355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Барнс Джулиан » Нечего бояться » Текст книги (страница 5)
Нечего бояться
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 04:47

Текст книги "Нечего бояться"


Автор книги: Барнс Джулиан



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

«Тридцать лет – это слишком щедро, – отвечает он (ну, я округлил в большую сторону и для его, и для собственного спокойствия). – Я предполагаю, что умру в ближайшие лет пятнадцать. Примирился ли я с этим фактом? Примирился ли я с тем, что прекраснейший бук, который я вижу в окно каждый день, сгниет в ближайшие пятьдесят лет? Не думаю, что примирение здесь mot juste[21]: я знаю, что это произойдет, и ничего не могу с этим поделать. Я не то чтобы приветствую это, но и не тревожусь по этому поводу – и не могу представить себе ничего, что подошло бы лучше (безусловно, не вечная квазижизнь в компании святых – что может быть менее привлекательным?)».

Как быстро мы с ним – дети одной плоти, выпускники одной школы и одного университета – разошлись в разные стороны. И пусть мой брат рассуждает о смертности философски (в обоих смыслах), пусть он дистанцируется от собственного окончательного распада, уподобляя себя буку, не думаю, что причиной такого подхода служит целая жизнь философствования и философии. Подозреваю, что мы с ним такие, какие есть, потому что мы были такими с самого начала. По ощущениям все, конечно же, иначе. Вы появляетесь на свет, осматриваетесь, производите некоторые умозаключения, избавляетесь от старого вздора, учитесь, размышляете, наблюдаете, принимаете решения. Вы верите в свои возможности и свою независимость в суждениях; вы сами создали себя. Таким образом, с годами мой страх смерти стал важной частью меня, и я бы мог отнести его на счет постоянной работы своего воображения, в то время как бесстрастность моего брата перед лицом смерти стала важной частью его личности, что он, наверное, приписывает своему логическому мышлению. Хотя, вероятней всего, я таков благодаря нашему отцу, а он таков благодаря нашей матери. Спасибо за гены, папа.

«Я не могу представить себе ничего, что подошло бы больше <чем исчезновение>», – говорит мой брат. Ну я-то могу себе представить кучу всего, что подошло бы лучше полного стирания с лица земли в ближайшие пятнадцать (его прикидка) или тридцать лет (мой братский подарок). Как насчет того, чтобы пережить этот бук для начала? Как насчет выбора умереть, когда захочется самому, когда уже надоест: жить себе двести, триста лет, а затем иметь право командовать собственной эвтаназией: «Ну давай уже» – в удобное вам время? Почему не представить себе вечную квазижизнь в разговорах с великими философами и великими романистами? Или какую-нибудь версию реинкарнации – смесь буддизма и «Дня сурка», – в которой вы проживаете свою жизнь заново, зная, как она прошла в первый раз, но имея возможность что-нибудь подправить после репетиции? Право на новую попытку, чтобы поступать по-другому. В следующий раз я мог бы воспротивиться притязаниям брата на филателистское первородство и начать собирать что-нибудь отличное от Остального Мира. Я мог бы стать иудеем (или попытаться, или притвориться). Я мог бы раньше уйти из дома, жить за границей, завести детей, не писать книг, выращивать буки, вступить в общину идеалистов, спать все время не с теми людьми (или хотя бы с некоторыми из не тех людей), стать наркоманом, обрести Бога, ничего не делать. Я мог бы открыть для себя совершенно новые виды разочарования.

Моя мать говорила мне, что дедушка как-то ей сказал – нет, мол, ничего хуже угрызений совести. О чем же, спросил я, он мог вести речь? Она ответила, что не имеет представления, поскольку ее отец был человеком кристальной честности (никакого вам подмоченного пуфа). И это замечание – нетипичное для моего дедушки – осталось вечно висеть в воздухе. Меня угрызения мучают несильно, хотя, возможно, все еще впереди, а пока я имею дело с его близкими друзьями: сожалением, чувством вины, воспоминанием о неудачах. Однако я испытываю все большее любопытство относительно жизней, которых у меня не было и которых уже никогда не будет, и, вероятно, угрызение покамест прячется в их тени.

Артур Кёстлер оставил перед самоубийством записку, в которой выразил «скромную надежду на некую обезличенную жизнь после смерти». Подобное желание неудивительно – Кёстлер в последние годы жизни много занимался парапсихологией, – но мне определенно не кажется привлекательным. Равно как мало смысла в религии, которая превратилась в еженедельный выход в люди (кроме естественного удовольствия от еженедельного выхода в люди), в отличие от веры, которая говорит, как именно жить, которая окрашивает собой все, в которой есть посвященье, так же я хотел бы, чтобы жизнь после смерти, если таковую предложат, была лучше и совершенней – желательно, существенно лучше – своей земной предшественницы. Я почти что могу себе представить свое полуосознанное прозябание в составе какой-нибудь липкой молекулярной смеси, но не понимаю, чем это лучше полного исчезновения. К чему надежды, тем более скромные, на такой статус? Эй, малыш, дело не в том, что бы ты предпочел, а в том, как оно окажется. Важнейший разговор на эту тему состоялся между Исааком Башевисом Зингером и Эдмундом Уилсоном. Зингер заявил Уилсону, что верит в некую форму существования после смерти. Уилсон сказал, что, на его вкус, лучше уж никак не существовать, спасибо, не надо. Зингер на это ответил, что «если такое существование предусмотрено, выбора в этом вопросе нет».

Ярость воскрешенного атеиста – вот на что стоило бы посмотреть. И раз уже мы заговорили об этом, компания святых может быть определенно интересной. У многих за плечами увлекательная жизнь: бегство от убийц, противостояние тиранам, проповеди на средневековых мостовых, пытки – и даже тишайшие из них могли бы многое рассказать о пчелах, лаванде, умбрийской орнитологии и так далее. В конце концов, Дом Периньон был монахом. Вы, возможно, надеялись встретить компанию поразнообразней, но если это «предусмотрено», тогда и со святыми вы бы не соскучились дольше, чем кажется.

Мой брат не боится исчезнуть. «Я говорю это с уверенностью, а не только потому, что подобный страх был бы иррационален» (простите, я перебью, иррационален? ИРРАЦИОНАЛЕН? Это самая рациональная вещь на свете – как может разум разумным образом не возмущаться и не бояться конца разума?). «Трижды в жизни я был убежден, что скоро умру (последний раз я пришел в себя в реанимации); всякий раз я испытывал по этому поводу те или иные чувства (один раз – жгучую злость на себя, что допустил такую ситуацию, один раз – стыд, смешанный с неудобством от мысли, что оставляю свои дела в беспорядке), но ни разу – страха». Он даже ни разу не попробовал на вкус предсмертные слова. «Последний раз, когда я чуть не умер, почти что последними моими словами было: “Передайте Бену мой экземпляр Беккерова Аристотеля”». Он добавляет, что его жена посчитала эти слова «недостаточно нежными».

Он признается, что теперь думает о смерти чаще, чем прежде, «отчасти потому, что умирают старые друзья и коллеги». Раз в неделю он спокойно размышляет о ней; в то время как я это делаю годы напролет, не жалея сил, и не достиг никакой философской сдержанности. Я мог бы попробовать раздобыть несколько аргументов в пользу осознания смерти, но не уверен, что они будут убедительными. Не могу утверждать, что после того, как я встретился лицом к лицу со смертью (нет, откуда эта ложная активность и притворный героизм, страдательный залог подойдет лучше: не могу утверждать, что после того, как ко мне приблизилась смерть), у меня прибавилось спокойствия по отношению к ней, не говоря уж о прирастающей мудрости или чувстве посвященья… да вообще ничего. Я мог бы попытаться возразить, что мы не способны подлинно наслаждаться жизнью без постоянного осознания, что мы неминуемо исчезнем: это капля лимона, щепотка соли, усиливающая вкус. Но неужели я действительно думаю, что мои не озабоченные вопросом смерти (или верующие) друзья получают меньше меня удовольствия от букета цветов/ произведения искусства/ бокала вина? Да нет.

С другой стороны, этот страх не такая уж примитивная штука. Примитивными – от мороза по коже, от затемняющего сознание ужаса, от грубого звонка будильника в незнакомом гостиничном номере до визга клаксонов по всему городу – могут быть его проявления. Но я не прекращаю настаивать, что я страдаю от рационального (да, РАЦИОНАЛЬНОГО) страха. Самый ранний из известных нам Танцев Смерти, изображенный на стене парижского кладбища Невинных в 1425-м, сопровождался текстом «О créature roysonnable / Qui desires vie eternelle» («О существо разумное, / Жаждущее жизни вечной»). Рациональный страх: мой друг романист Брайан Мур любил цитировать данное некогда иезуитами определение человека как «un être sans raisonnable raison d’être» – «существа без разумных резонов существовать».

Связано ли мое осознание смерти с тем, что я писатель? Возможно. Но если это так, я не хочу ничего знать или выяснять. Я вспоминаю пример одного комика, который после многих лет психотерапии наконец-то понял, отчего ему требовалось смешить людей; поняв причину, он это делать перестал. Так что не хотелось бы рисковать. Хотя я могу представить себе одну из таких, типа «что бы вы предпочли», дилемм. «Мистер Барнс, мы исследовали ваше состояние и пришли к выводу, что ваш страх смерти тесно связан с вашими литературными привычками, которые, как у многих людей вашей профессии, служат банальной реакцией на собственную смертность. Вы придумываете истории, чтобы ваше имя и некоторый неопределенный процент вашей индивидуальности остались жить после вашей физической смерти, и такая перспектива способна вас немного утешить. И хотя умом вы понимаете, что вас вполне могут забыть и до вашей смерти или же вскоре после нее и что всех писателей когда-нибудь забудут, так же как и весь род человеческий, все равно вы полагаете, что этим стоит заниматься. Является ли для вас писательство примитивным ответом на рациональное или же рациональным ответом на примитивное, мы определить не можем. Но вот над чем вам стоит поразмыслить. Мы разработали новый тип операции на мозге, в результате которой уходит страх смерти. Это простая процедура, не требующая анестезии, – вы даже можете наблюдать происходящее на экране монитора. Всего лишь следите за тем, как это ярко-оранжевое пятно постепенно теряет свой цвет. Разумеется, вы обнаружите, что эта операция также лишит вас желания писать, но многие ваши коллеги сделали такой выбор и посчитали его весьма выгодным. Да и общество в целом не жаловалось, что стало меньше писателей».

Конечно, мне пришлось бы об этом задуматься. Я бы мог поразмыслить над тем, насколько уже написанное мной выглядит логически завершенным и так ли хорошо то, что у меня в планах. Но надеюсь, я бы отказался – или, по крайней мере, торговался бы, заставляя увеличить банк: «Как насчет того, чтобы отменить не страх смерти, но саму смерть? Вот это было бы соблазнительное предложение. Вы избавляете меня от смерти, а я бросаю писать. Как вам такая договоренность?»

Кое-что мы с братом унаследовали вместе. Четыре наших уха поросли тремя слуховыми аппаратами. Я слышу хуже слева. Жюль Ренар, «Дневник», 25 июля 1892 года: «Он глух на левое ухо: он не слышит со стороны сердца». (Сволочь!) Когда врач по ухо-горло-носу сообщил мне диагноз, я спросил, мог ли я каким-либо образом спровоцировать заболевание. «Невозможно приобрести болезнь Меньера, – ответил он, – это врожденное». – «Славно, – заметил я, – есть за что винить родителей». Я их не виню. Они просто исполнили свой генетический долг, передав мне то, что было передано им, все это старье из грязи, пещер и болот, продукты эволюции, без которых не появился бы на свет ноющий я.

В нескольких дюймах от этих врожденно барахлящих ушей у меня в черепе сидит страх смерти, а у моего брата – его отсутствие. Где же неподалеку может сидеть вера или ее отсутствие? В 1987-м один американский невролог заявил, что обнаружил, где именно в мозгу определенная электронная нестабильность вызывает религиозные чувства: так называемая «точка Бога» – своего рода усиленная версия пресловутой «точки Джи». Этот исследователь также недавно разработал «шлем Бога», стимулирующий височные доли слабым магнитным полем и предположительно вызывающий религиозные состояния. Как благородный человек – или как безрассудный храбрец – он испытал его на, возможно, наименее восприимчивом жителе планеты, Ричарде Докинзе, который добросовестно доложил, что не ощутил ни капли Божественного Присутствия.

Другие исследователи полагают, что нельзя определить местоположение единой точки Бога. В одном эксперименте пятнадцати монашкам-кармелиткам предложили вспомнить их самые глубокие мистические переживания: томограф показал электронную активность и повышение уровня кислорода по крайней мере в пятнадцати участках мозга. Однако нейромеханика веры не способна доказать существование (или отсутствие) Бога и определить принципы, лежащие в основе человеческой веры в высшие силы. Это может произойти, когда эволюционная психология раскроет адаптационную пользу религии для индивидуума и группы людей. Хотя как даже это коснется Бога, великого трюкача и иллюзиониста? И не надейтесь. Он предпримет тактическое отступление, как Он уже делает последние лет сто пятьдесят, в недоступную приборам часть Вселенной. «Возможно, тот факт, что Бог непостижим, является сильнейшим доказательством Его существования».

Различия между братьями: когда я был в возрасте максимального подросткового смятения, один родительский друг спросил папу, кто из его сыновей умнее. Отец, не отводя от меня глаз – своих добрых, либеральных глаз, – осторожно ответил: «Вероятно, Джонатан. Джулиан более разносторонний, так ведь, Джу?» Я вынужденно потворствовал такой оценке (с которой, вероятно, и так был согласен). Однако я также распознал знакомый эвфемизм. Весь Остальной Мир, Низкие Голоса, Разносторонний, тьфу.

Различия, которые находила в своих сыновьях моя мать, нравились мне больше. «Когда они были маленькими, а я заболела, Джулиан забрался ко мне в постель и свернулся калачиком, а его брат принес мне чаю». Еще одно различие, о котором она рассказывала: однажды мой брат обкакался и отреагировал на это словами «Этого больше никогда не произойдет» – и не произошло; в то время как я, не справившись с управлением детским кишечником, был обнаружен за тем, что весело размазывал дерьмо по полу, втирая в щели. Однако мое любимое различие было обозначено нашей матерью гораздо позже. К тому времени оба ее сына уже достигли определенных профессиональных успехов. Вот как она формулировала свою гордость за них: «Один мой сын пишет книги, которые я могу читать, но не понимаю, другой пишет книги, которые я понимаю, но читать не могу».

Всякий раз, когда размышлял над неоднородностью наших характеров, я был склонен объяснять ее послеродовым инцидентом. Родив моего брата, наша мать перенесла стрептококковую инфекцию. Лишенная возможности кормить сына грудью, она взрастила его на бутылочных смесях, какие уже имелись в военной Англии в 1942-м. Мне известно, что мое рождение в 1946-м прошло без медицинских осложнений, а значит, я, вероятнее всего, был вскормлен грудью. В моменты соперничества с братом я мысленно прибегал к этому аргументу. Он был умным, воплощение холодного интеллекта и практических действий, он удерживал в себе дерьмо и приносил чай; я был разносторонним и эмоциональным, сворачивался калачиком и размазывал дерьмо. У него был мозг, и у него была Британская Империя; у меня был Весь Остальной Мир в его богатом разнообразии. Это был, разумеется, жалкий редуктивизм, и всякий раз, когда критики и комментаторы подобным образом обращались с искусством (Эль Греко упрощали до астигматизма, музыку Шумана – до свидетельства о приближающемся безумии), меня это ужасно раздражало. Но я склонялся к такому объяснению, когда мне это было необходимо – когда исследователи моей эмоциональной жизни могли бы решить, что я не столько собираю Весь Остальной Мир, сколько специализируюсь на редких почтовых марках Норвегии и Фарерских островов.

Страх смерти заменяет страх Божий. Однако страх Божий – абсолютно здравая более ранняя установка, учитывая жизненные опасности и нашу беззащитность перед громом и молниями неизвестного происхождения, – по крайней мере, давал возможность торговаться. Мы уболтали Бога отказаться от бренда «Мстительный» и переименовали Его в Бесконечно Милостивого; мы переодели Его из Старого в Новое, как в случае с Ветхим и Новым Заветом или Лейбористской партией. Мы подняли домкратом Его кумира, поставили на полозья и дотянули до места с более солнечной погодой. Мы не можем то же самое проделать со смертью. Смерть нельзя уболтать или уговорить на что-нибудь; она просто отказывается садиться за стол переговоров. Ей не нужно притворяться Мстительной, или Милостивой, или даже Бесконечно Безжалостной. Она невосприимчива к оскорблениям, жалобам или снисхождению. «Смерть не художник», нет, и никогда и не выдавала себя за него. Художники ненадежны; а смерть никогда вас не подведет, она доступна семь дней в неделю и с удовольствием работает три восьмичасовые смены подряд. Вы бы купили акции смерти, будь они на бирже; вы бы поставили на нее, каким бы ни был банк. Когда мы с братом росли, относительной известностью пользовалась доктор Барбара Мур, пеший путешественник на длинные дистанции и пропагандист вегетарианства, думавшая, что сможет бросить вызов природе; однажды она заявила журналисту, несколько самонадеянно, что родит в сто лет и проживет до ста пятидесяти. Она не добралась и до середины срока. Она умерла в семьдесят три, и отнюдь не от руки озабоченного букмекера. Страннейшим образом, она сама выполнила работу смерти, уморив себя голодом. На бирже у смерти был хороший день.

Атеисты из пользующейся моральным превосходством Первой Категории (нет Бога, нет страха смерти) любят повторять, что отсутствие высшей силы не должно никоим образом умалять наше восхищение Вселенной. Все могло казаться чудесным и удобным, когда мы представляли себе, что Бог устроил это специально для нас: от гармонии снежинки до сложнейшего символизма маракуйи и блистательной сценографии солнечного затмения. Но если все движется без Перводвижителя, отчего все должно быть менее восхитительным и прекрасным? Почему мы должны быть как дети, которым что-то обязательно показывает учитель, как будто Бог – высшая форма телеэксперта по дикой природе. Антарктический пингвин, например, такой же царственный и смешной, такой же изящный и неуклюжий и до Дарвина, и после. Давайте взрослеть и одновременно любоваться очарованием двойной спирали, темным свечением дальнего космоса, тончайшей настройке оперения, демонстрирующей законы эволюции, и компактному непостижимому механизму человеческого мозга. Зачем нам Бог, чтобы всему этому изумляться?

Незачем. Ни к чему. И все же. Если все это произошло из ничего, если все это механически крутится по программе, запущенной никем, если наше восприятие этого – не более чем микромоменты биохимической активности, всего лишь щелчок и потрескивание нескольких синапсов, то чего стоит наше изумление? Не должно ли это казаться немного подозрительным? Навозный жук наверняка способен на примитивное благоговение перед тем, какой большой комок навоза толкает перед собой. Неужели наше изумление – более роскошная версия того же самого? Возможно, ответил бы атеист из Первой Категории, но, по крайней мере, мы знаем, что это так. Вспомните для сравнения жеманные фантазии ученика Руссо, который утверждал, что полоски на дынной корке – ручная работа Господа Бога: мол, Всевышний, как добрая нянька, расчерчивает фрукты для Его детей на равные справедливые доли. Вы хотите вернуться к таким нелепым идеям, к такому трогательному заблуждению гурмана? Где ваше чувство истины?

По-прежнему на месте, я надеюсь. Однако (просто интересно) было бы полезно узнать, столь же велико у атеистов изумление от Вселенной, как у верующих, или нет, хотя бы примерно. Непонятно, почему это нельзя измерить (не сейчас, но вскоре). Сравнивают же количество синапсов, которые активируются во время оргазма у женщин и мужчин (плохая новость для парней, любящих меряться), так почему бы не попробовать похожий тест? Найдите какого-нибудь отшельника, который по-прежнему верит, что маракуйя иллюстрирует страсти Христовы: что лист символизирует копье, пять пыльников – пять ран, усики – плети, колонка завязи – опору креста, тычинки – молотки, три стебля – три гвоздя, жирные прожилки в цветке – терновый венец, чашечка – нимб, белый цвет – непорочность, а голубой – небеса. Этот монах даже верит, что цветок распускается ровно на три дня, по дню за год служения Христа. Подсоедините его проводками за компанию с ботаником из телевизора, и посмотрим, у кого заискрит больше синапсов. А затем принесем те же проводки в концертный зал и замерим моего «очень неверующего» друга Дж. в сравнении с верующим, для которого месса Гайдна есть окончательное выражение вечной истины, а заодно и (или «а не») великое музыкальное произведение. Тогда мы сможем узнать и вычислить, что же происходит, когда убирают веру из сакрального искусства, а Бога – из Вселенной.

Это может показаться несколько безнадежным делом для холодных умов, которых красота научных законов приводит в еще больший трепет именно оттого, что рука Господа тут ни при чем. Но если такое желание звучит ностальгически, то это ностальгия по чему-то, чего я никогда не знал, – и она заведомо разъедает сильнее. Возможно, часть моей беды в зависти к тем, кто потерял веру – или обрел истину, – когда терять веру было по-юношески свежо, смело и опасно. Франсуа Ренар, самоубийца и антиклерикал, был первым, кого похоронили на кладбище Шитри без помощи и утешения священника. Вообразите, какой это произвело шок на глухую бургундскую деревню в 1897-м; вообразите гордость неверия. Возможно, я страдаю от… назовем это историческим сожалением, чтобы мой дедушка мог мне посочувствовать.

«Счастливый атеист». Дата которую я мог бы предложить капеллану колледжа и капитану университетской команды гребцов как переломный момент, когда эстетическое восхищение начало приходить на смену религиозному благоговению, – 11 января 1811 года; место – Флоренция. Дело было за несколько дней до двадцать восьмого дня рождения Стендаля – или, скорее, двадцать восьмого дня рождения Анри Бейля, который еще не преобразился в свой nom de plume[22]. Бейль/Стендаль не верил в Бога и прикидывался, исходя из логических предпосылок, не знающим о Его существовании: «Ожидая, когда Бог откроется, я полагаю, что его первый министр Случай так же хорошо управляет этим унылым миром». Он продолжает: «Я считаю себя честным человеком, так что иначе и быть не могло, не ради удовлетворения Верховного Существа, которого нет, но ради себя самого, испытывающего потребность жить в мире со своими привычками и предрассудками и обладать целью в жизни и пищей для ума».

В 1811-м Бейль был обедневшим автором-плагиатором музыкальных биографий и начал писать историю итальянской живописи, которую так и не закончил. Впервые он оказался в Италии в 1811-м, приехав в обозе наполеоновской армии. Когда маркитанты добрались до Ивреи, Бейль тут же отправился на поиски местной оперы. Он обнаружил третьесортный театр, в котором обтрепанная труппа исполняла «Тайный брак» Чимарозы, но для него это стало откровением: «un bonheur divin»[23], написал он сестре. С этого момента он стал страстным и трепетным поклонником Италии во всех ее проявлениях: однажды, вернувшись в Милан после многих лет, он отметил, что «совершенно особый запах конского навоза на улицах» повергал его в слезы.

И вот он впервые во Флоренции. Он прибывает из Болоньи; карета пересекает Апеннины и начинает спуск к городу. «…Сердце мое сильно билось. Какое ребячество!» Дорога заворачивает, и открывается вид на знаменитый собор Брунеллески. У городских ворот Бейль бросает экипаж – вместе с багажом, – чтобы войти во Флоренцию пешком, как пилигрим. Он оказывается у базилики Санта-Кроче. Здесь гробницы Микеланджело и Галилея, рядом бюст Альфьери работы Кановы. Бейль думает о других великих тосканцах: Данте, Боккаччо, Петрарке. «Волнение мое было так велико, что граничило с благоговением». Он просит монаха отпереть часовню Никколини и пустить его посмотреть на фрески. Затем «уселся на ступеньках молитвенной скамейки, уперся закинутой назад головой в пюпитр, чтобы удобнее было разглядывать потолок». Сам город и близость его славных отпрысков уже привели Бейля в состояние, близкое к трансу. «Поглощенный созерцанием возвышенной красоты, я лицезрел ее вблизи, я, можно сказать, осязал ее. Я достиг уже той степени душевного напряжения, когда вызываемые искусством небесные ощущения сливаются со страстным чувством». Курсив его.

Физиологически все это приводит к потере сознания. «Спускаясь со ступенек Санта-Кроче, я испытал яростное сердцебиение… жизненные силы во мне иссякли, и я шел в постоянном страхе упасть». Бейль (который был уже Стендалем ко времени публикации этого рассказа в «Риме, Неаполе и Флоренции»[24]) мог описать свои симптомы, но не назвать состояние. Однако это могут сделать его потомки, потому что потомки во всем разбираются лучше. Бейль пострадал, мы теперь можем ему сообщить, от синдрома Стендаля – состояния, обнаруженного в 1979-м флорентийским психиатром, который столкнулся почти что с сотней случаев головокружения и тошноты, вызванных контактом с местными сокровищами искусства. В недавнем номере «Фиренце Спектакколо» услужливо перечислены основные места, которых следует избегать, если вы подозреваете, что подвержены этому синдрому, – или же посетить, если хотите проверить себя на эстетическую прочность. Первые три места занимают «часовня Никколини базилики Санта-Кроче с фресками Джотто», Академия из-за «Давида» Микеланджело и галерея Уфицци из-за «Весны» Боттичелли.

Скептик может спросить, действительно ли у этой сотни туристов XX века голова шла кругом от сильнейшей эстетической реакции, а не от тяжелых условий современного осмотра достопримечательностей: теряешься в незнакомом городе, выбиваешься из графика, гоняешься за шедеврами, пичкаешь себя информацией, а избыток жаркого солнца накладывается на холод кондиционера. Этот же скептик мог бы спросить, испытал ли сам Стендаль синдром Стендаля. То, что он описывает, могло быть совокупным эффектом череды сильных переживаний: горы, собор, долгая дорога, базилика, великие мертвецы, великое искусство – и отсюда финальный обморок. Тут может пригодиться и мнение терапевта, а не психиатра: если долгое время сидеть с откинутой назад головой, уставившись на расписной потолок, затем подняться и выйти из темной церковной прохлады в яркий пыльный беспокойный вихрь городской жизни, разве не логично ощутить определенную слабость?

Что бы то ни было, история такова. Бейль/Стендаль – прародитель и оправдание современной любви к искусству. Он приехал во Флоренцию и лишился чувств от силы эстетических переживаний. Он был в храме, но не был верующим, его восхищение было исключительно светским и эстетическим. И кто же не поймет и не позавидует человеку, падающему в обморок от фресок Джотто в Санта-Кроче, тем более что сознание и глаз смотрящего не были замылены уже виденными репродукциями? Все это правда, в первую очередь потому, что мы этого хотим, нам нужно, чтобы это было правдой.

Подлинные пилигримы, приходившие в базилику Санта-Кроче за пять веков до Бейля, увидели в свеженаписанном цикле фресок о жизни святого Франциска искусство, которое глаголало им абсолютную истину и смогло спасти их в этом мире и в грядущем. Так же было с теми, кто первым прочел Данте или первым услышал Палестрину. Еще прекрасней, оттого что истина, еще истинней, оттого что прекрасно, и эти радостные умножения продолжаются в бесконечности параллельных зеркал. В светском мире, где мы осеняем себя крестом и преклоняем колени перед великими произведениями искусства исключительно метафорически, мы склонны полагать, что искусство глаголет нам истину – то есть в релятивистской вселенной оно правдивей, чем что бы то ни было, – и что эта истина в свою очередь может спасти нас, в определенной мере, так сказать, просветить, тронуть, поднять, даже исцелить нас – пусть только в этом мире. Как же раньше все было проще, и не только в плане грамматики.

Флобер упрекал Луиз Коле за ее «любовь к искусству» вместо «религии искусства». Некоторые воспринимают искусство как психологическую замену религии, продолжающую давать чувство иного мира тем лишенцам, что уже не грезят о небесах. Один современный критик, кембриджский профессор С., утверждает, что искусство религиозно по своей сути, ибо художник стремится к бессмертию, избегая «банальной демократии смерти». На это сильное заявление находится возражение оксфордского профессора К., указывающего, что даже величайшее искусство в геологическом масштабе длится не дольше взмаха ресниц. Эти два заявления, на мой взгляд, совместимы, поскольку мотивация художника может не принимать в расчет космическую реальность. Однако профессор К. делает и свое сильное заявление, а именно: «Религия искусства портит людей, потому что возбуждает презрение к тем, кто считается лишенным художественного вкуса». В этом, возможно, что-то есть, хотя еще большая проблема, по крайней мере в Британии, скорее обратная: в презрении самодовольных обывателей к тем, кто занимается искусством или ценит его. И разве такие чувства делают обывателей лучше?

«Религия искусства»: когда Флобер использовал это выражение, он говорил о подвиге посвященья, а не о снобистском почитании искусства; обязательное монашество, власяница, молчаливая одинокая медитация перед действием. Если сравнивать искусство с религией, то точно не в традиционном католическом смысле с абсолютной властью папы наверху и рабской покорностью внизу. Оно скорее похоже на раннюю церковь: живую, хаотичную, подверженную расколам. На каждого епископа найдется свой богохульник, на каждую догму – свой еретик. Сегодня в искусстве, как когда-то в религии, полно и лжепророков и лжебогов. Есть художественное духовенство (осуждаемое профессором К.), которое желает исключить нечистых, которое скрывается в непостижимых умствованиях и недосягаемой утонченности. С другой стороны – (осуждаемые профессором С.) подделки, торгашество и инфантильный популизм; художники, готовые на лесть и компромисс, которые, как политики, сделают все ради голосов (и денег). Чистые или нечистые, возвышенные или продажные, все они – как светлый отрок в кудрях, как трубочист – обратятся в прах[25], а их искусство вскоре последует за ними, если не отправится вперед них. Однако искусство и религия будут всегда оказываться рядом благодаря абстрактным существительным, связанным с обоими: истина, посвященье, воображение, сочувствие, нравоучение, трансцендентальность.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю