355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » авторов Коллектив » Русская жизнь. Секс (июнь 2008) » Текст книги (страница 8)
Русская жизнь. Секс (июнь 2008)
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 22:42

Текст книги "Русская жизнь. Секс (июнь 2008)"


Автор книги: авторов Коллектив


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)

Захар Прилепин
Собачатина

Одна ночь в начале весны

Денег у нас не оказалось вовсе, а поразить прекрасных дам было необходимо.

Друг Дубчик говорит:

– Давайте шашлыки сделаем.

– Дурак, Дуб? – отозвался братик мой Колек. – Какие шашлыки? Из чего? Из березы?

Братик курил, приобняв березку за талию.

– Из собаки, – ответил Дубчик.

Вообще он учился на ветеринара, но потом бросил.

– Из какой собаки?

– А вот которая нас облаяла.

– Я собаку не буду жрать, – сказал я.

Братик помолчал и решил:

– Годится. Я пойду цацек звать на шашлык.

Братик сговорился, что встреча случится на следующий день. Шашлыки были решающим доводом. Девочки, похоже, голодали.

Это был скромный городок, куда мы кривыми путями забрели в гости. Глянулась единственная достопримечательность: женское общежитие местного очень среднего и немного технического учебного заведения.

Ночевали в томлении. Хозяин, уехавший по своим делам, разрешил курить в доме, и мы немного, в течение нескольких часов, покурили в потолок. Дым плотно висел над нами, загибаясь по краям.

Собака лежала в тазу, замоченная в ядреном растворе.

Раствор изготовил Дубчик, на ходу фантазируя с перцем, солью, мукой, рассолом, уксусом и всевозможной травой, и даже почками – на дворе была весна, первый ее всерьез теплый денечек, такой ласковый, что его желалось почесать по холке пушистой.

Под утро я несколько раз поднимался, садился возле тазика, принюхивался в ужасе.

– Сырую-то не жри, – просил братик сонно.

Я сглатывал кислую слюну предрвотного отвращения.

Проснувшись утром, тазика не обнаружил.

Дубчик уже разжег костер во дворе, и грел руки у нервного, на ветру, пламени. Тазик стоял на приступках дома.

– В холодок вынес, – пояснил мне Дубчик.

– А если девки передохнут? – спросил я, тронув носком ботинка замоченную собачатину.

Дубчик смерил меня презрительным взглядом. Настолько презрительным, что я сам себя осмотрел вслед за ним. Ничего особенного, достойного столь сильного презрения, на себе не приметил.

– Никто еще от мяса не умирал, – сказал Дубчик.

– Тоже мне мясо, – посомневался я.

– А кто тогда собака? Гриб? – поделился резоном Дубчик.

Девушки собрались к обеду, очень довольные и внимательные. Пока мы знакомились, глаза их искали жареного и съестного.

Братик не стал их томить ожиданием: торжественно вынес таз, раскрыл его и любовно посмотрел на содержимое.

– Это была моя любимая порося, – рассказал он, с нарочитым кряхтеньем ставя тазик на землю. – Мы ели из одной соски.

– Такая старая порося? – спросила одна из пришедших к нам. – Или ты до сих пор пьешь из соски?

– Ну, хорошо, хорошо, – согласился братик, весело сморгнув. – Ели из одной миски…

– Чего ели-то? – не унималась гостья.

– Баланду, чего, – неприязненно вставил Дубчик, нанизывая смачные куски на самодельные, из заточенных прутьев, шампура.

– А пахнет вкусно, – сказала вторая, приблизив лицо к готовому шампуру, который Дубчик ей безбоязненно передал, истово уверенный в качестве своей работы.

Меня передернуло.

Девушка приладила шампур над костром. Братик еще с утра предусмотрительно принес с речки рогатки, которые местные рыбаки навтыкали для своих нужд. Девушки, числом три, рассевшись возле Дубчика, стали принимать у него шампура и размещать на рогатках мясные ломти, издавая обычные в таких случаях восклицания:

– Ой, горячо! С-с-с… Обожглась.

– Какой кусок огромный… Подгорит. Дубчик, давай его напополам разрежем.

– А это мой будет шампурочек. Сиротский. На полпуда весом…

– И вот я говорю, – поддерживал разговор братик, – матушка наша кормила порося молоком и медом, и он рос розовый, как мандарин. Все понимал, отзывался на имя…

– А как его звали? – вполне простодушно поинтересовались у братика.

– Тобик, – не сдержался я.

Братик дернул щекой и сделал мне глазами внушенье.

– Летом мы гуляли с ним по лесу, – продолжил он, – а зимой он катал меня на санках.

– Странная какая-то свинья, – усомнилась одна из девушек.

– Да он шутит! – воскликнула вторая.

– Здесь вообще все шутят, – вновь не стерпел я.

Нанизав все мясо, Дубчик ушел в дом и вернулся с огромной бутылью самогона. Девушек, судя по всему, напиток вовсе не смутил – с таким обильным шашлыком они готовы были пить все что угодно.

Я подошел к пустому тазику и с легким содроганьем заглянул в него, искренне ожидая увидеть забытый на дне огрызок волосатого с рыжиной хвоста.

Мы вынесли из дома лавки и табуретки, расселись у костра, причем одну из девушек Дубчик посадил себе на колени, вторую приобнимал рукой, а на третью, доставшуюся братику, смотрел с откровенным любопытством.

Я налил себе самогона и выпил один, пока собравшиеся звякали железными тарелками и укладывали себе хлебца и лука к шашлыку, который уже был на подходе, отекал мягко и томительно.

Я отчетливо слышал запах конуры.

К забору подбежала собака, принюхалась и неожиданно залаяла на нас.

«Совсем, что ли, сдурели, мать вашу, людоеды», – примерно так я перевел себе ее лай.

– Кыш! – сказали взвизгнувшие и вздрогнувшие девушки.

– Кыш! – повторил в тон им тонким голосом братик и запустил через забор увесистым камнем.

Собака в ужасе присела, а затем резво убежала рассказывать собратьям, какой тут беспредел творится: дикари понаехали, ничего святого.

– Ну что, – сказал Дубчик, – шашлык готов!

Он ссадил с себя и на минутку оставил девушек, присел к огню, не переставая, впрочем, иногда коситься в сторону новых подруг, будто пугаясь, что их унесет сквозняком или всех разом присвоит братик.

Но девушки сидели твердо и смотрели вожделеюще в огонь. В огне потрескивало мясо, темное и с виду крепкое настолько, что происхожденье его было очевидным.

– Я не буду это есть, – повторил я сквозь зубы, присев напротив Дубчика.

– Только попробуй, – с угрозой ответил Дубчик.

– Даже пробовать не буду, – ответил я.

Дубчик поднял вверх шампур, принюхался и сообщил:

– Знатный зверь.

Неподалеку от дома раздался печальный собачий вой.

– Если она не заткнется, шашлык у нас будет каждый день, – сказал негромко Дубчик и начал раскладывать куски по тарелкам. Мне тоже положил, сволочь.

Вой не смолкал.

– Чего она? – удивились девчонки. – Может, она бешеная?

– А может, в этой деревне все собаки бешеные? – спросил я, злорадно глядя на Дубчика, но было уже поздно. Не дождавшись парней, наши гостьи вцепились крепкими зубками в паленые мяса, держа в уверенных руках шампура.

– Э! Э! Э! – возмутился братик. – А чокнуться? А за знакомство?

Чокнулись. Жахнули. Занюхали лучком. Познакомились, наконец-то.

Вой прекратился.

«Наверное, умерла от разрыва сердца, – подумал я мрачно о собаке. – Или, тихо матерясь и роняя скупые собачьи слезы, ладит себе петлю…»

Я спьянился быстрее всех, потому что закусывал только луком, и сам уже пах, как луковица.

– Эх вы, живодеры! – восклицал я иногда, поднимая стакан с мутной самогонкой. – Загубили Лялю!

В гости к нам прибежали еще два пса и наблюдали нас в прощелья забора.

– Простите нас, милые! – взывал я. – Простите, родные! Хотите, съешьте мою руку! Хотите?

Я понес им свою руку, вытянув ее навстречу, как неживую.

– Сьешьте! – просил я. – Око за око. Глаз за глаз. Лапа за лапу.

– А хвоста у тебя нет, между прочим, – сказал братик и вернул меня к столу.

Сам он, в отличие от Дубчика, ел мало. Но он вообще весьма умеренно питался всегда, без жадности.

Когда, под вечер, вернулся хозяин дома, мясо уже было съедено и костер догорал. Дубчик мял своих девушек, я грустно смотрел в огонь, братик курил одну на двоих со своей ласковой и смешливой подружайкой.

– Ну что, пришла пора решать вопрос с ночлегом! – объявил братик.

Девушки молчали, переглядываясь и облизываясь иногда. Я смотрел на них с отвращением. Одна из них поглядывала на меня с интересом.

– Ты почему ничего не ел? – спросила она меня, улучив момент и сбежав от Дубчика.

Дубчик делал мне грозные знаки лицом, но в плывущей весенней полутьме я уже ничего не различал.

Не в силах вымолвить и слова, я кривил лицо и жевал губы.

– Тебе плохо? – спросила она, сама путаясь в слогах и буквах, и горячей рукой погладила меня по голове.

– Так где ж мы, девушки, ночуем? – еще раз громко спросил братик. Хозяин дома явно не пустил бы нас такой компанией к себе на лежанки.

– А пойдемте к нам? – предложила стоявшая рядом со мной. Горячая рука так и лежала у меня на голове, и я боролся с желанием укусить ее.

– Ты что? – откликнулась вторая, высвободившись на мгновение от Дубчика, который уже целовал ее в губы, придерживая за волосы на затылке. – Ты что? Там же вахта! Их не пустят!

– Какая вахта! – засмеялся братик. – Нет такой вахты, что мы не в силах отстоять.

Прихватив остатки самогона, пожелав хозяину спокойной ночи, мы пошли в сторону общаги. Несколько местных собак пристроились нам вслед. Тихо переступали лапами в некотором отдалении.

Девушки ругались:

– Их не пустят! Не пустят!

Оставившая Дубчика взяла меня под руку и шла рядом, стараясь попасть в ногу.

Дубчик как-то стремительно запьянел, хотя, помня о своей алкогольной слабости, весь день старался пить меньше. Его придерживала подруга, и с каждой минутой Дубчик становился все медленнее и тяжелей. Иногда он вскидывал голову и вскрикивал.

– А окна есть у вас? – спросил братик.

– На первом этаже – решетки. А мы на третьем вообще.

– А давайте им сбросим женскую одежду, – вдруг предложила моя спутница громко и радостно, так что собаки позади нас вздрогнули и чуть сдали назад. – Сбросим, и они пройдут как студентки! А?

Идея показалась разумной.

Девушки показали окно той комнаты, где жили втроем, под ним мы и остались, прислонив Дубчика к стене.

Вскоре окно загорелось, раскрылось, и под нежный девичий смех сверху упала куртка, потом юбка, потом платок.

– Дубчик, твою мать, трезвей уже! – ругался братик.

В низинке еще сохранился последний снежок, и я оттуда черпал его, грязный и крупчатый, втирал дружку в лоб. Дружок поскуливал и плевался иногда длинной слюной.

«Бешенство, – был уверен я, – бешенство началось…»

Тем временем братик переоделся, натянув юбку, с трудом влез в курточку, закрутил башку платком. Обувь, признаться, не очень подходила ему к новому прикиду, но в темноте было почти не заметно.

– Пойдем, поближе ко входу подойдем, разыграем вахтера, – предложил братик. – Вроде как ты меня провожаешь, пытаешься поцеловать, а я тебе даю пощечину и вбегаю в фойе, вся в слезах.

Я брезгливо скривился: меня и так безудержно тошнило от всего происходящего.

На приступках я все-таки приобнял братика, в ответ он нанес отличный удар в челюсть, вырубив меня на пару секунд.

– Наглец! – высоким голосом воскликнул братик, чем вернул меня из временного небытия.

Я даже успел увидеть его голые, замечательно кривые, непоправимо волосатые ноги в крепких ботинках и разноцветную короткую юбку, венчающую эту красоту, когда братик, широко раскрыв дверь, вошел в общежитие.

Спустя минуту он поспешно вернулся, и вослед ему со шваброю выбежала вахтерша.

– Поганая ты погань! – кричала она. – Бесстыжие глаза твои! Рожу хоть бы побрил свою разбойную! И целуются еще у входа! Педерасты!

Нам пришлось уйти.

– Мать моя, как они ходят в юбках, – ругался братик. – Яйца сводит от холода.

– Это ж у тебя яйца, – предположил я, – а у них нет.

Дубчик по-прежнему стоял у стены.

– Что там? – спросили сверху у нас девичьи голоса.

– Сказали, что у вас не бывает бородатых студенток, – отозвался братик, озираясь по сторонам.

– Слушай, – сказал он мне, – я вроде лесенку видел тут неподалеку. Пойдем-ка.

Лесенка действительно была обнаружена и бережно доставлена под вожделенные окна. Но хватило ее только до второго, или чуть выше, этажа.

Братик двинулся вверх первым, я держал готовую рассыпаться лестницу. На последней ступеньке он встал и воздел руки.

Приветливые наши подруги сбросили ему две, скрученные в жгуты, тряпки, братик вцепился в них и, подтягиваемый вверх, скребя ногами по стене, ввалился-таки в окно.

Засунув самогонный пузырь за пазуху, я привел под лестницу Дубчика. Трижды повторил ему, каким образом он попадет в теплую общагу к своей страстной красотке, объевшейся собачатины.

– Понял? – еще раз спросил я.

– Понял, – эхом повторил Дубчик. Потом раскрыл глаза, и на мгновение мне показалось, что он все-таки протрезвел.

Я полез вверх, братик высунулся навстречу, мы вцепились друг в друга, как навек разлучаемые, и вот уже мне улыбались розовые, пьяные, успевшие подкраситься бодрыми мазками девичьи лица.

– Дубчик! – позвал братик в окно. – Дуб!

– Иду, – сипло отозвался Дубчик спустя минуту, словно звук к нему шел с неизъяснимой высоты и наконец достиг человеческого слуха.

Он поднял ногу, приподнялся и долго стоял на первой ступеньке, привыкая к расставанию с землей.

Мы немного устали его ждать и решили выпить самогона.

Разлили по грязным чашкам, заглотили, с пяти сторон покусали одну шоколадку на всех.

Девушки, переморгнувшись, ушли якобы в туалет.

«Делить нас», – догадался я.

Мы снова выглянули в окно, Дубчик уже был на третьей ступеньке.

Когда я посмотрел вниз, меня затошнило с новой силою и едва не вырвало товарищу на голову.

– Слушай, – отпрянув от окна, сказал я братику уверенно и непреклонно, – я не могу иметь дело с женщинами, которые питались псиной.

Братик, по-собачьи склонив голову, всмотрелся в меня.

– В Корее ты бы ушел в монастырь, – сказал он.

– Не могу и все, – повторил я.

– Может, ты еще от брата откажешься по этой причине?

Мне нечего ему было сказать, нечего…

Я налил себе еще самогона, полную чашку, выпил залпом, качнулся и повалился на кровать.

Дубчик тем временем одолел еще какое-то количество ступенек, добрался до второго этажа и, видимо посчитав свой путь завершенным, уверенно оттолкнулся ногами и упал с лестницы на спину, в последний снежок. Лежал там, отчетливый и свежий, как самоубийца.

Вернулись веселые студентки, сразу погасили свет, но мне уже было все равно.

Меня стремительно несло в мягкую, пряную, влекущую темноту, где никто не мучит ранимых душ и не взрезает живых тел.

Кто– то присел на мою кровать, потрогал щеки.

Неизъяснимым образом я почувствовал себя хозяином не щек, но пальцев – и тонкие пальцы эти ощутили брезгливость от неприветливого холода пьяного, бледного, мужского лица.

Рука исчезла, и я остался один.

– А черт бы с ними! – весело сказал братик.

Всю ночь мне снилось, что я плыву, и мачты скрипели неустанно.

Ранним утром мы проснулись вместе с братиком, одновременно. Он выполз из-под чьих-то ног и возле кровати с трудом нашел свое нижнее белье среди разнообразного чужого. Еще и приценился – держа в левой одни трусы, а в правой другие.

– Вот эти, вроде, мои, – решил, угадав по красным и буйным цветам собственную вещь.

Мы выглянули в окно. Дубчик по-прежнему находился в снегу. Возле него сидело и лежало несколько собак.

С ловкостью необыкновенной мы спустились вниз, собаки нехотя оставили тело Дубчика и встали, нюхая воздух, неподалеку.

Я ожидал увидеть обглоданное лицо, но Дубчик был чист, ясен, розов.

Братик присел рядом.

– Дубчик! – позвал он.

Друг его открыл глаза – прозрачные, как у ребенка, даже небо в них отразилось светлым краешком.

– Ты живой? – спросил братик.

– Живой, – ответил Дубчик светлым голосом.

– Пойдем?

– Ну, пойдем, – согласился Дубчик.

Он поднялся и отряхнул налипший снежок.

– Мальчики, доброе утро! – сказал нам голос сверху и добавил, чуть снизив тон, как-то иначе, в новой тональности, – Коленька, привет!

– Ой! Ангелы! – выдохнул Дубчик, подняв светлые глаза.

Кареглазая, та, что гладила меня по голове, бросила нам три леденца.

– Вот вам! – сказала она весело, кидая конфеты одну за другой.

Все три поймал братик.

Мы стояли с Дубчиком, задрав головы вверх, с опущенными руками.

– Я там не был? – в слабой надежде спросил у меня Дубчик, кивнув на окно.

– Нет, никогда, – ответил я обреченно, словно речь шла о седьмом небе.

Медленно, на похмельных мышцах, мы пошли к автобусной остановке: пришла пора возвращаться домой.

– Как же так случилось, – светло печалился Дубчик, – отчего же я не смог подняться по лестнице…

– Не жрал бы собачатину, все было бы нормально, – укорил его я.

– Дурак, что ли, – ответил Дубчик равнодушно. – Какая к черту собачатина… Обычная свинина. Я у местной поварихи купил за две цены.

Ехали в свой город, касаясь лбами неизбежно грязных стекол весенних периферийных маршруток, смотрелись в русские просторы. Никто не печалился, напротив, каждый улыбался себе: один настигнувшей его, щедрой на вкус и запах, нежности, второй – чувству теплого, последнего в этом году, снега у виска, а третий – неведомо чему.

…Неведомо, неведомо, неведомо чему.

Алла Боссарт
Поповна

Из цикла «Любовный бред»

Случилась эта незначительная история в давние и незапамятные времена, когда у людей еще не было компьютеров и связанных с ними удобств, и печатать различные тексты приходилось на пишущих машинках. Женщин, которые зарабатывали перепечаткой рукописей, называли машинистками. Еще раньше машинистки фигурировали в обиходе как «пишбарышни», что звучит не только коряво, но и довольно пренебрежительно, и вообще, согласитесь, унижает достоинство женщины, тем более самостоятельно трудящейся, как та же машинистка Ксения – без чьей-либо поддержки и материального участия, будучи матерью-одиночкой и одновременно сиротой в свои неполные сорок лет.

Ксению я запомнила не случайно. Мы в свое время рожали с ней в одной палате, и у нее с Божьей помощью родились близнецы. Как такое не запомнить. Не каждый день рядом с тобой лежит женщина, кормящая по-македонски с двух рук.

Тогда, в роддоме, Ксения, как и все мы, от нечего делать много о себе разболтала лишнего. И, в частности, что является не только машинисткой-надомницей, но и одинокой матерью без мужа и даже любовника. Об этом, кстати, мамашки и сами догадывались и подозревали. Потому что Ксению никто не навещал. Только отдельные подруги. И еще батюшка. В смысле, еще живой в ту пору отец и он же священнослужитель – когда в цивильном, а когда и в рясе. То есть Ксения, проще говоря, была поповна.

Милая и очкастая средних лет поповна Ксения, зарабатывающая на жизнь перепиской всяких рукописей (в том числе и антисоветских) на электромашинке «Олимпия», призналась, что всегда очень хотела детей, и даже вышла для этого замуж (без любви) за молодого дьякона. Семь лет прожили, однако без толку. И дьячок с горя постригся в монахи, оставив Ксению соломенной вдовой. Было же ей к тому времени тридцать три года. «Как Христу», – смущенно улыбалась эта, скажем так, мадонна и счастливая мать двух безымянных дочерей.

И вот, как раз под Пасху, ей приснился сон. Будто бы слетает к ней с крыши птица типа голубя-сизаря, из тех, что на помойках шакалят, и говорит ей на незнакомом языке, однако Ксения понимает: на будущий год родишь детишек, греха в том нет, а мужа не ищи.

Ксения к отцу: так и так, что делать? Папа головой покивал, перекрестил: «Не нам решать, как уж Бог управит». Вот какой разумный батюшка. Можно сказать, толерантный, что для православного священника вообще нетипично.

И вызывает раз Ксению на переговорный пункт почтового отделения подруга – девочка одна из машбюро. Срочная, говорит, халтура, давай, говорит, пополам. Ксения поехала за рукописью – а там страниц шестьсот, и почерк, как у врача. Стала разбирать с середины: «…кусты. И ягод твердых высохшие четки, и елей черные кресты на белом небе вычерчены четко…» Записано в строку, но Ксения догадалась, что – стихи. Стихи ей понравились. Особенно одно – она вообще, пока печатала, многое запоминала, не то, что другие, лупят себе как заведенные, а думают, как бы яйцами разжиться к той же Пасхе (дефицит в стране царил, тотальный и повсеместный). Нет, Ксения вчитывалась и размышляла над всяким текстом, даже про какие-нибудь сверхпрочные конструкции. Рисовала в уме всякие образы и мечтала. Что удивительно, рассеянность никак не отражалась на скорости работы и абсолютной ее грамотности. Назовем это полифонизмом сознания. Ну вот, стихи, значит, вот какие ей понравились и запомнились слово в слово, она читала нам в тихий час, и мы, затаив дыхание, слушали и соглашались. «Брела блаженная, босая, ополоумев от потерь, дороги пятками листая, сквозь зной, и слякоть, и метель, забыв, что – баба, что природа велела родами кричать, чужие облегчала роды в тужурке с мужнего плеча. В его портах, в его исподнем, благоуханна и права, всех жен послушней и свободней, бредет кронштадтская вдова…»

Со своей застенчивой улыбкой Ксения говорила, что это – о ней. О Ксении Кронштадтской, любимой святой батюшки, в честь которой ее назвали. Она так любила своего мужа (не наша Ксения, у которой мужа, как известно, не было, а та, святая), что когда он умер, не могла смириться с этим фактом, надела его одежду и вообразила, что она – это он. И пошла по дорогам, принося всем, кто ее видел, счастье. Особенно детям.

Ксения печатала сутки напролет, потом пару часиков поспала и к вечеру все закончила. Подружка из машбюро сама приехала за рукописью. Работа была из тех, о которых следует помалкивать, за рубеж что ли передавали стихи, – в общем, Ксения была тут звеном во всех смыслах нелегальным. Но автор-то, небось, разобрался, что заказ выполняли две машинистки. Потому что Ксения печатала с душой, а это всегда заметно. Тем более, она вложила в толстую пачку незаметный листочек: «Уважаемый Поэт! Мне очень понравились Ваши стихи. Не сердитесь на Ирочку, я не болтлива. Меня зовут Ксения. Буду Вас ждать с десяти утра в понедельник у пригородных касс Рижского вокзала. Если придете – спасибо. Если нет, тоже ничего, я живу недалеко, только без телефона».

Стояло страшное лето, горели торфяники. Над Москвой стелилась едкая гарь. Люди старались сбежать из города, особенно в северном направлении, где еще можно было дышать. На вокзалах у пригородных касс по субботам и воскресеньям собирались так называемые группы выходного дня, одинокие люди, которым не с кем проводить свободное время, вот они и проводят его друг с другом, незнакомые и часто психологически несовместимые люди разного возраста и культурного уровня. В понедельник народу было, конечно, поменьше, группы выходного дня делились с коллегами воскресными переживаниями. Эти двое без труда вычислили друг друга. Поэт лет сорока-пятидесяти со своей квадратной черной бороденкой оказался похож на Ксениного ризеншнауцера Мефодия, которого она щенком подобрала на платформе с проломленной головой. Сразу, словно по компасу, поэт, как в свое время и щенок, направился к милой очкастой поповне в мешковатом платье из серой рогожки с вышивкой по рукавам. Такие войдут в моду лет через двадцать, о чем Ксения вряд ли подозревала, когда шила себе наряд из древней скатерти.

Хлебнул из горлышка пива, утерся и спросил без улыбки:

– Не меня ждете?

– Вас, – моргнула Ксения. – Я Ксения.

– Очень приятно, – обрадовался поэт. – А я Джон.

– Джон? – удивилась Ксения.

– А что? – поэт снова выпил и протянул бутылку женщине. – У меня папа американец. Был, конечно. На войне погиб.

– Ох… – Ксения перекрестилась. – Во Вьетнаме?

– Во Вьетнаме? – переспросил Джон. – А, да, конечно. Ну и жара. Выпей пивка-то.

– Спасибо большое, я не пью. Спасибо вам, что пришли, я не надеялась. Хотя, если честно, надеялась. И билеты уже взяла, до Истры, ничего? Там река, водохранилище, пляж хороший. Еда у меня есть. На станции можно арбуз купить. И народу сегодня мало. Спасибо вам, Джон.

Он никогда не видел столь искренних и простых женщин. Даже в деревне, где до сих пор мыкалась его слепая мать, таких уже не было, не говоря о городском окружении.

– За что ж мне-то спасибо? – усмехнулся бородатый поэт, показав плохие зубы. – Ты и билеты взяла, и еду. И сама такая… – он затруднился с определением.

– Какая?

– Ну… как надо.

– Это кому как, – заметила Ксения без кокетства. – Я, знаете, мало кому нравлюсь.

«Ну и баба», – подумал поэт, а вслух признался:

– Да я, по правде говоря, тоже.

Арбузов на станции Истра не оказалось, а пиво было. «Для рывка», – сказал поэт. И, протянув Ксении стаканчик пломбира, добавил: «Детям – мороженое».

Ксения повела Джона подальше от пляжа, кишевшего, несмотря на понедельник, дачными телами. Между ивами темнела глубокая заводь. Пологий бережок спускался в воду узеньким песчаным серпом. Это было любимое Ксенино место, куда она приезжала из своего Нового Иерусалима, а иногда, под настроение, шла и пешком, через поля – всего-то километра четыре. Джон лег на травку, глянул в небо, засмеялся: «Ну, благодать… Ты, Ксения, волшебница, а?» Ксения покраснела, деловито расстелила тонкое, прожженное утюгом одеяло, выгрузила из сумки хлеб, сыр, помидоры, банку домашних баклажан, яблоки, салфетки.

– Ой, нож-то забыла. У вас нет случайно?

– Случайно есть, – засмеялся поэт. – Что есть, то есть.

– Вы режьте пока, я за водой сбегаю. Тут родник освященный, вода – сладкая, просто живая! Или вместе сходим? Хотите?

– Да нет, устал я.

С этими словами поэт взял Ксению за руку, притянул к себе, и жестко, убедительно поцеловал в губы. Купальник у Ксении был в высшей степени закрытый. «О как!» – царапал поэт худые поповнины плечи, просовывая под бретельки железные пальцы.

Был ненасытен. Мыча, настигал Ксению даже в воде, где она пыталась остудить натруженное лоно, а потом снова и снова ловил на берегу, словно бабочку, кидаясь на нее с хеканьем. Как щенки, они перекатывались по траве, забыв о святом источнике и вообще о чем-либо святом.

– Почитайте что-нибудь, – попросила Ксения, когда оба, мокрые и обессиленные, раскинулись в тенистом предбаннике рая.

– В смысле?

– Что-нибудь свое… Стихи…

– Стихи?! Слушай, я с тобой в натуре охреневаю. Хошь, спою?

– А вы и песни пишете?

– Не, ну ты чудо в перьях…

И поэт запел: «У тебя глаза, как нож, если прямо ты взглянешь, я забываю, кто я есть, и где мой дом, а если косо ты взглянешь, как по сердцу полоснешь…» Тут он хрипло хохотнул и захрапел. «Ну, как хотите», – зевнула и Ксения. Полежала в счастливой истоме и уснула, простая душа, сладким безгрешным сном.

Проснулась Ксения под вечер, одна. Упаковала подстилку, остатки провизии, чтоб выкинуть по дороге на помойке, оделась. Куда-то девался кошелек, вывалился, наверное, из широких карманов платья. Пошарила, но так и не нашла. Да там и была-то всего мелочь на дорогу до Нового Иерусалима, где она проживала без телефона в доме при храме со своим батюшкой.

Принялся накрапывать долгожданный дождь, и вскоре ливень встал стеной. Ксения, блаженная и босая, с наслаждением окуная пятки в теплую грязь межи, брела к дому, где убежденно молился о ней и будущих внучках новоиерусалимский приходской священник отец Порфирий и тихо скулил под столом исцеленный подросток-ризеншнауцер Мефодий, так и не изживший за два года страха перед грозой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю