Текст книги "Обнажённые ритмы"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
НЕГР ХОСЕ КАЛЬЕНТЕ
Кто-кто, а Хосе Кальенте
насмешки терпеть не привык:
так шутника покалечу,
что прикусит язык!
Трясутся у всех коленки,
не смеет никто дышать,
стоит мне имя Кальенте —
имя мое – назвать.
Но только мужчинам страшно,
а женщинам – вот ничуть.
Удалью бесшабашной,
признаться, люблю блеснуть.
Если кому охота
узнать, на что я гожусь,
за пояс заткну в два счёта
и тут же пойду освежусь.
Вот он, Хосе Кальенте!
Любой выходи смельчак!
Все струхнули, конечно…
Ну что же, влюблюсь, коль так!
НЕГР КАНДЕЛА
Я – удалец Кандела,
парень, не знающий страха.
Нож у меня – для дела,
не заржавеет наваха.
От Пунты до Монсеррате
идёт обо мне молва,
пятятся все, как раки,
лишь засучу рукава.
У женщин губа не дура:
любую с ума сведу.
Соперник, встревать не вздумай,
не то угодишь в беду.
Такой у другого хватки,
как у меня, не найдёшь.
Все бегут без оглядки,
стоит мне вынуть нож.
НЕГРИТЯНСКАЯ РОЖДЕСТВЕНСКАЯ ПЕСНЯ
Добрый день, моя сеньора!
Я летела к вам стрелой:
мне Франсиско, родич мой,
рассказал о вашем счастье.
Знала я – родите скоро.
С сыном вас! Какое счастье!
Поздравляю вас, сеньора!
Сан Хосе, скажи супруге,
чтоб взяла меня в прислуги!
Не Марии привыкать
стряпать, убирать, стирать.
Петухи пропели – глядь,
уж она успела встать.
Снимет кофе с огонька —
и на улицу выходит
сладким торговать с лотка.
Сан Хосе, скажи супруге,
чтоб взяла меня в прислуги!
ПЕСНЯ
с о л о
Я свободным рождён,
я свободы желаю,
кроме бога, не знаю
я хозяев других.
Но жесток белый брат:
он хлыстами нас бьёт,
он, как скот, стережёт
чёрных братьев своих.
х о р
Тише, чёрный, замолчи,
тише, чёрный, перестань,
что ты мелешь сдуру?
Вот услышит господин,
и – карамба! – берегись:
мигом спустит шкуру.
Отдан белым белый свет,
и горька твоя судьба:
есть работа для раба,
а свободы – нет.
ФРАНСИСКО МОРЕНО
Я – Франсиско Морено, сеньор,
я в часовне у падре был,
но помочь моей горькой судьбе
и у падре не хватит сил…
Курумбé, курумбé, курумбé…
Курумбé, курумбé, курумбé…
Мой хозяин меня продаёт:
«Много лет уже, чёрный, тебе,
и с тобой слишком много забот».
Курумбé, курумбé, курумбé…
В толстой книге отметьте, сеньор,
всё имущество нашей семьи,
запишите в книгу свою
все лохмотья жены и мои.
Курумбé, курумбé, курумбé…
КОПЛАС КАНДОМБЕ
Пусть кожа моя, как сажа, черна,
красна, как вино, моя кровь,
ведь негры тоже умеют любить
и отвечать на любовь.
Часто по праздникам белый сеньор
в чёрное платье одет.
А негр в своей чёрной коже всегда —
и в этом зазорного нет.
Чёрный Бенито в обнимку всю ночь
с чёрной Тересой сидит,
чёрного парня любит навек
сердце в чёрной груди.
Конечно, Бенито чёрен, как ночь,
но для Тересы хорош;
другого с такою светлой душой
на всей земле не найдёшь.
Я ЛЮБЛЮ СМОТРЕТЬ НА НЕГРА
Я люблю смотреть на негра,
когда негр коня седлает:
ярче зёрен кукурузных
на лице глаза сверкают.
Я люблю смотреть на негра,
когда негр сидит с друзьями:
ярче мокрого графита
лоб сверкает над глазами.
Я люблю смотреть на негра,
когда негр в постель ложится:
на спине сверкает кожа
ярче перьев чёрной птицы.
ЧЁРНАЯ СВАДЬБА
Прости меня, бог милосердный,
Сан Педро, молись за меня
со дня негритянской свадьбы,
с этого самого дня.
Были чёрными папа и мама
и вся остальная родня,
а кругом были чёрные свахи
и чёрная болтовня.
Прошли они в чёрную церковь
под взглядами чёрных святых,
и падре, который венчал их,
был даже черней, чем жених.
Уселись на чёрных скамьях
в чёрных покоях своих,
а так как не было белых —
никто не кричал на них.
За белым телком послали
на радость гостям почётным,
но белого не достали
и заменили чёрным.
Постлали в чёрную полночь
на чёрных кроватях бельё,
и сделали в чёрной постели
чёрное дело своё.
ГОЛОСА ПОЭТОВ

Луис Кане
ПЕСНЯ ИЗБИТОГО НЕГРИТЁНКАОй, не бейте! Ой, хозяйка,
не кричите: «Чёрный плут!»
Ой, как лупят ваши ручки —
просто колют, а не бьют!
Ой! Прекрасней ваших ручек
нет вокруг ни у кого!
Я ведь персика не трогал,
как же я отдам его?
Ой, хозяйка, вы б узнали:
может, я не виноват?
Неужели вам не жалко
драть зазря мой бедный зад?
На меня за жалкий персик
поднялась у вас рука,
хоть десяток их не стоит
даже одного шлепка!
Почему моя хозяйка
на побои так щедра,
а не вспомнит, что сама же
съела персик свой вчера?!
Ой, не надо! Ой, хозяйка,
ой, не бейте по спине!
Это так несправедливо:
персик – вам, побои – мне!
Андрес Синкуграна
КРИК ЧЁРНОЙ КОЖИ(Перед прахом сожжённого негра)
На тёмных ночных дорогах
(ночь в твоей коже и ладонях)
песню поёшь ты свою, и взметается пыль
островная,
листья пальм и высокое небо песнь твою
повторяют.
И в следах шагов твоих давних
(шаг тяжёлый, разутые ноги)
поёт чужеземная цепь, по ногам ударяя,
и следы твоих пролитых слёз вижу я на
стеблях табака,
В голове твоей негритянской
(волос жёсткий, глаза с поволокой)
песню свинцовая пуля поёт,
и поёт
жёсткий выстрел в ночи островной,
мёртвой без пения птиц.
В барабане твоём истомлённом
(звук тягучий, поверхность упруга)
вся печаль твоей песни слышна —
ветер гонит её и вверяет волна слуху верного
друга.
О Свобода, к тебе я взываю перед прахом
сожжённого негра,
Свобода глазам,
Свобода губам,
имени твоему, пролетевшему сквозь года,
чтобы в плаче моём ожить.
Свобода родным берегам
(разутое небо, глаза с поволокой,
песня звучит в барабане, натянутом туго,
ночью глухой,
спящей без пения птиц).
Свобода глазам, заблудившимся в небе
ночном…
Пусть летят песнопения негров
жалобным стоном
ввысь над телом сожжённым…
Здесь я:
стою на коленях, с пеплом твоим в ладонях,
к песне твоей прикован;
рот мой исходит криком,
взор мой наполнен ночью, умершей в твоей
коже
и в тёмных твоих ладонях.
Жорже де Лима
ДЕВЧОНКА ФУЛОМного воды утекло,
очень давно это было,
так что быльём поросло
время, когда появилась
тут негритянка Фуло.
Эта девчонка Фуло,
Эта девчонка Фуло.
– А ну-ка, Фуло! Живее, Фуло! —
громко кричала хозяйка.—
Постель постели, детей накорми,
да поскорее, лентяйка!
Эта девчонка Фуло,
Эта девчонка Фуло.
Стала служанкой Фуло,
гнула до вечера спину:
шила, стирала бельё,
стряпала господину.
Эта девчонка Фуло,
Эта девчонка Фуло.
– А ну-ка, Фуло! Живее, Фуло! —
так говорила хозяйка.—
Возьми-ка, прими-ка,
подай-ка!
Веером пёстрым меня обмахни
так, чтобы я не вспотела,
и причеши,
и почеши,
и в голове у меня поищи,
сказку веселую мне расскажи,
что-то я спать захотела.
Ну-ка, девчонка Фуло!
Ну-ка, девчонка Фуло!
– Жила-была принцесса
высоко во дворце,
она носила рыбку
в золотом кольце.
Вошла принцесса в рыбку,
а вышла из жука…—
Как масло, сказка эта
стекает с языка
у этой девочки Фуло,
у девочки Фуло.
– А ну, Фуло! Живей, Фуло!
Детишек уложи,
и спой им песенку, Фуло,
и сказку расскажи.
– Меня мама причесала,
меня мачеха прогнала,
под маслиной закопала,
гребень спрятала в дупло…
Что за девочка Фуло,
девочка Фуло!
– А ну, Фуло! Живей, Фуло! —
сказала ей хозяйка.—
Куда ты новые духи
девала, негодяйка?
Мои любимые духи,
подарок господина,
украла ты, скотина,
украла ты, скотина!
Явился белый господин
наказывать Фуло,
одежду сбросила она,
и он сказал: – Фуло! —
А небо чёрное над ним
рекою потекло
черней, чем девочка Фуло,
чем девочка Фуло.
– А ну, Фуло! Живей, Фуло!
Где брошь моя? Где чётки?
Куда девала ты, Фуло,
серебряные щётки?
Серебряные щётки,
подарок господина,
украла ты, скотина,
украла ты, скотина!
Явился ночью господин,
чтоб выпороть Фуло,
рубаху сбросила она —
и сразу рассвело:
стояла голой перед ним
девочка Фуло.
Ах, эта девочка Фуло,
девочка Фуло.
– Ах-ах, Фуло! Ах-ах, Фуло!
Возьми духи и броши,
но мужа мне назад верни,
ведь муж – подарок божий!
Украла мужа моего,
мужа моего
эта девочка Фуло,
девочка Фуло!
Бруно де Менезес
БАМБЕЛОЛамбé! Ламбелé!
Ой, коко бамбелó!
Рассыпается дрожь
тамбуринов,
негритянские ритмы
врываются в круг,
и пронзают тела,
и швыряют ничком,
и несут
по волнам синкоп.
Африканская музыка
кровоточит,
и гремит, и грохочет
средь кокосовых пальм
в вихре чёрного танца.
В чёрной ярости тел,
в мерной дроби шагов,
в мягком шарканье ног
– негритянская самба
в ореоле огня
низвергается в круг!
Поспешный топот,
солёный пот,
и запах рыбы,
и дух молитв!
О, чёрный танец коко замбé!
Взлетают юбки
под топот ног,
и волны падают
на песок.
И скоро день уже
ночью станет
от кожи негров,
от их тоски,
тоски по Африке!
В круженье танца
забыть усталость,
в круженье танца
забыть хозяйку,
сжигая время
в пожаре коко!
Кружатся негры —
богатство белых,—
сжигая рабство
в пожаре коко!
О, своенравный
рыбацкий танец!
Кто пил кашасу,
курил лиамбу,
пусть пляшет коко
бамбело!
Ламбе! Ламбеле!
Ой, коко бамбело!
Освалдо Opикo
У МЕНЯ КУПИ, ЙОЙО!– У меня купи, йайá!
У меня купи, йойó!
Покупай душистый перец,
и бобы, и кимбомбó!
У меня купи, йайа!
У меня купи, йойó!
О, где же ты, чёрная Мина?
Теперь уже Мина моя
не крикнет прохожим, шагающим мимо:
– Купи баклажаны, йайа!
Купи по дешёвке, йойо!
Купи по дешёвке, йайа!
Веселая песенка Мины
теперь уже ей не нужна,
она уже больше не ходит с корзиной,
и очень зазналась она.
На улицах песен её не ищи —
она их поёт микрофону,
и просят у чёрной Мины хлыщи:
«Автограф, донья Ивоне!»
О, как я тоскую в стенах городских!
По улице узкой, далёкой
идут негритянки, и губы у них
окрашены тапиокой.
– У меня купи, йайа!
У меня купи, йойо!
Покупай душистый перец,
и бобы, и кимбомбо!
Дёшево отдам, йайа!
Дёшево отдам, йойо!
Теперь ты едва ли отыщешь
у нас негритянку такую:
ну чем торговать ей нынче?
Собою она торгует.
Где ты, забытая площадь
миндаля и терпкого тмина,
площадь корицы и соли,
площадь гвоздик и жасмина?
Где же ты, город мой милый,
город ванили и перца?
Где же ты, песенка Мины,
сладкая память для сердца?
Где город далёкого детства,
с шорохом веток зелёных,
с окошками в занавесках,
с гвоздиками на балконах?
Где его звонкие песни
на улицах раскалённых: —
У меня купи, йайа!
У меня купи, йойо!
Вот мой город гвоздик и корицы;
пусть другие забыли о нём —
он в тоске моей сохранится,
сохранится он в сердце моём.
Андрес Элой Бланко
ВЫПЕЙ ЗАЛПОМКогда у Хуана Бимбы
был грипп и ломило суставы,
и трясла его лихорадка,
и кололо то слева, то справа,
доктор ему прописал
хинин, рыбий жир и травы.
– Ой, мамочка, лучше подохнуть,
чем выпить этой отравы.—
А мама ему говорила:
– Выпей, Хуан,
при гриппе
могут быть осложненья,
ты зажмурься и залпом
выпей.
Выпей залпом, мой мальчик,
выпей залпом;
выпей залпом, Хуанито,
выпей залпом;
лучше залпом, мой негр,
лучше залпом.—
И мама его целовала.
– Ой, мама, как это горько!
– Что поделаешь, Хуан Бимба!
Залпом, до дна, да и только!
Семнадцатого апреля,
кобылу свою пришпоря,
с навахой в кармане, Бимба
поехал в сторону моря.
С распоротой грудью парня
домой притащили вскоре.
– Ой, лучше б меня убили!
Горе мне, старой, горе.—
И прошептал Хуан Бимба, матери руку гладя:
– Выпей горе своё, старушка,
не глядя.
Выпей залпом, мама,
выпей залпом;
вылей залпом, родная,
выпей залпом;
выпей залпом, седая,
выпей залпом;
лучше залпом, голубка,
лучше залпом,—
И мама его целовала.
– Ой, сыночек мой, как это горько!
– Что же делать, моя старушка!
Залпом, до дна, да и только!
Хозяин с людьми нагрянул,
да и хозяйничать начал:
увёл и вола и кобылу,
забрал и невесту и ранчо,
всё взял, а Бимбу в солдаты
упёк ко всему в придачу.
Слёзы из глаз покатились,
жгут губы солью горячей.
– Ой, мама, не выпить мне слёзы
этого горького плача.—
А мать ему говорила,
по волосам его гладя:
– Выпей, мой мальчуган,
залпом, до дна,
не глядя.
Выпей залпом, мой горький,
выпей залпом;
выпей залпом, малыш,
выпей залпом;
лучше залпом, мой негр,
лучше залпом.—
И мама его целовала.
– Ой, мама, как это горько!
– Что поделаешь, Хуан Бимба!
Залпом, до дна… да и только!
РЕЧЬ НЕГРИТЯНКИ ИППОЛИТЫ, КОРМИЛИЦЫ БОЛИВАРА
Видали такое? Мальчонку – драть!
За что же, скажите, мальчонку драть?
Ну да, вы ему мамаша!
Но и мне не чужой Симон!
Не спорю, воля, конечно, ваша,
но всё же я тоже ему мамаша!
И чтобы не драли парнишку,
хозяйка Консесьон!
Оставьте его в покое —
иначе я не смолчу!
И пускай он будет неряха,
и пускай он будет невежа,
и пускай он будет драчун!
От него достаётся белым?
От него достаётся чёрным?
Достаётся всем от него?
Ну так что ж, и пусть их дубасит,
и пускай фонарей им наставит,
и пускай им носы расквасит.
Значит, и стоят того!
Вовсе не злой мой мальчонка,
и пусть всё будет как будет,
хозяйка Консесьон!
Он вступится, не робея,
за каждого, кто послабее.
Будь чёрный,
будь белый —
поможет слабому он.
Ходит дурная слава —
мой мальчик Симон дерётся,
мой мальчик Симон что дьявол,
негодник из негодников мой мальчуган
Симон.
Эх, вы не знаете, видно,
не знаете вы, какие бывают люди,
хозяйка Консесьон.
Пусть явятся белые негодяи,
пусть явятся чёрные негодяи,—
он так их разделает, мать пресвятая!
Мне можно поверить!
Ведь я-то знаю!
Он им вышибет зубы, он им своротит шеи,
он им выдерет патлы и раскроит котелки!
Он справедлив, и поэтому непослушный
из непослушных,
он справедлив, и поэтому пускает в ход
кулаки.
И пожалуйста, больше его не лупите!
Он не только ваш, но и мой!
И пускай он будет как бешеный,
пусть дерётся мой мальчик Симон!
Когда я его кормила, так он, чертёнок,
бывало,
все соски изомнёт. Поверьте – такому всё
нипочем.
Этот, будьте покойны, этот любую скотину
вмиг приструнить сумеет не окриком,
так бичом.
Я знаю, он будет добрым; он справедливым
будет —
не бейте его, хозяйка, не бейте его, не бейте;
и воры-надсмотрщики, и жестокие господа,
и злые чёрные, и злые белые
в руках его станут как шелковые, увидите сами
тогда.
Заметьте, хозяйка Консесьон,
он будет драться за чёрных и белых:
ведь что-то есть в нём и от чёрных!
Он будет добрым из добрых, он будет смелым
из смелых
и прославит имя Боливар.
Заметьте, хозяйка Консесьон,
хоть он и драчун – зато справедливый.
А справедливым быть нелегко.
Вы мать ему? Что ж, кровь, конечно, ваша.
Зато… моё молоко!
ХУАНА БАУТИСТА
Ну и парень этот негр, ну и парень!
Ловче беса, глаза – две наживки.
Смел, а крепок, что табак отменный.
Ну и негр Себастьян Гонсалес
с Барловенто!
Подмигнул ему Норберто Борхес,
и пошли они вместе с Норберто.
Хоть и был хромой Норберто Борхес,
но из заводил – самый первый.
Подстрелили его. А Себастьяну
кандалы тяжёлые надели.
Восемнадцать месяцев Ротунды,
а после Пуэрто-Кабельо.
В полосатом тряпье, гремя цепями,
в понедельник, как обыкновенно,
сотни полторы арестантов
строили дорогу в Патанемо.
Вечер – лучшее время для побегов;
даже солнце торопится скрыться.
Не исчез ещё в Венесуэле
вольный народ, норовистый.
И бежал Себастьян Гонсалес.
Об этом сказал мне выстрел.
И поймали его, братец,
ой, поймали.
И на синем берегу Патанемо,
на синем, как его Барловенто,
тыщу ударов, ой, немало,
отвесят ему завтра под пальмой.
Он шагает по земле какао
среди стражников, могучий
и печальный.
Завтра парень свое получит
на синем берегу, у моря,
под родными небесами и пальмой.
Против строя стражников
арестанты выстроены.
Вдали островок —
Хуана Баутиста.
Дубовые прутья,
волны, листья
аккомпанируют
горнисту.
Ритм, негритянский ритм неистов.
Раз. Два. Три.
Море. Барабан. Хуана Баутиста.
Десять. Одиннадцать. Двенадцать.
Пальма, как пьяная, качает кистью.
Девятнадцать. Двадцать.
Ночи Курьепе, ночи Капайи…
Хуана Баутиста и Себастьян Гонсалес,
как ему легко плясалось.
Восемьдесят девять. Девяносто.
Глаза – две наживки,
Сто двадцать восемь.
Ночи Капайи, звёзды…
С чёрной Аугустиной Себастьян
Гонсалес
как же им вдвоём плясалось!
Четыреста двадцать.
Спина у негра, как его участок,
в бороздах глубоких,
в бороздах частых.
Спина у негра —
земля Барловенто.
Восемьсот пятнадцать.
Красный, красный
цветок какао на спине раскрылся.
Девятьсот тридцать.
Расплываясь в воздухе, Хуана Баутиста
грустной юбкой пальмовой рощи
колышет.
Её негр Себастьян Гонсалес
не дышит.
Мёртвый, цвета золы, лежишь ты,
на печи побережья простёртый,
сотрясаемый волной и пальмой,
навеки свободный – мёртвый.
И пока твоих глаз озёра
навсегда покидает взор твой,
а ветер яростным шквалом
обрушивает удар твой,
а волны то поднимает,
то опускает ритм твой,
и пока над твоими губами
мухи жужжат деловито,—
Земля вереницей скорбной
мимо тебя проводит
мертвецов своих цвета Голода,
мертвецов своих цвета Родины.
Пусть же на берег ночь приходит,
чтоб навек тебе стать подругой,
пусть тебя её бедра стиснут,
пусть прильнут к тебе её груди,
пусть она разгребёт твой пепел,
чтоб под ним найти твои угли.
Ночь родной твоей Венесуэлы,
барловентская ночь, босая,
ночь твоих озорных прогулок,
ночь, с которой не раз плясал ты,
ночь тропической твоей, знойной
самбы, самбы,
самбы,
самбы.
ЧЁРНЫЕ АНГЕЛОЧКИ
– Ах, люди! У чёрной Хуаны —
ну кто бы подумать мог! —
умер её негритёнок,
её сынок.
– Ай, сосед, как же так случилось!
Ведь не хворый был мой сыночек.
Я хранила его от сглазу,
берегла, укрывала ночью.
Отчего же он сохнуть начал?
Стал – поверишь ли? – кости да кожа.
Раз пожаловался на головку,
занемог; а неделей позже
умер, умер мой негритёнок;
бог прибрал его, волей божьей
ангелочком теперь на небе
стал мой маленький, мой пригожий.
– Не надейся, соседка. Чёрным
разве может быть ангелочек?
Ведь художник без родины в сердце
о народе думать не хочет,
когда пишет святых на сводах;
только тем он и озабочен,
чтобы ангелы покрасивей
составили круг Непорочной;
никогда среди них не встретишь
чернокожего ангелочка.
Живописец с чужой нам кистью,
но рождённый на наших просторах,
когда пишешь вслед за былыми
мастерами в церквах и соборах,
хоть пречистая светлокожа —
напиши ангелочков чёрных.
Кто напишет мне ангелочков
на родной мой народ похожих?
Я хотел бы, чтоб среди белых
темнокожие были тоже.
Отчего же ангелы-негры
на свои небеса не вхожи?
Если есть живописец пречистой,
и святых, и небесного свода,
пусть на небе его заиграют
все цвета моего народа.
Пусть на нём будет ангел с жемчужным
цветом кожи, и ангел безродный,
и кофейных оттенков, и рыжий,
и как красная медь ангелочек,
ангелок светлокожий, и смуглый,
и такой, что темнее ночи, —
пусть они на задворках неба
Зубы радостные вонзают
в солнце-манго с мякотью сочной.
Если только возьмёт меня небо,
я хочу на его просторах
не святых херувимов встретить —
бесенят озорных и задорных.
Своё небо изобрази мне,
если край твой душе твоей дорог,
так, чтоб солнце палило белых,
чтоб оно глянцевало чёрных, —
ведь не зря же скрыт в твоих венах
добрый жар лучей разъярённых;
хоть пречистая светлокожа,
напиши ангелочков чёрных.
Нет нигде богатого храма,
нет нигде простого прихода,
где бы чёрные ангелочки
на меня глядели со свода.
Но куда же тогда улетают
ангелочки земли моей знойной,
мои скворушки с Барловенто,
мои жаворонки из Фалькона?
Своё небо изображая
на высоком церковном своде,
хоть когда-нибудь вспомни, художник,
о забытом тобой народе.
И среди меднолицых и смуглых,
среди белых в кудрях золочёных,
хоть пречистая светлокожа,
напиши ангелочков чёрных.
Мигель Отеро Сильва
КОРРИДО НЕГРА ЛОРЕНСОЯ – Лоренсо из Туя,
негр я, чёрный-пречёрный,
ночь с душой, барабан,
в живую плоть облечённый.
В живую плоть облечённый —
скорби светильник. Это —
сердце, которое только
снаружи чёрного цвета.
Снаружи чёрного цвета,
внутри мое сердце – ало.
Руки мои мятежны,
иными им быть не пристало.
Иными им быть не пристало.
Сплелись они с ветром, воюя.
Вызов бросаю по ветру:
«Я – Лоренсо из Туя!»
Я – Лоренсо из Туя,
потомок рабов бездольный,
шрамами изборождённый,
как великан черноствольный.
Как великан черноствольный
над степью вечнозелёной,
которая призывает
поднять цветные знамёна.
Поднять цветные знамёна,
под барабан немолчный
и под возгласы негров,
слитые в голос мощный.
Слитые в голос мощный,
слышу я, негодуя,
стенания чёрных шрамов,
я – Лоренсо из Туя.
Я – Лоренсо из Туя,
чёрный, как ночь глухая,
горблюсь, голый по пояс,
сладкий тростник срезая.
Сладкий тростник срезая,
корплю, как предки корпели.
Для всех я раб, это значит —
ничей я на самом деле.
Ничей я на самом деле,
ведь я не я, как ни странно.
Скорби во мне светильник
и вольный стук барабана.
И вольный стук барабана
грянет над головами,
точно голос умерших —
негров, умерших рабами.
Негров, умерших рабами,—
деда и прадеда чту я.
Мятежны чёрные руки
негра Лоренсо из Туя!








