355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Баграт Шинкуба » Последний из ушедших » Текст книги (страница 15)
Последний из ушедших
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 03:41

Текст книги "Последний из ушедших"


Автор книги: Баграт Шинкуба



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 22 страниц)

Но в общем, несмотря на эти заминки и остановки, я смог понять, что он восемь или девять лет подряд, большей частью пешком, двигался с караванами по необъятным просторам Африки…

Шутка ли, девять лет – целая жизнь! Мальчик, который девять лет назад сосал соску, через девять лет побежит – не догонишь.

…Распродав товар и нагрузив верблюдов скупленными сокровищами, между которых таился опиум, наш караван возвращался в Каир. Надо сказать тебе, дад Шарах, что некоторые из нас, имевшие дом и семью в Египте, радовались возвращению домой. А что ждало меня? Только деньги за неправедные труды. Если бы я даже обрел свободу и вернулся в Турцию, где остались мои близкие, смертный приговор, вынесенный мне за убийство Вали Селим-паши, на этот раз был бы приведен в исполнение. Исмаил Саббах торопился. Привалы сокращались, переходы удлинялись. Позади остался город Сива. «Тигр пустыни» был насторожен. Он не уставал напоминать нам, чтобы мы и днем и ночью были начеку и смотрели в оба. А сам словно нюхал воздух.

– На этой дороге шайки разбойников не раз грабили караваны, – предостерегал он.

И выдал каждому двойной запас патронов. Безлунной ночью, расположившись на бивак вблизи колодца, мы едва успели расставить караулы, как внезапно, словно ураган в пустыне, из тьмы налетели всадники. Стреляя на скаку, они окружили нас, и мы палили на каждую вспышку их винтовок. Мрак, свист пуль, рев перепуганных верблюдов, храп коней, улюлюканье нападающих – все смешалось воедино. Один из верховых налетел на меня и, свесясь с седла, занес надо мной саблю. Я, опередив его, выстрелил в упор. Рухнув в песок, он издал предсмертный крик на чистом убыхском языке:

– Убили меня, безродного!

На моей голове зашевелились волосы. Я был готов ко всему, даже к смерти, но услышать родную речь среди барханов, где и шайтан не мог бы поселиться, было слишком неожиданной и невероятной явью. К тому же голос сраженного мною показался знакомым. Тем временем, встретив отпор и поняв, что поживиться не удастся, конные грабители исчезли так же молниеносно, как и появились. Я подбежал к раненому. Он был при последнем издыхании. Ужас охватил меня: даже в черни ночи я узнал его. Это был Саид, молочный брат Хаджи Керантуха. Я схватил его голову в ладони и почувствовал, что теплая липкая кровь обагрила мои руки.

– Саид! Боже мой, Саид! Неужели это ты? – ошалело бормотал я.

Его глаза предсмертно мерцали. Он, очевидно, узнал меня и, прошептав что-то невнятное, опустил веки. Меня обступили товарищи с зажженными факелами. Радуясь, что мы остались живы, они с недоумением глядели на меня, рыдающего над телом убитого.

А я словно обезумел, мне хотелось умереть. Такая безысходная печаль охватила душу, что само дальнейшее существование казалось бессмысленным и невозможным. Я приставил ствол винтовки к груди и уже изловчился дотянуться до курка, когда оказавшийся рядом Исмаил Саббах ударом ноги выбил оружье из моих рук. Затем он выхватил из чехла на моем ремне нож.

– Свяжите этого сумасшедшего! – крикнул он караванщикам.

Но я ускользнул от них, пока они втыкали в песок факелы, и кинулся во тьму. Я бежал так стремительно, словно хотел догнать и задержать душу убитого мною Саида. Я мчался не чуя ног до тех пор, покуда силы не оставили меня и я рухнул наземь.

Бедный Саид! Я расстался с ним на окраине Самсуна. Он мечтал возвратиться в страну убыхов, и я считал его сгинувшим на пути к отчим горам. Как он мог очутиться в Африке? Какая нечистая сила столкнула нас? Какому злому духу было угодно, чтобы я убил вольнолюбивого соплеменника моего?

До утра я в дурном забытьи, заметаемый песком, метался на мертвой равнине. Утром, встав, как из могилы, и стряхнув прах с лица, я огляделся. Шагах в десяти от меня сидели два шакала. Я, шатаясь, пошел прямо на них: они отпрянули и потрусили впереди, все время оглядываясь. Почему эти гнусные твари не сожрали меня, полуживого, немощного, безоружного? А может, они брезговали сожрать человека, убившего своего собрата? Пустыня покачивалась под моими ногами, как палуба корабля во время шторма. Все нутро мое пересохло, а солнце поднималось все выше и выше. Вскоре показались редкие деревца. Это не было миражем. Я выходил к оазису…



По высохшим руслам

Я примкнул к чужому каравану. Он направлялся в Каир. Сопровождавшие его люди оказали мне гостеприимство. Они кормили и поили меня всю дорогу и, хотя я не находился под защитой закона, не помышляли заработать на мне, продав какому-нибудь скупщику невольников или выдав прежнему владельцу. Товар, который перевозил караван, принадлежал армянскому купцу. Еще в дороге я узнал, что груз из Каира будет переправляться морем в Стамбул.

Велик Каир, но, походивший на голодранца, перекати-поле, полуголодный, я не имел в этом городе ни одного близкого человека, ни крова над головой. Сердце мое тянулось в Турцию, где оставил я родных и соплеменников. Хоть бы денек побыть в кругу домашних, хоть бы денек послушать милую сердцу убыхскую речь, а потом пусть хоть разрубят на куски тупым топором. Я помогал грузчикам, нанятым армянским купцом, перетаскивать товар на пароход, отплывающий в Стамбул. Узнав, что я кавказец, купец проявил сочувствие ко мне, обул и одел да еще снабдил деньгами на пропитание. Этот человек был богат, но и щедр. Знакомство с ним убедило меня в том, что первое не всегда исключает второе.

И вот благодаря доброте и сочувствию армянского купца я высадился в Стамбуле. Об этом городе я слышал с детства. Убыхи считали, что великолепней и богаче его нет на земле. Когда говорили о ком-нибудь: «Он уезжает в Стамбул», казалось, что человек отправляется на край света. Если в горном селении видели дорогой кинжал или искусной работы женское украшение, считали, что сделаны они в Стамбуле. Даже в песнях глаза красавиц сравнивали со стамбульским янтарем.

Константинополь, как называли иные турецкую столицу, ошеломил меня: белокаменные дворцы, утопающие в зелени, мечети, венчанные полумесяцем, и самая дивная из них – Ая-София, голубая как небо; скопище кораблей под флагами всех стран в бухте Золотого Рога, шумные базары, на которых чего только не продавалось – от золотых изделий до свистулек, от бараньих туш до диковинных даров моря. Крики зазывал, благоухание кофеен, мольба нищих о подаянии, ругань торгующихся, шепот контрабандистов, открытый торг людьми, особенно женщинами. И когда раздавался зычный, словно возглас глашатая, призыв: «Расступись! Дай дорогу!» – это значило, базаром шел паша или богатый покупатель, чей слуга призывал расступиться толпу.

На кладбище все равны, а пока живем, у каждого свое место на земле. Я обосновался у корабельных причалов среди портовой голи. Здесь звучали все языки мира, но грузчики и матросы понимали друг друга без переводчика. Никто никого не спрашивал, откуда он, зачем пришел и долго ли намерен здесь оставаться. Спина моя оказалась способной перетаскивать тюки, бочки, ящики и прочую тару. От матросов я узнал, что в городе появилось много горцев.

– Какого племени?

– Абхазцы!

«Боже, – содрогнувшись в душе, подумал я, – опять началось махаджирство. Неужто и абхазцы совершили погибельную ошибку?»

Меня потянуло в город. В свободное от работы время после заката солнца и по пятницам*[16]16
  Пятница у мусульман праздничный день.


[Закрыть]
я отправлялся бродить по улицам Стамбула в надежде встретить абхазцев из Цебельды, где проживали братья моей матери, или просто знакомого горца. Во дворах мечетей, в кофейнях, у базарных ворот я все чаще встречал людей, одетых в черкески и при оружии. Они говорили по-абхазски. Я слушал их речи. Сладостно и горько мне было при этом. Сладостно оттого, что упоительно ласкал мой слух язык, на котором когда-то пела колыбельные песни мне мать, и горько оттого, что новые махаджиры говорили о том же, о чем говорили убыхи в предместье Самсуна.

День клонился к вечеру, но камни возле базара еще не остыли На одном из них сидел старик в залатанном архалуке. Из разодранных сапог выглядывали грязные пальцы. Обхватив склоненную голову руками, он всем своим скорбным видом и неподвижностью напоминал надгробный камень. Я присел возле него и спросил:

– Что произошло с вами, отец?

Подняв на меня взгляд, он удивился, ибо не мог себе представить, чтобы человек не в черкеске, не в архалуке был способен говорить по-абхазски.

– Позволь узнать, дад, кто ты будешь? – в свою очередь спросил он.

– Я из ранних махаджиров, убых.

– А-а! – сочувственно вздохнул он. – Вы, убыхи, сами повинны в своей беде, потому что необдуманно переселились сюда, а нас насильно угнали.

– Русский царь?

– Нет! Войско султана, вступившее в Абхазию, чтобы отвоевать ее у русских. Селение предали огню, рубили головы тем, кто противился. Опустела Абхазия, земляк. Обугленная, опустела! – в голосе старика дрожали слезы.

– Скажи, дедушка, не ведаешь ли ты, что сталось с жителями Цебельды? Там жили братья моей матери.

– Спустя три года после вашего безмозглого переселения опять началось махаджирство. Оно вынесло на турецкий берег людей из Цебельды, Дала, Гумы, Абжакуа и Мачары. А нашего брата, как я тебе уже сказал, милый, янычара угнали силой, будь они трижды прокляты! Обезлюдела Апсны. Земля осталась – душу за море выдворили. Собаки воют на пепелищах. Я абжуйский, родом из Тамыша, по фамилии Рацба. Прощай, печальник!

Тут к старику подошли двое парней, наверно сыновья, помогли ему подняться, и, опираясь на них, посеменил он куда-то вдаль.

Если старик не спутал, выходило, что цебельдинцы переселились в Турцию в тот самый год, когда я угодил в тюрьму. У моей матери было семь братьев. И я прикинул, что если не торчать на одном месте, то хоть одного из них я смогу здесь встретить.

В эту ночь мне снова снились горы, весенний паводок в Бзыбском ущелье. Словно тысяча барабанов грохотала река, но сквозь бесноватый гул ее и рокот слышал я ржанье застреленного мною моего коня. И метался огонь над кровлей каштанового дома, и космы огня являли лики героев. И чаще других возникал из пламени Ахмед, сын Баракая, заклинавший нас не покидать родины.

Я проснулся оттого, что один из грузчиков тряс меня за плечо:

– Ты что кричишь и стонешь? Может, занемог?

Утром в порт я не пошел. Потащился в город. Знаешь, Шарах, иные, когда точит их черная тоска, прибегают к хмельному зелью, чтобы забыться, а меня повлекло послушать абхазскую речь. Ничто так не исцеляет вдали от родины, как отчее слово. Ангелом-хранителем пребывает оно во все века. Подсаживался я к людям в черкесках. Больше слушал, чем сам говорил. А горцы – буйные головы – судили и рядили об одном: кто повинен в их беде? Дело доходило до жестоких споров, до схваток, когда стороны хватались за оружие. И все из-за того, что хотели установить истину: кто виноват? Одни корили себя, другие – судьбу, третьи – царя и султана. Да разве все причины разыгравшихся событий могли быть им известны? А ты пиши, пиши, мой хороший. Кто знает, может, мои рассказы помогут отыскать разгадку на вопрос ма-хаджиров, что и поныне таится за семью печатями. Когда под властью султана оказались воинственные мужчины Кавказа, он, не будь дураком, стал вербовать их в аскеры и личные охранники. Горькое испытание плетью выносят многие, а сладкое испытание пахлавой – не каждый. Одних запугал, других приманил, подкупил плодородной землей и покровительством. Турецкое правительство извлекло для себя пользу из того, что у абхазцев между дворянами и крестьянами искони существует родство. Таких, как Шардын, сын Алоу, приняли с почетом. И землей наделили, и на звания не поскупились. Отвалили угодья, отщепили и подопечным их крестьянам по огороду. А выгода налицо: крестьянских парней взяли в армию – и пошли они во имя аллаха прямо на войну. Сколько из них калеками вернулись, о том только мне да богу ныне известно.

Если помнишь, вначале как-то рассказывал тебе о Каце Маане. Вашего он корня был, абхазского. В свое время немало услуг оказал этот кавказец царю, за что удостоился генеральского чина. После того как мы, убыхи, переселились в Турцию, солнышко на его погонах быстро, говорят, закатилось: помер вояка. Один из сыновей Каца Маана пошел по отцовской тропе: стал офицером русской армии. Другой отпрыск генерала, Камлат, когда упразднили княжество в Абхазии и, отменив крепостное право, ввели русское управление, не покорился новым властям и со всей семьей подался в Турцию.

Османы встретили его с почетом, как старого недруга врагов их. В центре Стамбула дворец предоставили и поставили во главе всех абхазских махаджиров. Как известно, военных даром не кормят. Посылают Камлата с вверенным ему войском в соседнюю арабскую страну, чей имам своевольничать стал и честолюбивых турок ослушаться вздумал. Многие абхазцы сложили головы, но армию имама Камлат разбил, а самого захватил в плен. Возвратился героем и попал прямо на свадьбу: дочь его Назифа выходила замуж за наследника турецкого престола Абдул-Хамида. Отгуляли свадьбу, а тут новое торжество – зять Камлата Маана становится султаном. Жесток был новый правитель, беспощаден и по заслугам прослыл «кровавым». Глаза у него были завидущие, а руки загребущие. Три вещи, дад, в мире опасны: нож в руках ребенка, похвала в устах льстеца и власть в руках одержимого величием. Во сне видел Абдул-Хамид Кавказ под сафьяновым сапогом своим. И решил он обольстительный сон превратить в явь. Он назначил Камлата Маана предводителем войска, составленного из махаджиров и турецких головорезов. Путь их лежал в Абхазию. Перед погрузкой на турецкие корабли Камлат Маан обратился к воинам с речью:

– Единокровные братья мои, час пробил! Наместник аллаха на земле, великий султан Оттоманской империи, внемля нашим благим чаяниям, протянул нам руку помощи, чтобы освободили мы от гяуров отчую землю. Когда вступим с оружием на родной берег, все абхазцы, которые томятся там под владычеством царя, восстанут и присоединятся к нам. Освободим Апсны! Вперед под стягом газавата! Падишахим бин яша!*[17]17
  Да здравствует тысячу лет наш султан!


[Закрыть]

И множество вооруженных людей пересекло Черное море и высадилось вблизи сухумской крепости. Камлат Маан торопился. Во все концы Абхазии поскакали его глашатаи, призывая народ к объединению:

– Кто хочет быть свободным, присоединяйтесь к армии Камлата Маана – спасителя Абхазии! Он поведет вас на Ингур, чтобы разбить гяуров!

Но вышло не так, как думал Камлат. За исключением сородичей Маана и некоторых сбитых им с толку горцев, пасшие скот в горах и сеявшие хлеб в долинах крестьяне не откликнулись на мятежный клич паши. Люди, принявшие русское подданство, уже не помышляли изменять своего решения. Даже воины Камлата, вступив на отеческую землю, стали разбегаться из его войска. Склонив колени и целуя ее, они шептали: «Прости, Апсны!» К тому же свидетельства их о перенесенных в Турции страданиях отрезвляюще действовали и на неискушенных.

С преданными ему людьми и с турецкими отрядами двинулся Камлат Маан на Ингур. Но русские разгромили его. Наемник султана понимал, что за такое отражение ему не сносить головы. Мало того, что сам он возвращается с позором, еще и многие воины его потеряны: одни – разбежались, другие – убиты, третьи – у русских в плену. И тогда изобрел он для своего спасения коварный план. Отступая, сам сжигал горские селения и распускал лживые слухи о лютой русской мести. Силой оружия и страха загнал он на турецкие корабли тысячи абхазцев. И число их было почти вдвое больше, чем число воинов, с которыми он уплывал завоевывать Абхазию. Но, как ни старался Камлат-паша угнать всех ее жителей, не удалось ему это. Пастухи с отарами скрылись в горах, целые семьи ушли в леса или перебрались к русским. И возродилась из пепла Апсны. Твой приезд, дад, не лучшее ли доказательство тому? Дай-ка обниму тебя, поздняя радость жизни моей!

Душа пеклась о близких. И вот я в дороге. Иду пешком с посохом в руке в Осман-Кой. Путь далек. В лицо мне дует осенний ветер. И чудится порой, что доносит он дым очага, над которым склоняется моя мать.

Частенько вдоль обочин дороги встречались мне заброшенные могилы. Спросишь встречного: кто похоронен в них? Отвечает:

– Черкесы!

Я все не удосужился сказать тебе, Шарах, что всех махаджиров турки величали черкесами. Это прозвище сохранилось до сих пор. Во времена моей молодости «черкес» было словом, равнозначным слову «разбойник». Поругаются два турка, и если у одного не хватает бранных выражений, чтобы обозвать другого, то обзывал он его черкесом. Еще в Стамбуле услышал я стоустую кровавую историю свержения султана Абдул-Азиза и про зловещую роль, которую играл в ней Шардын, сын Алоу. И до нас, говорят, случалось: один согрешил, а все – отвечали. Но об этом в свой час…

В дороге торопливый путник не замечает, когда кончается ночь и начинается день. Вот и Осман-Кой, прижавшийся к низкорослым холмам. Было за полночь. Дул промозглый ветер, и шел мелкий снег. Слышался лай собак, изредка как бы нехотя перекликались петухи. Я задержался на холме перед капищем святой Бытхи. Гляжу: все вокруг заросло колючим кустарником. Одинокий граб срублен. Вместо него торчит пень, покрытый снегом.

С тяжелым сердцем я вошел в селение. И первое, что я увидел, – это что нет уже дома, где жил некогда Мзауч Абухба. Ворота стояли на месте, а дома не было. Двор был вспахан, и по краям лежали побуревшие стебли табака. В глазах моих потемнело, словно на голову накинули черную бурку. Еле отрывая ноги от земли, подошел я к дому, где жили мы. Стоит нетронутый, только постарел и чуть осел. На балконе играют дети, и холод им не помеха. Втянул ноздрями воздух и по запаху понял: живет в нашем доме другая семья. Подбежала ко мне большая лохматая собака, хотела было оскалить пасть, но словно раздумала, присев поблизости.

Становилось все холоднее. Я вышел на дорогу и услышал звон наковальни. «Да это, наверное, кузнец Давид старается!» – подумал я и двинулся к кузне. Двустворчатые двери ее были растворены наполовину, и еще издали я увидел, как какой-то человек, у которого вместо левой ноги была деревяшка, стоял перед наковальней, ударял молотом – и после каждого удара рой искр летел во все стороны. Голова молотобойца была закутана башлыком. Я приблизился к дверям.

– Проходи к огню, погрейся. Здорово похолодало! – сказал он, не оглядываясь.

Я пересилил подкативший к горлу ком:

– Здравствуй, Дурсун!

Взлетавший над наковальней молот словно застыл в воздухе. Дурсун стремительно обернулся:

– Зауркан! Это ты, Зауркан!

И, стуча деревяшкой, двинулся ко мне. Мы бросились в объятья друг друга. Слезы лились по нашим щетинистым щекам. Красный брусок железа померк на наковальне, а Дурсун нежно ударял меня по плечу могучей ладонью, не стыдясь слез, улыбался:

– Может, ты с небес спустился, Зауркан, брат мой? Родные оплакали тебя как обезглавленного, а ты жив. Ну скажи, скажи еще хоть словечко. Дай убедиться одноногому Дурсуну, что не сон ему снится.

И прятал лицо на моей груди. Словно растянув веревочную петлю на своей шее, я спросил:

– Ногу потерял на войне?

– В пустыне Туниса оставил голодному волку. Приковылял оттуда и вскоре отца схоронил. Верчусь один теперь, на одной ноге.

– Великодушный человек был твой отец, Давид. Не забуду его доброты до самой смерти!

– Отец наказал нам жить долго. Да будет сегодняшний день предвестником грядущей радости.

– Не томи, Дурсун, что сталось с моими?

– Когда ты прикончил Селим-пашу в Измиде, Мата вернулся невредимым. Как мне передал мой отец, Хамирза, Мата и твоя мать куда-то уехали. С тех пор о них я ничего не слышал, Зауркан. А в том, что выслали отсюда убыхов, не твоя вина, а Шардына, сына Алоу, но об этом потом, а сейчас ты должен поесть с дороги…

Мы присели к столу, на котором лежали рыба, переломленный на две части чурек и нарезанный лук. На огне грелся медный кофейник. За окном стемнело, шел снег и по-совиному ухал ветер. Фитиль коптилки чадил, и Дурсун несколько раз снимал с него нагар. Неяркий свет освещал бедную трапезу.

– Ты уж прости меня, Зауркан, что так скуден ужин наш. Когда бы я знал, что ты придешь. А у соседей не одолжишь: все новоселы. Такого гостя надо встречать, как встречали желанных гостей мои деды в Грузии. Надо было бы быка зарезать, достать вино, – Дурсун широко развел руки, – вот из такого кувшина, и, кликнув друзей, пить, не хмелея, петь заздравные песни и плясать целую неделю. Но, – вздохнул он горестно, – где прекрасная Грузия, а где мы?

– Невелико слово: на кончике языка уместишь, а всем сердцем владеет! Я за таким душевным столом давненько не сиживал.

Ветер разогнал тучи. Снег превратился в поземку, и на небе мерцали зеленоватые звезды. Дурсун подбросил в очаг охапку дров, и по стенам заплясали желтые отсветы. Мы прилегли у огня, и дремота отяжелила мои веки… Вчера, сынок, я обещал подробнее рассказать тебе о том, что натворил Шардын, сын Алоу. Только на сандаловом дереве наростов не бывает, а в народе – не без урода. У вас, абхазцев, – Маан Камлат, у нас, убыхов, – Шардын, сын Алоу. Пришли, говорят, благородные деревья к богу с жалобой на топор, а бог им в ответ: «Вашего он корня – ручка-то у него деревянная».

Шурин Абдул-Азиза был влиятельным лицом турецкого дивана*.[18]18
  Диван – правительство.


[Закрыть]
Власть рождает самоуверенность. То словом, то поступком умножал он что ни день недоброжелателей своих. В глаза – улыбаются, а за спиной – клянут. А про единоплеменный народ – убыхов – и думать не думал. Осман-Кой вспоминал, лишь когда приходил срок налог с крестьян драть. Иным чиновникам или офицерам содействовал, за что взятки брал без зазрения совести. Разбогател, как десять пашей сразу. В разврат пустился, дивя даже виды видавших обладателей гаремов. Кляузничал, сталкивал придворных, как петухов. Его боялись и ненавидели. Сам великий визирь – хитрая лисица – подыскивал повод, чтобы отослать из столицы куда-нибудь подальше Шардына, сына Алоу. Он пошел даже на то, что уговорил султана присвоить высокопоставленному убыху звание паши, мечтая отправить его в армию, но Шанда блюла интересы брата, и маневр великого визиря не удался.

А как мог Шардын, сын Алоу, удержаться от соблазнов, когда сам султан прожигал жизнь на скачках, в любовных утехах, пирах и охоте. Усыпленный преклонением, лестью, богатыми дарами, доступностью женщин, в один прекрасный день без единого выстрела султан был низложен, посажен под домашний арест в отдаленном поместье и вскоре убит наемником. Свержение Абдул-Азиза послужило сигналом для придворных к объединению против Шардына, сына Алоу. Они забыли все свои распри, споры, вражду и сплотились воедино, обуреваемые ненавистью к султанскому шурину. Он был арестован, разжалован и предан проклятиям. Над ним издевались, подвергая пыткам и глумлению. Все его имущество в Стамбуле и землю в Осман-Кое отобрали в пользу государства.

Новый султан Мурат, болезненный, полусумасшедший, безвольный человек, вступил на престол. Править страной от его имени стали великий визирь и наиболее влиятельный из пашей. Воистину мир похож на колесо: сегодня ты наверху, но изменила судьба – и вот ты уже внизу, как прах земной. Тот, кто вчера пресмыкался перед Шардыном, сыном Алоу, сегодня плевал ему в лицо и называл собакой. Бывший властелин, сидя в тюрьме, понял, что дни его сочтены, в затаенном бешенстве решил показать себя. Он подал на имя великого визиря прошение, выражая желание отправиться рядовым в действующую армию.

«Это можно, – решил великий визирь, – там тебя, приблудного, чужие или свои быстро прикончат». И вот Шардын, сын Алоу, в одежде простого аскера вышел на волю. Остается только тайной, по своему ли мстительному умыслу действовал вчерашний узник или использовали его в качестве наемника сторонники свергнутого султана.

Было за полночь, когда в центре Стамбула, в местечке Таушанташе, перед дворцом министра Михдат-паши появился Шардын, сын Алоу. Он заранее знал, что в этот поздний час здесь должны находиться сераскир Хусейн Авни-паша и четверо министров, чтобы вести секретные переговоры. Под плащом на ремне у Шардына, сына Алоу, были два пистолета и клинок. То ли он знал пароль, то ли тайный ход во дворец, не могу, дад, сказать, не знаю, но оказался убыхский дворянин в той самой комнате, где заседали военные. Первым же выстрелом Шардын, сын Алоу, бездыханным посадил обратно в кресло пытавшегося вскочить сераскира. Вторая пуля угодила в лоб капитана Ахмеда Кайсарлы, а Рашид-пашу Шардын, сын Алоу, полоснул кинжалом. Он походил на волка в овчарне, хотя сраженные им сами были из породы волков. Двое других находившихся в кабинете залезли под стол. Караульные не растерялись. Третьего выстрела Шардын, сын Алоу, сделать не успел. Часовые подняли его на штыки.

Весть об убийстве военного министра и его приближенных потрясла страну. Шанда, узнав о смерти брата, отравилась, ибо тотчас смекнула, чем все это для нее кончится. Началось расследование. А когда ответчик мертв, то на него вешают и своих, и чужих собак. Чья-то казнь и чье-то помилование, чья-то опала и чье-то возвышение. Тащи все в кучу. Этот – камушек положил, другой – воз привез, третий не поскупился – всех ломовых города нанял, и образовалась гора грехов. Взяли сообща и возложили их на голову Шардына, сына Алоу.

Вспомнили и ничтожного Селим-пашу. Это для меня – ничтожного, а для других вдруг оказался он чуть ли не святым. «Такой был предостойный человек! Умница, каких немного в государстве! А тоже от руки убыха в могилу сошел!» Море ветром, народ слухом волнуется.

«А вспомните: кто его убил?» – «Некий черкес Зауркан Золак!» – «Некий? Нет, то был молочный племянник Шардына, сына Алоу. И убит Селим-паша был с ведома Шардына, сына Алоу». – «Всех женщин его гарема он потом себе в наложницы взял».

Воистину: не бойся ружья – бойся сплетни. И вспомнили, что приговорен был к смерти я, а казнь все оттягивалась.

«Кто, как не Шардын, сын Алоу, родственника своего от палача спас». – «И побег из тюрьмы этому Зауркану он устроил». – «Конечно, он! Одного поля ягода!» – «Интересно, где скрывается убийца Селим-паши?» – «Может, он с тех пор, как на свободу бежал, еще многих убил!»

Слух миром правит. И получила турецкая заптия*[19]19
  Заптия – полиция.


[Закрыть]
повеление: разыскать Зауркана Золака! Искали по всем городам и селам, но в ту пору находился я при караване купца Керима-эфенди в Сахаре. И произошло, Шарах, самое страшное: вину за убийство сераскира и за убийство Селим-паши возложили на весь убыхский народ. Такие случаи, слыхал я, раньше бывали в подлунном мире.

«Кто это такие черкесы, или, как вы говорите, убыхи?» – «Ведомо, что все разбойники. Были бы порядочными, русские их не выдворили бы из державы своей». – «Приняли ислам, а мусульман не прибавилось!» – «И неплохо устроились, например, в Осман-Кое». – «А вы слышали, что Осман-Кой – гнездо приспешников Шардына, сына Алоу?» – «Всех махаджиров правительство должно выслать на окраину страны». – «Всех в одно место нельзя. Это опасно. В разные места выслать гораздо надежнее. Тогда одни вымрут, а другие сольются с нашим крестьянством, потеряв свой язык и обычаи».

Паши ссорились, а убыхи оказались козлом отпущения. И разобщили их, и под конвоем, разрешив унести только то, что могли они взять на спину, погнали кого куда. Когда махаджиры плыли в Турцию, то у них была еще какая-то надежда. Теперь сопровождала их вместе с тенями конвойных аскеров только безнадежность.

Все это произошло во время моего странствия по Африке. Когда мы расставались вчера ночью, Зауркан казался таким усталым, что я боялся за нашу сегодняшнюю встречу. Но он встал сегодня даже раньше обычного и, подозвав свистом свою черную собаку и накормив, еще долго, стоя во дворе, ласкал ее, то водя рукой по спине, то разговаривая с ней, как с человеком:

– Если бы не мухи, которые заставляют тебя крутиться и ловить их, ты, бедная, наверно, умерла бы здесь от скуки! Ну, хватит, иди к себе! Бедная, почему ты не родилась хотя бы белой масти, чтобы тебя видней было ночью в этой черной дыре, куда загнала меня судьба?

Собака, повизгивая, прижималась к ногам хозяина, словно радуясь его сегодняшней словоохотливости.

«Обычно, едва накормив, он строгим окриком отгонял ее от себя, а сегодня у старика, видимо, с утра хорошее настроение!» – подумал я.

После завтрака, когда мы сели разговаривать, мои предположения подтвердились. Зауркан и правда был сегодня в хорошем расположении духа. И чаще, чем обычно, вставлял в свой невеселый рассказ поговорки и шутки, смеялся сам и заставлял смеяться меня.

Понадеявшись на это хорошее настроение, я наконец решился на вопрос, который уже много раз откладывал:

– А встречались ли на вашем пути женщины?

– Встречались, – ответил он, – я рассказывал тебе о той, которую я любил. Но так случилось, что счастье отвернулось от нас обоих. И я больше никого уже не любил. А так, да, конечно, были женщины… О чем тебе рассказывать? О том, что ты знаешь, или о том, чего ты не знаешь? Если ты сам ничего не знаешь о женщинах – я тебе расскажу о них. А если ты знаешь о них сам, то зачем повторять то, что ты знаешь?

Я боялся, что мой вопрос мог обидеть человека, который в три раза старше меня, но он отнесся к моему любопытству просто, ограничился тем, что отшутился.

Его большие руки с крупными жилами, похожими на выступающие из земли корни старого ореха, спокойно лежали на коленях. Потом он начал задумчиво теребить пальцами бороду и, несколько раз огладив ее, продолжал прерванный моим вопросом рассказ. До весны я жил у кузнеца Дурсуна. Даром хлеба не ел. И дрова из лесу приносил, и в очаге пламя поддерживал, и стряпал, и стирал, и одежду латал. Ни одна работа человека чернить не может, мужская или женская она. Приноровился я и к кузнечному ремеслу, став подмастерьем Дурсуна. Мог цалду, топор и лопату выковать так, что сам Дурсун хвалил мое уменье. Молодой и не хилого десятка, бывало, даже строптивого коня, спутав, валил наземь и подковывал на все четыре копыта. Дурсун радовался моим успехам:

– Если султан узнает о твоих способностях, не миновать тебе должности придворного кузнеца. Станешь подковывать арабских скакунов.

Когда в кузне работы не было, я, отрастивший бороду и усы, так что не всякий знакомый узнал бы меня, ходил по селениям: колол дрова, чистил коровники и конюшни, траву косил. Выдавал я себя за двоюродного брата Дурсуна, приехавшего из Орды, и назывался Тоуфык.

В кузне всегда толпится народ. Один с делом придет, другой просто так заглянет, новостями обменяться. И хоть называет меня Дурсун двоюродным братом Тоуфыком, не ровен час, опознает кто-либо – и тогда не только мне голову отрубят, но и приютивший меня сын Давида пострадает за укрывательство: в списках полиции числюсь я беглым государственным преступником. Весной все пробуждается, все тянется к солнцу. Живое радуется теплу и с надеждой рвется к свету. Даже вокруг старого, замшелого пня вытягиваются тоненькие прутики: корни цепляются за жизнь. А кто я? Веточка на корне народа. А народ мой из Осман-Коя выкорчеван и пересажен в бесплодную землю. Оторванный от него, я существую как веточка, чей черенок воткнут в кувшин с водой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю