмы измерялись «частями» по количеству катушек плёнки. Одна часть, то есть одна катушка, составляла 300 м плёнки и шла примерно 10 минут. Самый распространённый формат был одна и две части, но уже в 1915 г. Дэвид Гриффит снял «Рождение нации" в 12 частях.
[Закрыть].
– Чтовы говорите? – загремел папа. – Вы хотите показывать «Трёх Китонов»на простыне и за десять центов?
Позже Херст предложил нам контракт на целую серию двухчастевок, основанную на комиксах «Воспитывая папочку», которые печатались в его газетах. Херст сказал, что папа мог бы сыграть Джиггса – главный персонаж. Папа опять отказался.
Как большинство водевильных актёров средних лет, он смеялся, если кто-нибудь предсказывал, что «скачущие картинки», как их всё ещё называли, скоро заменят водевиль в качестве любимого развлечения в стране. В конце концов, услышав ужасные новости обо мне, он простонал: «Наш Бастер в кино? Я с трудом верю в это».
Мама, не более деликатная к папиным чувствам, чем другие многострадальные жёны, всё же не торопилась рассказывать ему, что я отказался от места в большом бродвейском шоу ради работы в кино.
– Мне не хотелось, чтобы у бедняги пошла пена изо рта, – позже объясняла она.
Добравшись до Нью-Йорка в феврале 1917 года, я пришёл прямо в офис Макса Харта, наиболее влиятельного театрального агента в Нью-Йорке. Я сказал ему, что бросил семейное шоу и хочу некоторое время поработать один.
– Я достану тебе любую работу, какую захочешь, – сказал Харт. Он тут же надел шляпу и повёл меня в офис братьев Шубертов на той же улице. Они набирали новый состав для своего годового ревю «Мимолётное шоу», которое тогда было одним из лучших на Бродвее.
Мистер Харт, немногословный агент, отвёл меня прямо в личный офис Джей Джей Шуберта. Как обычно, Джей Джей отбирал людей с помощью вялого шепелявого джентльмена, которого все называли «Мамаша Симмонс».
– Это Бастер Китон, – сказал им Макс Харт, – возьмите его в своё шоу.
Джей Джей оглядел меня и спросил:
– Вы умеете петь?
– Конечно, умею, – ответил я, хотя это был довольно глупый вопрос. Если мистер Шуберт примет меня, то за мою комедию. И он нанял меня, не попросив спеть и не задавая других вопросов.
«Мимолётное шоу» обычно выступало в Нью-Йорке шесть месяцев, а потом отправлялось в дорогу на оставшиеся полгода. Мою зарплату определили в 250 долларов в неделю за Нью-Йорк и 300 долларов за турне. Через пару дней я получил сценарий ревю.
Но за день-два до начала репетиций я натолкнулся на Лу Энгера, комика-голландца, который много раз выступал с нами в одной водевильной программе. Энгер был вместе с Роско (Фатти) Арбаклом. экранным комиком. Представляя нас, он объяснил, что Арбакл недавно ушёл от Мака Сеннетта [33]33
Мак Сеннет – режиссёр, актёр и продюсер. Основатель жанра американской кинокомедии и фабричного метода кинопроизводства. С 1912 по 1920 год на своей фирме "Кинстоун" выпустил несколько сотен короткометражек.
[Закрыть], чтобы делать свои собственные комедии в двух частях. Джо Скенк их продюсировал, а Энгер только что бросил водевиль и стал менеджером студии Джо.
Я видел некоторые работы Арбакла в комедиях Сеннетта и от души восхищался ими. Он сказал, что много раз смотрел наши выступления и они всегда ему нравились.
– Бастер, ты когда-нибудь снимался в кино? – спросил он. Я ответил, что не снимался, и Роско предложил:
– Почему бы тебе не прийти завтра утром на студию «Колони»? Я там начинаю новый фильм. Ты сыграешь эпизод, и, возможно, тебе понравится.
– Мне бы хотелось попробовать, – сказал я.
Студия «Колони» располагалась в большом складском здании на Восточной 48-й улице. Когда я пришёл, всё гудело от бурной деятельности. Помимо компании Арбакла, в других частях студии делали романтические мелодрамы компании Нормы Толмадж, её сестры Констанс и пары других. Мне это показалось удивительным, как будто я попал на огромную фабрику развлечений, где одновременно выпускались различные шоу.
Двухчастевка, которую Роско начал в тот день, называлась «Ученик мясника» (The Butcher Boy). Действие происходило в провинциальной лавке, и мне досталась роль наивного незнакомца, который просто так зашёл в тот момент, когда Роско и Эл Сент-Джон начали швырять друг в друга мешки с мукой. Как и Арбакл, Сент-Джон был одним из «Кистоун копс» [34]34
Сеннет любил объединять персонажи в группы и из фильма в фильм раскручивал их приключения. Таких групп было несколько: весёлые девушки в купальниках – «Купающиеся красотки», шаловливые детишки – "Кистоун кидс» и придурковатые полицейские – "Кистоун копс".
[Закрыть]у Сеннетта.
У Роско под рукой были коричневые бумажные мешки, наполненные мукой, завязанные и готовые к употреблению. Он, не теряя времени, подключил меня к работе.
– Как только ты войдёшь в лавку, – объяснил он, – я кину один из этих мешков в Сент-Джона. Он присядет, и ты получишь прямо по лицу».
Это казалось пустяком после взбучек, которые я долгие годы принимал от папы.
– Ужасно трудно не уклониться, если ждёшь, что тебя ударит такая штуковина, – сказал Арбакл, – поэтому, когда войдёшь в дверь, оглянись. Как только я скажу: «Поворачивайся!» – ты повернёшься, а она уже летит в тебя.
Так и было.
Арбакл, весивший 280 фунтов, заслужил репутацию мастера по метанию тортов, пока работал у Сеннетта. В тот день я открыл, что он мог вложить всё сердце и каждую унцию своего веса в швыряние мешков с мукой с безошибочной точностью. В этой штуке оказалось достаточно силы, чтобы полностью перевернуть меня. Мои ноги оказались там, где раньше находилась голова, и без какой-либо моей помощи, а в ноздри и рот набилось столько муки, что хватило бы на один из маминых старомодных пирогов. Я был новичком в бизнесе, поэтому меня вежливо подняли и отряхнули, но свободно дышать я смог только через пятнадцать минут.
По сюжету я должен был купить чёрной патоки на 25 центов. Я принёс с собой оловянную бадью, но, зачерпнув, увидел, что уронил свой четвертак в патоку. Роско, Эл Сент-Джон и я по очереди пытались его достать, и к концу этой работы все трое перемазались с головы до ног. В тот день меня к тому же пригласили быть укушенным собакой. Между этими занятиями я говорил себе, что моя долгая карьера в роли Человека-Швабры оказалась самой подходящей для начала работы актёром кино. И всё в новом деле казалось мне волнующим и удивительным.
Как-то раз мне сказали, что моя первая сцена в «Ученике мясника» по-прежнему единственная комедийная сцена, когда-либо делавшаяся с новичком, которую снимали только один раз. Другими словами: мой дебют в кино был сделан без единого дубля.
Роско – никто из знакомых никогда не называл его Фатти, – разобрал передо мной камеру так, чтобы я понял, как она работает и что может делать. Он показал мне, как проявить плёнку, разрезать, а затем смонтировать. Но величайшим явлением в киносъёмке мне показалось то, что она автоматически убирает физические ограничения театра. Так много можно показать на сцене, только если она огромна, как нью-йоркский ипподром.
У камеры нет ограничений. Её сцена – весь мир. Если вам нужны для фона и декораций города, пустыни, Атлантический океан, Персия или Скалистые горы, вы просто берёте туда свою камеру.
В театре вы должны создавать иллюзию путешествия на корабле, поезде или самолёте. Камера позволяет показывать публике реальные вещи: настоящие поезда, лошадей, фургоны, снежные бури и наводнения. Ничто из того, что вы думаете, чувствуете или видите, не выходит из поля зрения вашей камеры.
То же относится к способам обращения со светом в кино. Тогда ещё не умели так эффективно управляться с искусственным освещением, как сейчас. Зато заставляли солнце «работать» на открытых площадках, на крышах или в студиях, где были огромные стеклянные потолки. Солнце давало драгоценную заднюю подсветку, переменную подсветку, и её усиливали рефлекторами. В театре можно использовать только искусственное освещение, а оно всего лишь даёт эффект света, идущего сверху на определённый участок сцены. И все в кино были согласны, что это только начало!
С первого дня у меня не было сомнений, что я полюблю работу в кино. Я даже не спросил, сколько мне заплатят за участие в фарсовых комедиях Арбакла.
Мне было почти всё равно.
Люди, знающие толк в финансовых делах, часто говорили мне, что я распоряжаюсь своими деньгами как тупица. Не сказал бы, что они неправы. Но несмотря на то что всю свою жизнь я занимался самой ненадёжной из профессий, деньги никогда не были важны для меня.
Вполне ясно представляю, что человек может чувствовать себя крайне неудобно, если ему не хватает средств на хорошую еду, крышу над головой и приличную одежду. Но начиная с моих детских лет «Трём Китонам» хватало на всё, чего бы они ни захотели, и ещё немного оставалось. Мы даже смогли положить некоторую сумму в банк на пресловутый чёрный день.
Мне кажется, если ты настоящий профессионал, твоим принципом должна быть постоянная работа. Если сможешь этого придерживаться, твои наниматели рано или поздно начнут платить столько, сколько ты стоишь.
А куда они денутся?
Сказав всё это, я должен признаться, что был очень удивлён, когда в конце моей первой недели в качестве киноактёра обнаружил в конверте всего 40 долларов. Я обратился к Ау Энгеру, и он объяснил, что заплатил мне всё, что позволил ему бюджет. Через шесть недель моя зарплата достигла 75 долларов, а вскоре и 125 в неделю.
Макс Харт, как любой другой театральный агент, был не из тех, кто недооценивает чек на крупную сумму. Но когда я рассказал ему, что хочу уйти из «Мимолётного шоу» с зарплатой 250 долларов в неделю ради работы в кино за 40 долларов, он ответил, что я поступаю очень мудро.
«Изучи всё что можешь в этом деле, Бастер, – говорил он, – чёрт с ними, с деньгами. Кино – вещь многообещающая, поверь мне».
В тот самый день, когда я вошёл в бизнес, где добился своего величайшего успеха, я встретил девушку, позже ставшую моей первой женой. Она пыталась сниматься в эпизодических ролях, но не особенно удачно, а в тот момент работала секретаршей и помощницей Арбакла. Она сразу пленила меня и показалась кроткой, тихой девушкой, очень доброй и полной женственного очарования. Вскоре после нашего первого свидания я встретился с её матерью и остальным семейством. Они были удивительно живыми и весёлыми, с хорошим чувством юмора. Кстати, из-за того, что моё детство прошло на сцене, я никогда не был робким и застенчивым с женщинами. Не могу утверждать, что понимаю их, но, как мне сказали. Сократу, Шопенгауэру и Эйнштейну это тоже не удавалось.
Роско и я сделали только пять или шесть двухчастевок в Нью-Йорке. Затем в октябре 1917-го вся группа отправилась в Голливуд. Моя будущая жена поехала вместе с нами. Как только мы прибыли, я послал за родителями. Джинглс и Луиза, ещё учившиеся в маскигонской школе, присоединились к нам на время летних каникул.
Чем дольше я работал с Роско, тем больше он мне нравился. Я безоговорочно уважал его работу и как актёра, и как режиссёра комедий. Он делал такие падения, на которые другой человек его веса никогда бы не решился, и обладал удивительной способностью придумывать гэги прямо на месте. Роско любил весь мир, и весь мир любил его в те времена. Его актёрская слава росла так быстро, что скоро он уступал только Чарли Чаплину.
Арбакл был необыкновенным, по-настоящему очаровательным толстяком. В нём не было ничего дурного, никакой злобы или зависти. Казалось, всё его забавляет и радует. Он легко давал советы и слишком легко тратил деньги и давал взаймы.
Я не смог бы найти лучшего человека, кто обучил бы меня кинобизнесу, или же более знающего. Мы никогда не спорили, и я могу вспомнить только одну его фразу, с которой не согласился.
«Ты не должен забывать, – сказал он в тот день, – что средний уровень сознания нашей публики – двенадцать лет». Я долго раздумывал над этим, фактически целых три месяца, а затем ответил Роско: «Думаю, тебе лучше забыть идею, что у зрителей мозги двенадцатилетних. По-моему, тот, кто в это верит, не сможет долго продержаться в кино». Я указал, как быстро фильмы совершенствуются технически, а студии всё время предлагают лучшие сценарии, используют лучшее оборудование и нанимают более интеллигентных режиссёров.
«Рождение нации» Гриффита ошеломило тех, кто раньше считал кино не более чем интересной игрушкой. Шедевр Гриффита теперь показывают за два доллара, что не меньше, чем брали в те времена за бродвейские пьесы.
«Кто-то постоянно делает хорошие фильмы, – сказал я, – их придут смотреть люди с сознанием взрослых». Всё обдумав, Арбакл согласился, что я прав. Но замечаю, что низкая оценка сознания публики до сих пор сохранилась в Голливуде. Я иногда думаю: смогло бы телевидение (бесплатное или платное) так быстро догнать и сокрушить киноиндустрию, если бы студийные боссы отвергли этот миф?
Переехав в Голливуд, папа оставался снобом по отношению к кино, но я затащил его поработать в паре арбакловских фильмов. Папины падения потрясли Роско и всех остальных. Трюк, которым папа лишил всех конкурентов дара речи, был таким: он клал одну ногу на стол, затем другую и падал после того, как пару секунд, казалось, сидел на воздухе.
Однажды Роско снимал сцену, в которой папа должен был дать мне пинка. После первого дубля Роско сказал: «Камера снимает не с той стороны. Не могли бы вы пнуть Бастера левой ногой?». Папа проворчал: «Я пинал Бастера в зад почти двенадцать лет, и не надо говорить мне, как это делается». Роско засмеялся и объявил перерыв на обед. Позже, перед началом работы, он переставил камеру на другую сторону площадки так, что папа мог пинать меня в своей традиционной манере.
В июне 1918 года меня призвали в армию Дяди Сэма на Первую мировую войну рядовым пехотинцем за 30 долларов в месяц. Мои заработки на тот момент поднялись до 250 долларов в неделю, и Джо Шенк регулярно посылал моим родителям 25 долларов в неделю всё время, что я был в армии.
Моя будущая жена уехала обратно в Нью-Йорк, родители вернулись в Маскигон, где папа быстро получил работу на военном заводе, выпускавшем корпуса для снарядов. Невзирая на то что я был пехотинцем, папа писал мелом на каждом сделанном им снаряде: «Задай им жару, Бастер!»
Нашей частью была 40-я дивизия, прозванная «Солнечной». Меня направили в лагерь Кирни под Сан-Диего, где я прошёл кратчайшую в истории американских войск подготовку новобранцев. После пары дней в карантине мне сделали прививки в двойных дозах. Все говорили, что нас отправят во Францию, как только наладят транспорт. Они не шутили. У меня было всего лишь десять дней муштры во взводе для новобранцев, которых мне хватило, чтобы освоить команды: «Смирно!», «Стой!» и «Вперёд марш!». Всё это с руками, онемевшими от мощных инъекций.
Затем меня отправили в постоянный взвод. Мои дела могли пойти хорошо, если бы один импульсивный офицер не дал команду, которой я никогда не слышал. Она звучала так: «Кругом марш!». Я шагнул вперёд, а все остальные повернулись и пошли назад. Меня тут же ударил в подбородок и нокаутировал чей-то приклад. Я не терял сознания, но с таким же успехом мог бы и потерять, потому что был не в силах подняться. Пока я лежал в обалделом состоянии, мои братья по оружию, мои дорогие товарищи должны были перепрыгивать через меня или отступать в сторону, чтобы не задеть ногами.
Не понимая, что вызвало все эти прыжки и отступания в сторону, несколько офицеров подбежали сбоку к нашей роте. Только наклонившись и заглянув через ноги солдат, они обнаружили мою маленькую скорчившуюся фигурку.
«Рота, стой!» – закричал самый расторопный из офицеров. Они поставили меня на ноги и спросили: «Ушиблись?» Ушибся! Я был далеко отсюда. Мне показалось, что я ранен и пал в бою с немецкой армией. «Мы победили?» – спросил я. Спросил со всей серьёзностью, но никто этого не понял, и все расхохотались – явление, которое часто даёт человеку незаслуженную репутацию остряка.
Я ничуть не забавлялся, видя, как фарс вливается в мою новую армейскую жизнь. Я воспринимал службу достаточно серьёзно, регулярно штудировал азбуку Морзе, осваивал чтение карт и семафорные сигналы. В конце концов я обнаружил, что оказался самым образованным солдатом в своей части. Фактически за всё время службы я не встретил ни одного завербованного, включая тех, кто присоединился во время испано-американской войны, которые бросили бы больше одного случайного взгляда в армейские учебники.
Нас отправили на Запад, разместили в лагере Аптон, Лонг-Айленд, и продержали там три дня и три ночи, пока шла подготовка к заморской службе. Кроме того, нам делали добавочные медицинские уколы.
У меня не всегда получалось воспринимать эту войну серьёзно. Во-первых, я не мог понять, почему мы, французы и англичане сражались с немцами и австрийцами. Жизнь, проведённая в водевиле, сделала меня интернационалистом. Я встречал слишком много доброжелательных немецких артистов – певцов, акробатов и музыкантов, чтобы поверить, что они могут быть такими злодеями, как их изображали в наших газетах.
Зная немцев, японских жонглёров, китайских фокусников, итальянских теноров, шведов, поющих йодлем и играющих на колокольчиках, ирландских, еврейских и голландских комиков, британских танцоров и вертящихся дервишей из Индии, я считал, что люди во всём мире примерно одинаковые. Не как индивидуальности, конечно, а в целом как группы.
Я к тому же ненавидел свою военную форму, из-за которой выглядел и чувствовал себя смешным. Очевидно, генерал по снабжению никак не ожидал, что человеку ростом 5 футов и 5 дюймов позволят служить в американской армии. Мои штаны были слишком длинными, китель сидел мешком, а трюк с ножными обмотками я так и не освоил. Ботинки восьмого размера, выданные мне, были гораздо больше моей ноги шестого с половиной размера. Из них к тому же торчали гвозди. А кожа, из которой они были сделаны, оказались жёсткой, как шкура носорога. Старожилы в нашей части давно потеряли надежду получить подходящую форму. Они перешивали её у гражданских портных и покупали прочные рабочие ботинки, которые умудрялись достаточно замаскировать, чтобы пройти проверку.