Текст книги "Последний из ушедших"
Автор книги: Баграт Шинкуба
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 22 страниц)
– Бытха давно почила, и ты, жрец, напрасно держишь на палке перед ней сердце и печень козла! – бросил первый.
А второй насмешливо поддержал его:
– Или ты без твоей Бытхи сам не знаешь вкуса сердца и печени?
Начался шум и перепалка между стариками и молодыми.
– Вы что, сговорились сорвать молитвенный обряд? – потрясая посохом в воздухе, стоя лицом к молодежи, взвыл Татластан.
Тагир стал подниматься на вершину холма, должно быть решившись сказать людям свое слово. И в это время жрец Соулах, прервав молитву, выронил лозину, на которую были нанизаны сердце и печень козла. И как простыня, сорванная с веревки ветром, весь в белом, он вскинул руки и упал перед Бытхой.
Старца подхватили на руки и отнесли домой. В ту же ночь, не приходя в себя, он скончался.
Мансоу, сын Шардына
О мой Шарах! Ежели я не совсем заморочил тебе голову, прими еще несколько плодов с дерева моих воспоминаний.
Самым ненавистным человеком был для меня Шардын, сын Алоу. Все беды убыхов и нашей семьи я связывал с его именем. Этот святотатец явился виновником позора и гибели моих сестер. Даже его мученическая смерть не смогла успокоить моей жажды мести. Я продолжал оставаться духовным кровником Шардына, сына Алоу, чтобы и на том свете таскали его черти на штыках.
Когда я поселился в Кариндж-Овасы, меня поразило, что Мансоу, отпрыск молочного брата моего отца, живет припеваючи. Крестьяне отрабатывали барщину в его имении. Казалось бы, сын государственного преступника, убийцы сераскира должен был бы, в лучшем случае, превратиться в рядового подданного турецкого султана, а не жить за счет других. Нет, оказывается, у знати свои законы. Бедняк вроде меня совершит преступление – всю семью его режут под корень, совершит подобное деяние властелин – наследникам его не мстят, сын за отца не ответчик. И позаботились о Мансоу. Что говорить, повеса парень, без царя в голове, но кровей-то дворянских. Нельзя же, чтобы дворянин пахал землю. Случись такое, завтра простолюдины, чего доброго, решат, что порядок, установленный в подлунном мире, не от аллаха, а всего лишь от лукавого, и прежнее почтение ко всем представителям знати сойдет на нет.
Когда Шардына, сына Алоу, прикончили, мать Мансоу не без труда отправила наследника во Францию. Возвращения его она не дождалась, ибо умерла два года спустя. Бесшабашный малый, горячий норовом и видом не дурен, занялся торговлей и, связавшись с шулерами, ночи напролет проводил в казино. Однажды, пойманный с поличным, он вспомнил об убыхах и объявился в Кариндж-Овасы. «Я ваш дворянин, – напомнил он людям. – Прошу любить и жаловать». Его признали – рады вашей милости! – и повиновались.
Э-ех, убыхи, убыхи, как ни учила их жизнь, а старинная закваска сидела в них прочно. Склонили шеи, а на склоненные шеи ярмо надеть недолго. Да и власти расщедрились, отвели ему землю с лихвой: живи, мол, правь, наслаждайся. Приобретя опыт в махинациях, занялся новоявленный верховод убыхов перепродажей хлопка. Дела у него пошли, и вскоре этот голодранец сколотил состояние. Дом его на сто верст в округе первым сделался на зависть самому Али Хазрет-паше. На соплеменников, их нужды и заботы Мансоу, попросту говоря, поплевывал. Его интересовало только одно – чтобы они ишачили на его земле и не отлынивали от наследственной повинности. Яблоко от яблони недалеко падает: повадки и пристрастия отца перенял он с плотью и кровью. Я как мог сторонился шардыновского потомка, но Сит занемог, и пришлось мне раз в неделю выходить за него на поле Мансоу, то скот пасти, то мотыгой орудовать. Помню, между убыхами и джамхаса-рами вспыхнула очередная распря. Пропал у их предводителя Джавад-бея десяток баранов. Он подал жалобу вали: дескать, баранов убыхи зарезали. Трех убыхских парней взяли под стражу, учинили им допрос, но улик не было, и подозреваемых, на всякий случай отхлестав плетьми, отпустили. Джавад-бей пришел в ярость: как так, бараны пропали, а похитителей не оказалось? И погнал он табун верблюдов на наши поля. Убыхи открыли пальбу по верблюдам и погонщикам. Началась перестрелка. Суток трое летели пули с обеих сторон. А между тем глядим: Джавад-бей в сопровождении верховых из охраны скачет в гости к Мансоу, сыну Шардына. Сидят пируют, наслаждаются, пьют за здоровье друг друга и похваляются, сколько люди одного ухлопали людей другого.
Старики, собравшись в доме Сита, ничего лучшего придумать не могли, как поручить мне отправиться к Мансоу и заклинать его, чтобы он договорился с Джавад-беем о прекращении кровопролития.
– Нашли кого посылать, – сопротивлялся я.
– Ваши отцы были молочными братьями, – напомнили они, – больше идти некому.
Пусть, дад Шарах, так везет твоим врагам, как мне повезло с этим поручением стариков. Я отворил железную калитку в воротах, украшенных какими-то замысловатыми чудовищами. Как из-под земли вырос караульный.
– Чего тебе надо?
– Меня зовут Зауркан Золак. Я родственник хозяина, и у меня есть к нему дело.
– Родственник, говоришь? Зауркан Золак? Рот порвешь, пока выговоришь имя твое – Зауркан Золак! Что-то я не слышал о таком родственнике.
И, ощупав меня подозрительным взглядом с ног до головы, страж скомандовал:
– Кругом, дурень! Шагом марш!
– Гляди, как бы тебя не взгрел хозяин твой за такое обращение с близким ему человеком.
– Занят господин! Знатные гости у него, не чета тебе, оборванец! Али Хазрет-паша и французский генерал пожаловали. Проваливай! Кому сказано, пошел прочь!
Что мне оставалось делать? Потоптался на месте и поплелся домой. Когда огибал ограду, со стороны двора послышался веселый говор. Прильнув к прутьям железной ограды, я увидел четверых мужчин. Впереди стоял улыбающийся Мансоу. Чтобы угадать это, проницательности не требовалось: уж очень он походил на Шардына. По левую руку от него раскуривал чубук кряжистый, как бочка, турок в сверкающих эполетах. «Али Хазрет-паша», – смекнул я. Справа с тросточкой в руках, сверкая знаками отличия, что-то громко на языке, которого я не знал, выкрикивал сухопарый господин. «Видать, это и есть французский генерал», – подумал я. А чуть поодаль стоял высокий, в белом бурнусе, Джавад-бей. Таким его и раньше описывали мне очевидцы.
Мужчины уселись за столик, на котором стояли фрукты, щербет и орехи. «Сладко живут, лихоимцы, – мелькнуло в моей голове. – Только петушиных боев им не хватает». И тут, как по волшебству, явились двое слуг с петухами. Выпустили птиц. Красный петух остервенело кинулся на белого кочета. Налетел, сцепились так, что пух полетел, а потом отпрянули друг от друга. Взъерошенные, с распущенными крыльями, поточили клювы о землю и пригнули к ней головы. Помигивая веками, с минуту зло наблюдали друг за другом и снова ринулись в бой. Раскровавили гребни. В клюве каждого торчал пух, у красного петуха белый, у белого – красный. Гости и хозяин умирали со смеху и подзадоривали драчунов, свистели, кидали в них орехами.
Мне стало тошно. Оттолкнувшись от прутьев ограды, сжимая кулаки, я, от греха подальше, поспешил прочь.
«Нас стравливают с соседями, как этих петухов, – размышлял я по дороге. – Птицы схлестнулись – им смешно, люди дерутся – им опять же забава, развлечение, даже выгода: враждуйте, темные, нам от раздоров ваших спокойнее».
На следующий день, проведав, что гости уехали, я вновь появился у железных ворот, будь они прокляты! Открыл калитку, и другой стражник, сменивший предыдущего, спросил:
– Чего надо?
Я объяснил, что хочу видеть Мансоу, сына Шардына, молочного брата отца моего.
– Видишь, конь под седлом? Хозяин на охоту собирается. Не до тебя ему!
– Я его ненадолго задержу. Всего два слова сказать желаю.
– Не могу пропустить! Велено никого не пропускать!
Пока я препирался со стражником, во двор с балкона спустился Мансоу, сын Шардына. На ногах сапоги выше колен, на голове соломенная шляпа, двустволка за плечом.
Я был в архалуке, черкеске и при кинжале. Заметив незнакомца в странной для турецких обычаев одежде, он подошел ко мне.
– Добрый день! – приветствовал я его по-убыхски.
Вместо того чтобы ответить на приветствие приветствием, он спросил по-турецки:
– Кто такой?
– Приглядись, может, вспомнишь!
– Недосуг мне приглядываться!
– Я Зауркан Золак. Наши отцы были молочными братьями.
– А-а, Мухтар мне говорил о тебе… – И, заматывая плеть вокруг голенищ осклабился. – Тот самый, что зарезал знатного пашу…
– Не единственный случай в нашем роду, – не удержался я, намекая на то, как его отец пристрелил сераскира… – Помилован по манифесту.
– Манифест, говоришь. При чем тут манифест? Ты убийца, и на руках твоих кровь… – Мансоу, сын Шардына, поморщился.
– Не по своей нужде я пришел…
– Говоришь, мы в родстве?
– Бабушка моя была кормилицей твоего отца.
– О господи, когда это было! Быльем поросло то время. Что тебе от меня надо?
– Извини, что задерживаю тебя, но знай, что я лишь по средник.
– Между кем?
– Тобой и твоими соплеменниками.
Мансоу, сын Шардына, насторожился:
– А что пожелали мои соплеменники?
– Чтобы ты договорился с Джавад-беем о прекращении вражды. Кровь льется в три ручья…
– Тебе ли сожалеть о пролитой крови… Пусть убыхи прекратят кражи, и все кончится само собой. Так и передай тем, кто послал тебя.
Давая понять, что разговор окончен, он направился к оседланному коню и, сделав несколько шагов, обернулся:
– В какие дни ты у меня работаешь?
– По понедельникам и вторникам.
– Ты вспомнил имя моего отца. В честь этого я освобождаю тебя от одного дня. Выходи на работу только по вторникам. А сегодня, раз уж пришел, подсоби прислуге. Эй, Хасан, покажи ему, что делать!
И, сев на коня, выехал на большую дорогу, где скрылся в облаке пыли. «Почему я не сломал себе ноги, когда направлялся в этот злосчастный двор?» – сплюнул я в сердцах.
Тот, кто именовался Хасаном, черноглазый детина, заросший густой щетиной, подвел меня к груде дров и указал на топор:
– Поплюй на ладони и принимайся за дело!
Когда я кончил колоть дрова, этот же буйвол Хасан повел меня в сад и подал грабли:
– Убери сено!
Солнце стояло в зените. В моем животе послышалось голодное урчание. Я мечтал об одном: оказаться по ту сторону ворот. Но вновь появился толстомордый Хасан и потащил меня на псарню:
– Надо собак искупать. Закати рукава, а я буду поливать из кувшина.
Чего только мне не приходилось делать, но купать собак… этого еще не доводилось. Одет я был, как подобает истинному сыну гор, и чресла мои опоясывал кинжал. Чтобы черт побрал всех сук и кобелей! Сроду не притрагивался к ним, а тут – купать!
– Ты что, оглох, что ли? Закатывай рукава, бродяга! – заорал толстомордый.
Я возмутился:
– Не могу!
– Чтобы тебя чума сразила! Как это – не могу?
И сжал кулак. Но не тут-то было. Я выхватил кинжал, и шестипудовый Хасан, родственники которого нажили бы грыжи, придись им нести его на кладбище, стал легче бабочки, долетел до дверей кухни и словно провалился в нее. А я поспешил покинуть этот двор – да наполнится он грабителями! – и вышел на дорогу.
Больше всего злила меня моя бабка, похороненная в далекой убыхской земле. «Чтобы сквозь кости твои пророс чертополох! – проклинал я ее в душе. – Когда ты, бестолковая, купала своего воспитанника и вместо воды наливала в таз молоко, как только твои руки не отсохли? Купала его в молоке, а теперь его ублюдок сын заставляет меня купать собак! Будь он проклят со всеми его псами!»
В моем по-собачьи впалом животе появилась боль, то ли от голода, то ли от злости на собственную покойную бабку. Чем дальше оставалась усадьба Мансоу, сына Шардына, тем безбрежней становилось море, разделявшее нас с ним. «Только бы не встречать его больше никогда!» – мысленно взмолился я.
Астан Золак– Остался ли кто-нибудь еще из нашего рода Золак? – спросил я тетушку Химжаж на второй день после моего прибытия в Кариндж-Овасы.
– Остался один, похожий на того мула, про которого спросили: «Кто твой отец?» – а он ответил: «Моя мать – лошадь».
– Кто же такой?
– Ты, должно быть, помнишь его; правда, когда переселились мы в Турцию, был он еще малолеток. Астаном зовут. Внук апхиарциста Сакута. Слепец, дед его, царствие ему небесное, еще в Самсуне умер. А внук его жив.
Как ты знаешь, дад Шарах, Сакут и правда умер еще в Самсуне. Но я в свое время запамятовал тебе сказать, что Сакут был из рода Золаков. В ту пору близких родичей было у меня еще немало. А теперь выходило, что в Кариндж-Овасы есть только два горца из некогда многочисленной фамилии Золак: я и внук Сакута – Астан. Слухом земля полнится. Он не мог не знать о моем появлении в Кариндж-Овасы. Но, будучи моложе меля, почему-то не поторопился в дом Сита со словами: «Мой единственный родич, я рад твоему возвращению». Если гора не идет к Магомету, то Магомет идет к горе. Было лето, солнце покуда еще не распалилось в полную силу, когда я появился во дворе Астана. Ветви персиковых деревьев с янтарными плодами, желтевшими сквозь листву, жались к забору. Над покосившейся глинобитной хижиной струился очажный дымок. Поодаль виднелся коровник с кучей неубранного помета под решетчатым оконцем. Пожилой, сухопарый, с колючими седыми бровями мужчина, сидя под деревом, заострял топорик на точильном камне.
– Добрый день! Хотел бы я видеть своего сородича Астана Золака, – громко обратился я по-убыхски.
Старик, приложив ладонь ко лбу, чтобы свет не застил глаза, с минуту рассматривал меня. Долг приличия обязывал его немедленно подняться, если бы даже во двор зашел нелюбезный ему человек или даже обидчик, но он не соизволил сделать этого.
– Здравствуй! Я, с твоего позволения, и есть Астан Золак! А кто ты будешь? – отозвался он по-турецки.
– Не узнаешь? Тогда тряхни памятью и вспомни, был ли среди Золаков кто-нибудь по имени Зауркан?
Астан, отложив топорик, опасливо оглянулся:
– Зауркан, говоришь? Имелся такой абрек… Непутевый… Из-за сестер, которых умыкнул паша, он взбеленился и прирезал соблазнителя. Казнили дурака!
– Если казнили, значит, я пожаловал с того света. Принимай брата!
– Не дури, дад! Ни брата, ни сестер у меня нет. Все перемерли…
– Значит, не узнаешь? Думаешь – самозванец?
– Мертвые не воскресают. Это только гяуры придумали, что их пророк Иса воскрес.
– Могу бумагу показать, где сказано: что я отпущен на волю по манифесту султана. Протри глаза, ведь не ослеп же ты, как твой дед Сакут. Хочешь, напомню тебе песню, которую пел он, когда мы покидали Убыхию. Тогда ты, мальчишка, поводырем был.
Обернемся к нашим горам,—
пел он,—
Они не знают, куда мы уходим.
Обернемся, оставим им песню,
Чтобы она бродила, как эхо,
От одной горы к другой.
Если ребенок уходит от матери.
Значит, она виновата,
Но разве она виновата?
Разве она виновата?
«Почему вы уходите, дети?
В чем виновата я, дети?»—
Плачет наша земля,
Спрашивает нас земля.
Прости нас, бедных,
Прости нас!
Мы бессильны остаться.
Мы можем тебе оставить
Только одно – свою душу.
Мы навсегда уходим.
Она навсегда остается.
Царствие небесное сложившему эти строки. Да будет ему пухом земля под одиноким грабом вблизи Самсуна!
Лицо Астана словно оттаяло. Мне даже показалось, что сейчас он вскочит и заключит меня в свои объятия.
Я ошибся. Астан продолжал как ни в чем не бывало сидеть перед точильным камнем.
– Слыханное ли дело, чтобы человек, приговоренный к смертной казни, оставался в живых?.. Прими поздравление, Зауркан, но не сетуй, принять тебя не смогу… Ты где остановился?
– В доме Сита, хотя обычай повелевает тебе предоставить мне кров, будь я даже беглым каторжником.
– Обычай что хвост бычий. Сдох бык, и шкуру содрали…
– Если бы меня казнили, ты обязан был бы отомстить за мою смерть.
– Ты что, с неба свалился? Я даже за смерть отца не объявил себя кровником. Пусть мне не найдется места в раю за это, одного желаю: чтобы оставили в покое, пока живу. Никому и ничему я не обязан.
– Успокойся! Мне от тебя ничего не надо. Просто повидаться захотелось. Ведь не чужие…
Услышав, что я не собираюсь у него ничего просить, Астан облегченно вздохнул:
– Слава богу, и руки, и ноги у тебя целы. Поклонишься – может, землю дадут. Заживешь, задышишь…
– Мы с тобой последнее звено цепи Золаков. Негоже, чтобы оно порвалось.
– Я свою фамилию, – Астан присвистнул, – бросил шайтану под хвост и взял фамилию жены-шаруалки.
– Нашел чем гордиться! Где это видано, чтобы муж брал фамилию жены?..
– Пустое. Человек что тыква, фамилия что семена. Когда из тыквы делают черпалку, семена выбрасывают.
– Не кощунствуй, черпалка!
Изменивший свою фамилию убых рассмеялся невеселым смешком:
– Ха-ха-ха! Все от гордыни. Красоваться было к лицу, когда дома жили. Помню, если у кабачка отломилась пуповинка, его корове скармливали: дескать, негожий. Мясо, что оставалось от вечернего пиршества, не давали гостям к завтраку: объедки, мол. Взял горец в жены невесту из недостойного рода: или ее бросай, или сам с глаз долой с нею вместе. Голодай хоть круглый год, а для гостя чтобы все на столе было. Мы, убыхи, на ладони Кавказа умещались, а спеси нашей конца не было. А чем все обернулось?
– Не ищи себе оправдания! Я – старший – стою перед тобой, а ты даже сесть мне не предложишь.
– Места хватает, садись на здоровье! – Он описал рукой полукруг.
– Ишь какие персики над твоею башкою висят, а ты не предлагаешь мне их, скупердяй!
– Когда желаешь, срывай, угощайся.
– Ты заставляешь меня стоять во дворе и не приглашаешь в дом.
– Там душно… Раз тебя не казнили, ты, видно, насиделся в четырех стенах.
– Познакомил хотя бы с женой!
– Их у меня две. Обе шаруалки.
– Где ж они?
– В доме. Хозяйничают и ругаются, как всегда.
– На какие же доходы обзавелся ты двумя женами?
– Когда-то были, да потом сплыли, а жены остались. «Познакомь», говоришь, а подарки ты им принес?
– Разве не лучше всех подарков знакомство с родственником?
– А разве не лучше духоты жилища свежий воздух? – усмехнулся он. И добавил примирительно, словно правда оставалась за ним – Посиди немного, хозяйки хлеб испекут, кофе сварят я кликну старика соседа Махмета. Всему свой черед.
– Детей-то у тебя много?
– Двое. От каждой – по сыну.
– И они носят фамилии матерей или твою?
– Мою, новую – Казанжи-оглы… Ласкает слух уроженцам этой страны и охраняет от подозрений…
– Где же эти твои Казанжи-оглы?
– От одного из них вот уже больше года ни слуху ни духу С воровской шайкой связался, дурак. Может, сидит, может, пристрелен, пропади он пропадом. А второй – путевый. В городе Кония у одного лавочника служит. Выколачивает на жизнь. Семейный, но ни жены, ни детей его я не видел.
– Жаль, что внуки не скрашивают твоей старости. Бегай и резвись они в этом дворе, не была бы она такой сиротливой.
– Эх, Зауркан, возиться с детьми, думать о том, как их накормить, – одно беспокойство, да и не по карману мне. Пусть будут живы там, где они находятся. Если судьба пожелает, вырастут и, дай бог, в люди пробьются.
– А сам-то чем добываешь хлеб?
– Пасу гусей управляющего Хусейна-эфенди. Нас трое пастухов, и мы сменяемся через каждые три дня.
– Где это видано, чтобы мужчина пас гусей! Чабанил бы или коней пас – это другое дело, а то – каких-то крикливых гусей.
– На словах твоих печать спеси. Ты когда-нибудь ел гусятину? Попробуешь – пальцы оближешь. И шашлык из нее – слюнки проглотишь. К тому же перо – не солома. От этих гусей в карман Хусейна-эфенди чистое золото течет. Караулить дуру птицу, конечно, нелегко, но я привык.
И стал Астан рассказывать мне о гусях с таким упоением, словно лошадник о табунах. Тем временем из дома вышла женщина в чадре. Из груды хвороста, лежавшего у порога, выбрала небольшую охапку и, не сказав ни слова, вернулась в дом.
Я проводил ее взглядом и обратился к собеседнику:
– Не кажется ли тебе странным, Астан, что мы с тобой, два убыха, толкуем на разных языках: я на родном, ты на турецком? Или ты забыл родную речь?
– Считай, что так. Я понимаю все, что исходит из твоих уст, и даже думаю по-убыхски, но говорить мне уже легче по-турецки. Жены на этом языке и разговаривают и бранятся. Не могу же я, как свихнувшийся, толковать сам с собой. Ежели управляющему Хусейну-эфенди охота порою развлечься, он заставляет меня говорить по-убыхски. Начну, а управляющий хохочет, надрывается от смеха: «Птичий язык! А ну давай, еще поклекочи». Вот ты носишь кинжал на поясе. Потускнел он небось, заржавел, в лишний груз превратился. Так и с нашим языком. Не суди строго.
Я вынул кинжал из ножен. Он грозно засверкал на солнце. И весь утлый двор Астана и сам он легко уместились на его зеркальном лезвии. И все окружавшее меня показалось таким маленьким по сравнению с тем былым, что представлял здесь мой холодный, как снежная вершина, клинок. Я почувствовал учащенное биение сердца. Такое бывало со мной в африканской пустыне, когда наступал полдневный жар и не хватало воздуха. «Надо попрощаться и уйти. Уйти как можно скорей», – стучало в моих висках.
– Не забывай, Астан, что мы с тобой одной крови, и если я тебе понадоблюсь, ты найдешь меня в доме Сита. Заглядывай, брат. А пока – прощай!
– Прощай, – качнул он головой и, взяв топорик, продолжал точить его.
Но не этим топориком, а другим, незримым, под корень подрубил для меня Астан дерево нашего братства, и его высохшие ветки женщина в чадре, чью фамилию он носил, могла спокойно швырять теперь в багровую пасть очага.
«Да, род Золаков, род лихих наездников и воинов, о котором по всей Убыхии ходила завидная молва, погиб, – подумал я, – а в лице Астана погиб бесславно и даже с позором. Говорят, что все зависит от обстоятельств. Если так, то глупо винить одного Астана. Он – жертва, а обстоятельства – топор над его шеей. С плахи не убежишь! А от меня какой прок? Кто я сам? Нет у меня ни семьи, ни детей. Копчу небо, как замшелый дуб, в который угодила молния. Дотлею – и не останется ничего. Род Золаков исчезнет бесследно, как будто и не было его. Как же так, как же исчезает целое племя? Как исчезает его язык, звучавший много веков? Язык, на котором люди славили и хулили друг друга, пели колыбельные песни, говорили о хлебе насущном, клялись и суесловили, проклинали и молились! Предопределено ли это судьбой или является результатом чьей-то пагубной опрометчивости? И могло бы такое произойти с нашим народом, если бы все сыновья его были такими, как Тагир? Нет, если бы все были такими, как он, вряд ли бы обрушилась на нас наша погибель!…»
Раздумья мои напоминали путника, заблудившегося в незнакомой чащобе. Озадаченный, неприкаянный, заблудший, я оказался перед маленьким домиком в конце пыльного проулка.
Ответ на терзавшие меня вопросы мог найти я только в этой тихой, неприхотливой, побеленной мазанке, построенной руками Тагира.