Текст книги "Последний из ушедших"
Автор книги: Баграт Шинкуба
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 22 страниц)
Летний полдень, солнцепек. Куры, забравшись под дувалы, лежат с разинутыми клювами. Все покрыто махровой пылью. На дороге она горяча, это чувствуется даже через сапоги. Крыши, листва редких дерев, дувалы, ворота, жующие вечную жвачку верблюды – все осыпано пылью. Ударишь ладонью по боку верблюда или ткнешь калитку – и рука погружается в летучий, взрывчатый прах. Селенье словно вымерло, даже собаки не лают. Люди в своих безоконных жилищах пережидают жару. Они просыпаются до восхода солнца, трудятся, пока не раскалится воздух, а потом ждут вечера, чтобы закончить работу. Летом иначе нельзя. Я живу в Кариндж-Овасы как временный постоялец. Во всяком случае, все меня принимают за него. «Раз пришел, значит, уйдет», – рассуждают соседи.
Посредине селения стоит мечеть. Пять раз на день муэдзин всходит на ее минарет, чтобы призвать правоверных к совершению намаза. И снова звучит его голос: «Нет бога, кроме аллаха…»
…К востоку от Кариндж-Овасы осенью появлялись джамхасары, принадлежавшие к племени уараков, потомственных кочевников. Жили они замкнуто, по собственному строгому адату, и чужеродцев в среду свою не допускали. Даже торговые дела с иноплеменниками вели по крайней необходимости. На вид, как все кочевники, родившиеся в седлах, это были статные, поджарые, смуглолицые люди. Промышляли они скотоводством, перегоняли коз и овец с пастбища на пастбище. Когда кочевники располагались в конце лета на короткий срок поодаль от убыхских селений, их черные, из овечьей шерсти, палатки напоминали отдыхающую стаю воронов, готовую каждую минуту подняться и улететь. Предводителем джамхасаров был Джавад-бей, суровый, необщительный старик. Несмотря на то что в его гареме были убышки, он не щадил убыхов. Даже устраивал на Кариндж-Овасы набеги, похищая женщин и скот.
Само собой разумеется, что махаджиры хватались за оружие, защищая свое достояние и честь. И всякий раз лилась кровь, но кто думает о последствиях, очертя голову кидаясь в схватку?
К западу от голой равнины жили шаруалы. На слово приветливые, обходительные, всегда себе на уме, расчетливые и чуть плутоватые, они из поколения в поколение занимались одним промыслом – торговлей, держа в своих руках не только ближние, но и дальние базары.
Шаруальская мать, укачивая сына, пела над колыбелью:
Баю, баю, спи, сынок,
Для всего наступит срок.
День придет. Отцу под стать
Будешь в лавке торговать.
С появлением убыхов в Кариндж-Овасы едва ли не на следующий день нагрянули шаруалы:
– Кому чуреки! Кому чуреки!
– Керосин! Керосин! – послышались крики новоявленных коробейников.
Вскоре один из предприимчивых шаруалов открыл лавочку в убыхском поселении, другой – кофейню, третий начал ссужать наших небольшими деньгами под процент. Когда открылась мечеть, то муллой в ней стал хаджи*[22]22
Хаджи – «святой человек», совершивший паломничество в Мекку.
[Закрыть]опять-таки из рода шаруалов, а сельским старшиной – его троюродный племянник. Говорили, что даже сам вали-губернатор – выходец из племени прижимистых шаруалов.
Со временем между убыхами и отпрысками этого купеческого корня установились не только торговые отношения, но и родственные. Смекалистые, не промах, парни забывали о базарных днях, удачных сделках, должниках, когда видели красивых убышек. Свадебные тосты в результате этого звучали на двух языках, а чаще на турецком, чтобы было понятно большинству приглашенных. И убыхские женихи, родившиеся подданными Оттоманской империи, охотно женились на девушках с приданым, нажитым на торговле и ростовщичестве.
Ты не забыл ли, дад Шарах, Тагира – внука старухи Хамиды, что покончила с собой, бросившись в волны реки Чорох? Еще в тюрьме, откуда нет возврата, сын Мзауча Абухбы, царствие ему небесное, рассказал мне о том, что Тагир, став знатным грамотеем, отправился добровольно вслед за высланными убыхами. Воистину все было так. Он учительствовал, обучая детей чтению и письму на родном языке. Как ты понимаешь, для такого благородного занятия надлежало иметь книги. Но книг на убыхском не существовало. Вот и пришлось ему самолично составить убыхский букварь. Конечно, это была рукописная книга и, наверно, единственная в истории нашей. Мулла не мог оставаться безучастным к такому предосудительному, по его разумению, поведению «черкеса». «Зачем детям знать какой-то там бесовский язык? То ли дело я, мулла, учу их турецкой азбуке, чтобы вывески могли читать, а в будущем расписываться в получении воинских повесток. К тому же раз они в мектеб ходят, то и арабский обязаны зубрить. Коран по-арабски писан. Молитвы в стране ислама надлежит знать на память. А учить их языку, на котором ни молитвы не прочтешь, ни имени султана, – затея вредная, ибо отвлекает учеников от занятий, предписанных свыше. А если смотреть сквозь пальцы на самовольство учителя Тагира, то, еще чего доброго, отпрыски разбойничьего семени проявят усердие и научатся чтению и письму по-убыхски. А потом, с годами, пойди проверь, о чем они пишут и что затевают. Спаси аллах, и без них полно смутьянов».
Распаляя подозрительностью свою бедную голову, мулла все чаще приходил к убеждению, что дело здесь нечистое.
«Откуда взялся этот осведомленный в науках Тагир? Из Стамбула! А в Стамбуле рос он где? В семье изменника и убийцы Шардына, сына Алоу. То-то и оно». И доносил своему начальству мулла: «Ставлю вас в известность, что сей нечестивец Тагир мало того что обучает детей инородцев небогоугодному языку, вопреки предписанию и закона, но и выступает ходатаем бунтарей и душегубов. Так, невзирая на султанское ираде, подстрекал единоверцев не платить налоги Али Хазрет-паше, сочинял жалобы и на мухтара*, [23]23
Мухтар – местный начальник.
[Закрыть]и на управляющего паши Хусейна-эфенди. Эти жалобы, а вернее, кляузы, писанные якобы от имени народа, не раз сам доставлял он во дворец великого визиря».
Что правда, сынок, то правда, был Тагир заступником народа и ходатаем его. Пророк слова свои через писца донести старался, а убыхи – через Тагира. Но как летний снег волновали визиря наши заботы. Он и краем уха не повел, только подивился: «Что? Убыхи? Неужели до сих пор не вымерли и не смешались? Значит – сами виноваты!» И все старания и усилия Тагира остались втуне. А мулла добился своего: учить детей убыхскому языку запрещено было внуку Хамиды раз и навсегда. Это случилось накануне моего появления в Кариндж-Овасы. Я хотел повидаться с Тагиром, но не пришлось. Он опять отправился в Стамбул о чем-то хлопотать в защиту односельчан…
Как ты сам понимаешь, дорогой Шарах, жить нахлебником в доме Сита я не мог. Подумал было заняться кузнечным делом, которому меня обучил сын Давида, но из одного благого намерения кузни не построишь, молота, наковальни, щипцов и других принадлежностей не приобретешь. Одолжил бы деньги у Сита, да откуда они могли быть? «В моем кармане лишь блоха на аркане», – горько шутил он. На один уголь в этой безлесной равнине и то потребовались бы немалые деньги. Стал я помогать старикам по хозяйству: сеял с ними хлеб, хотя какой можно было снять урожай на выхолощенной суховеями земле? К тому же не следует забывать, что надел Сита и тетушки Химжаж можно было, как говорится, буркой накрыть. Хотели было заняться выращиванием хлопка, но отступились: на него воды не напасешься. Однажды мы раздобыли семена дикой тыквы. Называлась она горлянка. Высадили семена и сами подивились: тыква уродилась на славу. Бедняк на выдумку горазд. Стали мы эту тыкву высушивать и ладить из округлой корки ковши с красивыми ручками, цедилки, чаши и прочую утварь. Наловчились и детские игрушки делать из сушеной горлянки: куклы, украшенные птичьими перьями, маски с усами из шерсти и прорезями для глаз. Нехитрый этот товар продавали на базаре. Правда, на продаже его много заработать было трудно, и привозили мы домой лишь медные деньги.
Слава богу, что отец мой не дожил до того позорного дня, когда его сын, рожденный быть пахарем и воином, оказался рыночным продавцом всех этих пустяковин.
Как-то под палящим солнцем, страдая от назойливых мух, я до самого вечера, разложив перед собой изделия из горлянки, проторчал на базаре. Солнце начало садиться, когда я на вырученные деньги купил соли, керосина, хлеба и пустился в обратный путь. Настроение было скверное, меня угнетало сознание, что дело, которым я занимаюсь, не дело для истинного кавказца, а кроме того, огорчали и настораживали услышанные мною вести. От людей я узнал, что не миновать новой войны. Говорили, что греческие войска готовятся высадиться в Измиде, а на Мерсинском рейде бросили якоря французские корабли; что в Стамбуле англичане диктуют свою волю лишенному самостоятельности султану, втягивая его в кровавые сделки. Дома, рассказывая Ситу о слухах, дошедших до меня на базаре, я выразил тревогу за судьбу убыхов.
– Поссорится князь с княгиней, а попадает служанке! – мрачно отозвался старик.
По пятницам я стал посещать мечеть. Не подумай, что Зауркан Золак оказался обращенным в магометанскую веру. Нет, мне приходилось так поступать только ради того, чтобы не подводить Сита и тетушку Химжаж. Что бы сказали о них, если человек, которому они предоставили приют в своем доме, слыл безбожником?
Должен тебе, дорогой дад, сказать, что все убыхи за годы моего скитания по Африке и пребывания в тюрьме прониклись исламом. Это обстоятельство немало поразило меня. Мне даже казалось, что они являли более благочестия, нежели жившие среди них шаруалы.
Каждую пятницу и старики, и молодежь отправлялись в мечеть. Теперь сородичи мои постились согласно мусульманскому календарю, что, правда, при убогом достатке сделать было нетрудно, а также не работали по праздникам, особенно в дни уразы и навруза. Обращаясь к небу, они уже не взывали: «Боже, помоги!», а произносили: «Помоги, аллах!» – и складывали перед собой ладони. Но что более всего поразило меня: не брали в рот хмельного. Да, все меньше походили эти люди на убыхов…
Ты спрашиваешь о Бытхе, милый Шарах? Как раз я и собрался тебе рассказать о ней. Еще существовала эта святыня, и старики продолжали поклоняться ей. Такое поклонение не должно тебя удивлять. Мне в молодости доводилось видеть, как шапсуги поклонялись стволу грушевого дерева, на котором был изображен крест, хотя слыли они язычниками. Да и среди черкесов всегда было две или даже три веры: одни поклонялись Христу, другие исповедовали ислам. А у иных черкесов имелись даже малые божества, как бы христианские святые, слитые с языческими божествами, вроде Мерисы, покровительницы пчел. Эти черкесы уверяли, что однажды в холодный год у них погибли все пчелы, кроме одной, которая уцелела, потому что укрылась в рукаве безгрешной Мерисы. От этой, мол, спасенной пчелы и возродился медоприносящий род.
Жрецом Бытхи являлся, как и прежде, старец Соулах. К тому времени вошел он уже в преклонный возраст, как я сейчас.
И вот как-то Сит говорит мне:
– Соулах занемог. Пойдем навестим его, сынок! Жаль, что ты не проведал старца до сих пор!
Я повиновался, и мы отправились к больному жрецу. Мой спутник был одет, словно шел на торжественный сход. На нем была черкеска, под ней – бешмет, на поясе висел кинжал, а в руке Сит держал посох с железным наконечником. Старик вырядился так празднично, чтобы вид его был приятен очам жреца. Встречные здоровались с нами:
– Салам алейкум!
И, вонзая в землю острие посоха, Сит отвечал всякий раз:
– Ваалейкум ассалам!
Ни одного прежнего убыхского приветствия. Вместо «добрый день» или «рад тебя видеть» – «салам алейкум», «ваалейкум ассалам»! А ведь говорили это убыхи! Как могло-такое случиться? Я спросил об этом Сита. Он ответил кратко:
– Привыкли!
На дороге мальчишки играли в «ножички». Когда мы проходили мимо них, ни один из них не поднялся, чтобы уступить нам путь. Все они, словно не замечая седобородых прохожих, продолжали азартно вонзать в землю стальное жало. Пришлось их обойти. Один черноволосый мальчик, по виду старший, оторвался от игры и, глядя вслед Ситу, крикнул:
– Сбрось шерстину, дед! Дай костям проветриться.
Игравшие расхохотались. Но Сит даже не оглянулся. Должно быть, он не раз слышал, как потерявшие стыд мальчишки подшучивают над пожилыми людьми. Новые времена – новые обычаи.
– Эх-эх-хей! Лучше бы не рождаться мне! – проворчал старик и о чем-то задумался. Может, понурив голову, вспомнил дни своей юности в Убыхии. О, там все было иначе!
«Коня!» – прикажет, бывало, седобородый старец, и мальчик Сит опрометью кидается к коновязи и подводит скакуна. И пока почтенный всадник садится в седло, мальчик придерживает стремя. А если выпадет честь сопровождать верхом этого всадника, то едет по левую сторону его, на полкорпуса сзади. Осадил коня старик, чтобы спешиться, а мальчик Сит уже на земле: одной рукой держит повод, а другой стремя, помогая спешиться. Потом устремится вперед и откроет перед ним калитку. Сядут старики к столу, принесет воду в кувшине, таз и полотенце, чтобы омыли они руки перед едой. И сколько бы ни сидели старшие за столом, хоть трое суток, будет им прислуживать, не присев ни на минуту. И пока не спросят, слова не вымолвит. Годы промчались, сам стариком стал, а молодежь нынче пошла другая. Те сопляки, что в «ножички» играют, плоть от плоти, кровь от крови убыхов, а горского воспитания в них и в помине нет. Значит, это только слова – что они убыхи, а кто они на самом деле – даже и не скажешь…
Когда мы вошли во двор дома, где жил Соулах, я увидел одетого во все белое, как для отправления молебна, жреца. Он сидел на низкой скамье, держа алабашу*. [24]24
Алабаша – посох с железным наконечником.
[Закрыть] Пепельная борода доходила ему до пояса. По обе стороны от него сидели местные старики. Соулах узнал меня и, поднявшись, обнял:
– Да придет счастье в дом, приютивший тебя.
И усадил меня рядом с собой, хотя я сам не осмелился бы сидеть на столь почетном месте. Старец страдал головными болями, но сейчас словно забыл о них. По его велению я поведал ему о своих скитаниях и годах заключения. Мой рассказ его взволновал.
– Братья мои, – обратился Соулах ко всем окружавшим его, – если бы вы сегодня не навестили меня, я бы все равно призвал вас. То, что и Зауркан здесь, это ко времени. Принял я решение сложить с себя обязанности жреца.
Такое неожиданное известие ошеломило нас.
– Давно я пришел к мысли об этом, но все медлил сказать, остерегаясь, что для вас – последних убыхских стариков – будет это тяжким ударом.
– Помилуй, не вправе ты поступить так. Твой разум и воля еще с тобой, и негоже тебе торопиться. Долг, возложенный на тебя народом, нелегок, но при упадке духа наших сородичей, стоящих пред бездной забвения, решение твое поспешно, – не скрывая тревоги, возразил Сит.
– Крепость духа важней, чем крепость ребер, – напомнил Даут.
– К чему предводитель, когда некого вести? Дерево не может жить, если корни его подрублены! Кому нужен жрец при святыне, которая давно в забвении? – печально, опустив голову, произнес Соулах.
– Нет, уважаемый Соулах, пока существует хоть один убых, поклоняющийся святой Бытхе, не можешь оставлять свои обязанности, – встал на сторону Сита его ровесник Татластан.
– Вашими устами говорит страх перед завтрашним днем народа, а моими – истина, – сказал Соулах. – Горька она, но куда от нее денешься…
Старец замолчал. Приступ головной боли заставил его долго сидеть не двигаясь. Это был уже совсем дряхлый человек. Морщины, избороздившие его чело, были глубоки, как борозды. На горбинке носа, выступавшего как скала из-под снега, кожа была так тонка, что сквозь нее просвечивал хрящ. Губы дрожали, словно он все время что-то нашептывал. Глазницы ввалились. Из глубины их смотрели на свет выцветшие, холодные, как стеклышки, голубые глаза, подернутые серой дымкой. Голос жреца, некогда зычный, звучал теперь глухо, как из пещеры.
– Сказано: уважь и старшего, и младшего. Будь по-вашему! – когда головная боль утихла, изрек Соулах. – Соберем сход и воочию убедимся, много ли осталось ищущих покровительства Бытхи.
– Число их уменьшилось, но не иссякло, – в глубине души не будучи в этом уверенным, обнадежил старца Даут.
Но жрец не терял трезвости и в словах Даута почувствовал слабодушный вымысел:
– За коровой бредет теленок, за рассказчиком – сказка. Ждать недолго осталось. В первый же четверг созывайте людей. Если откликнутся…
– Э-э-ех! Были бы мы у себя дома, стоило бы только в трубу протрубить, как все явились бы разом, – вздохнул Сит.
Мы поднялись, чтобы разойтись по домам, но Соулах попросил нас повременить. Он подозвал своего болезненного, однорукого внука и что-то тихо приказал ему. Тот кивнул головой, скрылся в доме и через минуту вынес прекрасный старинный кинжал на убыхском поясе и священную медную трубу.
Соулах поднялся, взмахом, насколько хватило сил, вонзил алабашу в землю и огладил бороду.
– Братья, – с неожиданной пылкостью обратился он к нам, – знайте, что это перешло ко мне от дедов и отцов моих. Знайте, что этот кинжал выкован еще тогда, когда край убыхов процветал в славе и доблести. Все владельцы его были настоящими мужчинами, и длань каждого из них была продолжением стального лезвия. А эта труба слыла глашатаем народа, вестницей его радостей и горевестницей. Даже горы вторили ей. Я стою у края могилы. Мой внук, как вы знаете, человек больной и малоопытный. – Соу-лах повернулся ко мне: – Сын мой, Зауркан Золак, ты моложе всех присутствующих, а страданий перенес больше, чем любой из нас. Слабых духом страдания разрушают, а сильных духом – закаляют. И потому только ты достоин унаследовать вещи, на которых лежит печать судьбы.
– Уволь, – оторопел я, – могу ли быть преемником их? Ведь на мне кровь невинного Саида и кривлю душой я порою, ибо хожу в мечеть, не веруя…
– Подчинись! Мне видней, – сказал старец. Присутствующие стали меня поздравлять с оказанной честью. И, положив руку мне на левое плечо, Соулах повелел:
– В четверг утром ты явишься к священному капищу. Встанешь на вершине холма, приложишь к губам медноголосую трубу и воззовешь. Да напомнит людям ее зов, кто они! Павшие духом да воспрянут, забывший себя да обретет себя! И если мы не лишились милости бога, сход состоится!
Старики приободрились, словно скинули с плеч по десятку лет. А я стоял перед ними и не знал, радоваться ли мне или плакать.
Конец нашего жреца
Наступил четверг, день, которого мы, пожилые, ждали с замиранием сердца. Небо темнело от осенних низких туч, неприютно мчавшихся куда-то вдаль. В воздухе запахло дождем, но еще клубилась пыль на дороге. Отары, принадлежавшие джамхасарцам, спустились с гор и норовили подобраться к нашим полям. Убыхские дозоры, вооружившись, постреливали накануне ночью в сторону кочевников, а те, в свою очередь, палили по часовым.
Рано утром, как было мне велено, я поднялся на холм, чье темя венчал худосочный граб, посаженный в год появления убыхов в Кариндж-Овасы. Очевидно, почва не подходила для его жизни, и потому вырос он убогим и жалким. Под неказистым деревцем в глубине каменной ниши покоилась ястребиноликая Бытха. Я стоял напротив нее и все не решался начать трубить. «Разве под силу мне, чья грудь уже слаба, набрать столько воздуха, – думал я, – чтобы, дунув в трубу, подать громогласный зов, который услышали бы сотни людей?» Но выхода не было. И, прильнув губами к мундштуку трубы, я извлек себе на удивление из ее огненного горла протяжный звук. Уверовав в свою силу, я продолжал трубить. Вначале лицо мое было обращено на восток, потом я обратил его в противоположную сторону, не отнимая трубы от губ. Вскоре север был у меня за спиною, а затем за спиною оказался юг. Я трубил и трубил. Переводил дыхание и снова дул в трубу. Кровь стучала в висках. В горах эта труба звучала по-иному. Там, откликаясь, вторили ей горы, а ветер, дующий с моря, не позволял звуку покинуть гнездовье эха. А здесь, казалось, ее призывный голос тягуче ударялся о низкие тучи и угасал в них, как в войлоке. Начался дождь. Я напрягал легкие, дул в трубу, и на лице моем капли пота сливались с каплями дождя. Труба не пела, а издавала гудки, как пароход, взывающий о помощи.
Я изнемог и присел под деревцем, положив трубу по правую руку. Накрапывавший дождь прекратился, и сквозь клочковатые тучи выглянуло солнце. Сход должен был состояться в полдень, и у меня оставалось время, чтобы пойти домой и возвратиться к назначенному часу. Но мне хотелось посидеть в одиночестве, предаваясь раздумьям. И я остался.
Дошел ли зов трубы до убыхов? Каким мыслям предаются они сейчас? А если соберутся в полдень, станут ли слушать Соулаха? Душевное смятение постепенно утихало, уступая место блаженному состоянию покоя. Какая-то дрема охватила меня. Сквозь полусомкнутые веки я увидел горы в дымке утреннего тумана. Заостренные хребты сверкали первозданной белизной. А по склону, сквозь зеленое буйство чащобы, вся в белой пене, каскадом спадая с гранитных уступов, мчалась речка Сочи. Но вот она достигла долины и, обретая прозрачность, потекла медленней. На донных камушках отражалось солнце. В том месте, где русло уже, а берега выше, речка была оседлана узким мостом. Я стоял на нем, глядел в воду и видел безбородое молодое лицо свое. Вдруг раздался еле уловимый треск камышинки. Я оглянулся: три косули, пугливо озираясь, спускались на водопой. Какие у них были прекрасные глаза, отороченные длинными ресницами. Такие глаза я видел не раз у женщин в горных селениях. Со мною моя кремневка, но стрелять жаль, и я отодвинул от себя ружье. Почему оно такое холодное? О господи, да это же труба… И здесь я очнулся. Передо мной лежала в желтых подпалинах земля. Замухрышка граб, как юродивый, что-то пролепетал мокрой листвой, и меня охватил страх. Где я был минуту назад? Неужели заснул? Нет, нет, я даже не смыкал глаз! Но как могло явиться мне видение, подобное сну? Или человек способен видеть сны с открытыми глазами?
Мысли мои отвлек путник, который направлялся к подножию холма. На всякий случай я бросил взор на небо. Нет, солнце еще не поднялось в зенит; следовательно, если этот человек спешит на зов моей трубы, то он опережает событие. Идет с непокрытой головой. На плечах – блуза, на Ногах – сапоги. Вот уже я различаю черты его лица. Незнакомый! Высок, тонок, полуседые волосы зачесаны к затылку. Приблизился и заулыбался:
– День добрый! Удачи тебе, Зауркан. Когда бы ты знал, как я рад сегодня! – И обнял меня.
– И тебе всех благ, незнакомец!
– Почему незнакомец? Мы прекрасно знаем друг друга! Не ты ли делил со мной хлеб-соль, когда я жил в вашем доме?
Тут меня как осенило:
– Тагир! Клянусь святой Бытхой, ты мой названый брат Тагир!
И сам схватил в объятия поседелого мужчину, которого, страшно подумать, более полувека назад Мата и я несли почти бережно на руках по дороге в Осман-Кой. Он действительно жил в нашем доме, пока Шардын, сын Алоу, заодно с собственным отпрыском не отправил его в Стамбул. О, как горько плакала моя матушка, провожая маленького Тагира! Мы глядели друг на друга и не могли наглядеться. Чем пристальней я вглядывался в лицо нынешнего Тагира, тем резче воскрешала память облик маленького Тагира. Да, да, это его нос, такой прямой, да, да, это его глаза, такие синие.
– Встретились – и где встретились? Перед самой Бытхой. Воистину святое место, – сказал я.
В улыбающихся синих глазах Тагира отразились тучи:
– Святое место убыхов за морем осталось… Ночью, когда я вернулся из Стамбула домой, жена сказала мне о твоем воскрешении. Не решился в поздний час тревожить. А утром узнал от Сита, что ты сюда направился. Потом зов трубы услышал. Да, муж твоей тетушки прав: «Если кто-нибудь когда-нибудь, – сказал он, – воскресал из мертвых, то это наш Зауркан». Вернись ты после всего пережитого домой в доброе старое время, о тебе сложили бы песни на Кавказе и пели бы их в сопровождении апхиарцы. Но все равно для убыхов, не потерявших себя, возвращение твое – великое событие. Привез ты им напоминание о древней притче: «Когда горе взвалили на плечи горам – они не выдержали этой тяжести; тогда переложили на плечи людей – и они под ним не согнулись». Имя твое придает силу духа изнемогшим, учит мужеству и терпению.
Он говорил, а я смотрел на него и любовался. Над широкими плечами, словно горловина кувшина, возвышается смуглая шея, лоб чист и высок, и единственная морщина пересекает его, как шрам. Поседевшие усы коротко подстрижены и чуть прикрывают верхнюю губу, а брови еще черны.
– Я рад был слышать, Тагир, от людей, что слывешь ты заступником народа. Это похвально! Какие вести привез из Стамбула?
– Дурные вести, Зауркан! Никому нет дела до убыхов. Разброд и безволие царят в верхах. Месяц я обивал пороги правительственных ведомств. Никто не пожелал вникнуть в мои жалобы. С чем уехал, с тем и вернулся. Отверженные мы…
Время приближалось к полудню.
– Как думаешь, соберется ли народ? – спросил я.
– Старейшины ходили по домам, звали людей на сход. И трубный глас был слышен. Какая-то часть соберется, пожалуй! – отвечал он, прохаживаясь взад и вперед по холму.
– Убыхи стали правоверными мусульманами. – Тагир кивнул в сторону Бытхи. – Поклонение ей ушло в прошлое. Иную бы святыню следовало иметь им…
– Какую?
– Веру в свободу! Но ей поклоняться надо, не сгибая колен и с оружием в руках.
– Как может горстка людей воевать против целого государства?
– Горстка не может, ты прав, но верой в свободу должен проникнуться весь обездоленный люд. Распри между племенами идут не от человеческой природы, а от умысла власть имущих. Бедняк бедняка всегда поймет, на каких бы языках они ни говорили. Хозяевами земли должны быть те, кто на ней трудится в поте лица своего. Лучшее будущее, как дети, должно рождаться от согласия.
– Наверно, согласие не в природе человека. Где есть день, там есть и ночь; где есть богатство, там есть и бедность. Один радуется, другой слезы льет; один – здравствуйте! – явился на белый свет, другой – прощайте! – покидает мир. Нет, не в наших силах человеческих изменить этот порядок, Тагир.
– Насчет жизни и смерти, дня и ночи – так, а про людей – нет. Или ты не слышал, что в России царя скинули…
– Я не глухой…
– Инкилаб*[25]25
Инкилаб – революция.
[Закрыть]не сказка. Закон братства в России вступил в силу. И господствует там не право сильных, а сила права всех народов. Твои единоплеменники по матери – абхазцы – имеют теперь свое государство. Глава правительства Абхазии в прошлом году посетил Турцию…
Пойми, дорогой Шарах, в каком душевном смятении я оказался. Пришел помолиться святой Бытхе – и вдруг слышу такие слова! И как я ни старался представить знакомую мне с детства Абхазию иной, о которой рассказывал Тагир, воображение мое было бессильно.
– Эхо событий, происшедших в России, докатилось сюда. Власть султана висит на волоске… Люди и здесь придут в движение, и тогда…
– Что тогда?
– Все изменится, Зауркан. Слушай, я хочу с тобой посоветоваться. Может, когда соберется народ, мне встать перед ним и прочитать собственную проповедь насчет всего того, о чем мы здесь толковали…
– Как знаешь! Удобно ли? Боюсь, подставишь себя под удар. Среди убыхов давно единства нет…
Солнце стояло над головой, и по два, по три человека к холму стали стекаться люди. Среди них не было женщин: привился магометанский обычай. Два парня, просунув жердь сквозь путы на ногах, несли к подножию холма белого козленка. За ним шли старики во главе со жрецом. Я с Тагиром спустился с холма, потому что в день молебна никто не имел права находиться на его вершине, кроме жреца. Народу, как я и ожидал, собралось немного. После молебна жрец заколол жертвенного козла. Молодые парни не знали, как освежевать заколотое животное, и за это взялся старейшина Татластан. Содрав шкуру с козла, он разрубил мясо на куски и положил в котел. В старое доброе время каждый род обязан был приносить в жертву козла, но теперь все поклонники Бытхи едва смогли наскрести денег на одно жертвоприношение.
Когда-то в таких случаях козлятину ели с широких свежих чинаровых листьев, а здесь на десяток верст в округе даже деревьев не было, поэтому несколько человек отправились за кукурузными листьями.
Сход представлял из себя грустное зрелище для того, кто видел на своем веку другое. Куда подевались статные джигиты в архалуках и черкесках, в черных папахах, с газырями на груди? Где чинные беседы стариков и услужливое поведение молодежи? Где лихие наездники, что после молитвенного обряда устраивали в честь него скачки? Где девушки с косами до пят, которые в кругу скачущих коней плыли на носках, раскинув руки, словно крылья? Где ретивые скакуны, что в нетерпении косили глазами и рыли копытами землю, позвякивая удилами? Один облезлый верблюд пасся поодаль. Собравшиеся, усталые, изнуренные, переговаривались о чем угодно, только не о святой Бытхе. Многие, увидев Тагира, обступили его и расспрашивали о поездке в Стамбул.
Но вот Соулах в белоснежном одеянии как привидение появился на макушке холма. В правой руке он держал лозинку, на которую были, как на шампур, насажены вареное сердце и печень козла. От них исходил пар. Старики у подножия холма, скинув шапки, преклонили колени. Я последовал их примеру. К моему удивлению, и Тагир склонил колени. «А хотел собственную проповедь произнести», – подумал я.
Большинство присутствующих как стояли, так и продолжали стоять. Кое-кто даже курил.
– О всемогущий бог! – начал Соулах. Воцарилась тишина. И жрец зыбким, немощным голосом напевно продолжал: – О святая, ястребиноликая Бытха, покровительница и заступница наша! Благослови нас! Отпусти грехи заблудшим и наставь их на путь праведный. Не осуди нас за скромность жертвоприношения! Коленопреклоненные, мы обращаем к тебе надежды наши. Услышь нас, всемилостивая…
И едва я успел подумать, что предки, наверно, не зря считали Бытху всемогущей, что она защищала их и помогала им, как в заднем ряду раздался пронзительный свист. Все оглянулись. Свистел, заложив четыре пальца в рот, человек в выцветшей одежде аскера. На него зашикали, но он не смутился:
– Весь век молимся, а какой прок от этого! И дед молился, и отец перед ней на коленях стоял, как паралитик, – он кивнул на Бытху, – а толку что? Три года я во славу султана вшей кормил на Балканах и орошал землю кровью. Вернулся – ни отца, ни матери, ни кола ни двора. Скажи, почтенный старец, почему пресвятая Бытха оказалась такой слепой, такой глухой, такой бессильной, что не помогла безвинному? – И, сплюнув, махнул рукой. – Все это ложь, и больше ничего!
– Ты что, обезумел? – оскорбленный богохульством бывшего вояки, в сердцах крикнул Сит.
– В мечети слова не скажешь, и здесь держи язык за зубами! Хватит с нас! – огрызнулся дружок солдата.
– Замолчите, святотатцы! – крикнул старик Даут.
Но солдат и его приятель не обратили на его крик никакого внимания.