Текст книги "Ф. М. Достоевский: писатель, мыслитель, провидец. Сборник статей"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанры:
Прочая религиозная литература
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 11 страниц)
Самосознание может озадачиться вопросом об источнике происхождения собственных представлений и тем самым «вернуться» в мир, обрести его для себя, открыться ему. Эту открытость миру, хотя бы потенциальную или исчезающе малую, Хайдеггер называет экзистирующей способностью при-сутствия (вот-бытия). Но именно то же самое демонстрирует нам Достоевский. Его герой только и делает, что перехлестывает через край своих интеллектуально-эмоциональных состояний. Но перехлест происходит в рамках правил определенной, четко артикулированной языковой игры. Перед нами рефлексия, да еще и построенная по очень жесткой литературно-логической форме. Целенаправленная демонстрация собственной несамотождественности, перекатывающаяся от одного афористически сформулированного тезиса к своей противоположности – антитезису, да еще и с заковыристым, задиристым и ломким синтаксисом [221]221
«…И внутренно, тайно, грызть, грызть себя за это зубами, пилить и сосать себя до того, что горечь обращалась, наконец, в какую-то позорную, проклятую сладость и, наконец, – в решительное, серьезное наслаждение» ( Достоевский Ф.М.Собр. соч. Т. 4. С. 138).
[Закрыть]. Нам демонстрируется нарождение нового измерения антропологии. Оказывается, человек как образ и подобие Божие – это еще очень отдаленный проект, этот проект как возможность (или совокупность возможностей) необходимо реализовать, отталкиваясь от того ужасного и тягостного состояния, в котором себя манифестирует широкой публике парадоксалист.
Самое время провести одно крайне важное сопоставление, тем более что оно лежит на поверхности. Хайдеггер в пятой главе «Бытия и времени» подглавку В назвал «Повседневное бытие вот и падение присутствия».В ней он констатирует «что присутствие ближайшим образом и большей частью растворено в людяхи им подвластно. И далее продолжает: Если понимание надо первично понимать как умение присутствия быть, то из анализа принадлежащих людямпонимания и толкования можно будет извлечь, какие возможности своего бытия разомкнуло и усвоило себе присутствие как человек» [222]222
Хайдеггер М.Бытие и время. М.: Ad marginem, 1997. С. 167.
[Закрыть]. Экзистенциал люди,принадлежащей к конститутивному составу присутствия, оказывается неким усредненным пониманием вообще «путем разносящей и вторящей речи» [223]223
Там же. С. 168.
[Закрыть]. Эти расширяющиеся круги по воде получают название толки.
Переиначивая Ницше, мы могли бы сказать: человек – это струна, натянутая между зверем и Богом. Человек может быть выше зверя или ниже его, но он никогда не может по своему бытийному статусу сделаться зверем. Метафора «Зверь, а не человек» только подчеркивает, что здесь «звериность» берется в ее предельно-переходном значении, т. е. как «Ничто, которое ничтожит». Уточним двоякий смысл Ничто, который возникает при размышлении над этой фразой. Используя хайдеггеровский оборот «Ничто из сущего», само Ничто может быть понято следующим образом:
– как сверхсущее в стиле Дионисия Ареопагита, у которого приставка нлер есть указание на запредельность того, о чем идет речь, как трансцендирование, как прорыв к… как то, что не раскрывается ни в каком предикате и есть лишь указующий жест «по направлению к»;
– как сверх-не-сущее, как та бездна бытия, из которой, собственно, и был вызван человек словом Божьим, как измерение тварности человека, никогда им в земной жизни непреодолимое.
Гениальность Достоевского в том и заключается, что он умудряется показать обе стороны медали природы человека и при этом удержать обе стороны в поле своего художественного видения. Более того, он сознательно еще сильнее натягивает эту струну, доводя это напряжение до предела, чтобы было видно, под какой и над какой бездной балансирует человек [224]224
Человек есть мост, над которым бездна Благодати Божьей, а под которым тьма небытия?
[Закрыть]. Хочется подчеркнуть, что одним из главных моментов художественного замысла Достоевского по отношению к своим героям было показать человека как цельную идею, т. е. как страсть идеи в человеке (страсть Рогожина, Мити Карамазова, Свидригайлова) или как идею страсти, которая сжигает и губит человека. Человек Достоевского получается цельным, но не целостным [225]225
Хайдеггер в данном случае в противовес Достоевскому методично обсуждает и цельность и целостность Dasein.
[Закрыть], он монадичен, но не исчерпывающе подробен.
Подводя итоги, стоит заметить, что я только наметил линии сопоставления, по которым можно двигаться в практически безбрежном море, имя которому – Достоевский и Хайдеггер.
Ф. М. Достоевский и топологическая антропология
С. А. Азаренко д-р филос. наук, профессор
Когда читаешь Достоевского, невольно возникает желание прямолинейно трактовать влияние пространства на поведение его героев. И в самом деле, какие идеи могут зарождаться на «аршине пространства»? К какому способу поведения могут подвигать каморки и грязные трактирные номера, как не к преступлению и греху? Персонажи Достоевского живут в «гробах», проходных комнатах, каморках, похожих на чуланы, снимают углы в кухоньках или ютятся на чердаках. Стесненные этим пространством тела, герои порою осознают свои состояния, подобно Ивану Петровичу в романе «Униженные и оскорбленные»: «Я заметил, что в тесной квартире даже и мыслям тесно» – или бессознательно подвигаются пространством со «срезанным накось» потолком к совершению самоубийства, как это имеет место в случае со Свидригайловым. Пространство словно выдавливает его, и он кончает жизнь на открытом воздухе. Нечеловеческие эксперименты Ставрогина вызревают в недрах вполне определенного пространства, ибо он «дни и ночи проводит в темных трущобах и бог знает в каких закоулках…». Подобного типа «помещения» представляются продолжением рассеченного пространства города, в которое помещены тела героев Достоевского.
Можно взглянуть на это положение вещей с другой стороны, ибо эти зловещие или «неуместные» пространства сами являются продуктом каких-то телесных со-стояний, которые их порождают. Но что значат со-стояния, способствующие порождению местностей и совместностей, формирующие определенные практики, телесные и коммуникативные техники, как не-стояние или на-хождение одного тела по отношению к другому. Надо заметить, что современная философия – это именно философия практики и коммуникации, в отличие от философии традиционного общества, где она была созерцательной, и нововременной, где она по преимуществу была рефлексивной. Коммуникация, то есть взаимодействия людей опосредованные знаками, символами и текстами, – это те структуры, которые сохраняют и передают значимое для людей содержание, включая и систему ценностей. Однако передача ценного для людей происходит не только посредством различных знаковых структур, но и благодаря телесным отношениям: недаром в культурных традициях было сформировано представление о «духовных практиках» и «духовном теле».
В русской философии понятие «духовного тела» под влиянием Ф. Достоевского получило достаточно последовательную содержательную разработку в воззрениях Вл. Соловьева, в концепциях органопроекции П. Флоренского или «симфонического тела» Л. Карсавина и др. Именно их представления стали пересекаться с современными концепциями о телесности, местности, совместности в современной философии. Обратимся к методологии топологической антропологии, которая позволяет лучше разобраться в поведении героев Достоевского и одновременно дает возможность увидеть значение русского мыслителя в контексте современной философии.
1. Топологическая антропология.Согласно топологической антропологии, формирование человеческого бытия протекает в ходе коммуникации, представляющей собой род телесного взаимодействия, которое, опространстливаясь, превращается в различные формы социального мира – определенные местности и совместности. Иначе говоря, мир людей возникает через конфигурирование таких его онтологических составляющих, как телесность, местность и совместность. Процесс воспроизводства совместности происходит в ходе регулярного телесного взаимодействия между людьми посредством определенной социальной практики, благодаря которой порождается определенное со-общение, способствующее при-общению людей к своему со-обществу с определенными представлениями и ценностями. В результате социальной коммуникации создается символическое пространство. С эпохи традиционных обществ, вплоть до современности, люди постоянно создают различные символические пространства, производя дома, какие-либо архитектурные сооружения и города как продолжение тела человека.
Социальная коммуникация порождает знаково-символические комплексы, которые выступают не просто в качестве обозначаемых объектов, но в качестве социальной силы, которые связывают, нацеливают и ориентируют на результат человеческие взаимодействия. Знак размечает и разграничивает взаимодействия между людьми; он выступает в качестве такой интерактивной силы, которая способствует взаимопониманию и согласованию действий людей; он, наконец, служит регулярной воспроизводимости социальных связей. Знаково-символические комплексы нельзя толковать в духе соссюровского единства означающего с означаемым – они представляют собой социальную величину, где знаки определяют скорее не сферу «значений», а сферу согласованных действий. Знаки и символы, впитывая социальный опыт, стягивают и сшивают социальную реальность в нечто единое. Причем это единое предстает в качестве единого многоразличного, то есть социально сингулярного, поскольку несет в себе разно-ликие формы социального бытия. За знаками и символами выступают положения вещей, равно как и наоборот.
Когда же вещь начинает что-то значить или нести смысл? Это происходит, как только вещь начинает производиться и потребляться человеческим обществом, как только она становится объектом межтелесного сообщения людей. В самом деле, человек действует в осмысленном пространстве, он определяем смыслом совместных действий, не сводимых к следованию правилам. Уходя от семиотического толкования, необходимо онтологически понимать, что взаимодействие между людьми понимается не по конечным состояниям, а из него самого, то есть из того «между», которое воплощено в телесностях. Ибо человеческое тело – это конкретное, фундированное исторической и природной ситуацией бытие. Это «между» и конституирует со-мысл, порождая область досознательного или «жизненного мира» человеческих практик и техник.
В основе всего многообразного социального бытия людей лежат различные культурные и социальные практики, в рамках которых наличествуют телесные техники. В социальных науках речь идет о таких практиках, как духовная, семейная, производственная, политическая и т. п. То есть о таких практиках, которые порождают всю полноту социального и индивидуального мира людей. «Техника» подразумевает традиционные способы использования тела в различных обществах (М. Мосс). Так, семейная практика, по М. Фуко, предполагает такие телесные техники, как сексуальная, техника возделывания земли и техника ведения хозяйства [226]226
См.: Фуко М.Герменевтика субъекта // Социо-Логос. Социология. Антропология. Метафизика. Вып. 1. М.: Прогресс, 1991. С. 284–311.
[Закрыть]. Каждая из них в отдельности опосредована связующими их знаками, поэтому мы говорим о коммуникативных техниках в связи с телесными. В ходе духовной практики происходило формирование целостного человека в единстве тела, души и духа, посредством чего он получал науку выживания. П. Адо показывает, что у древних греков философия играла роль духовной практики, дававшей уроки жизни, а не какие-то отвлеченные знания, представленные в качестве интеллектуального учения. Во всех философских школах главная причина страдания, беспорядка, бессознательности для человека виделась в страстях – беспорядочных желаниях и необоснованных страхах. И философия выступала прежде всего в качестве врачевания души: мобилизация энергии и согласие с судьбой у стоиков, разрядка и отрешение у эпикурейцев, умственная концентрация и отказ от чувственного у платоников [227]227
См.: Адо П.Духовные упражнения и античная философия. М., СПб.: Степной ветер; ИД «Коло», 2005. С. 53.
[Закрыть]. То же в своем существе, но со своими особенностями мы обнаруживаем и в йогической, буддистской или исихастской духовных практиках. Последняя способствовала систематическому перестраиванию восприятия и со-стояния всего тела, меняя его co-знание, продвигая его к высоким, духовным состояниям. Духовные практики именно формировали человека, а не просто информировали, как это имеет место в современной образовательной системе.
Проясняя вопрос о духовных корнях России, С.С. Хоружий показывает, что в их основе лежит исихастская практика как опыт соединения с Христом, опыт соединения энергий – обожение. «Духовная практика, – отмечает Хоружий, – есть холистическая “практика себя” в своих энергиях: практика аутотрансформации, в которой человек изменяет “всего себя” (холизм), однако себя, взятого и рассматриваемого не субстанциально, а деятельностно и энергийно, как совокупность всех физических, психических, умственных движений и импульсов, которые Православие называет “тварными энергиями”. Такая совокупность, или же конфигурация энергий, есть “энергийный образ” человека, его проекция в план энергии, измерение бытия-действия. Практика (подвиг) классифицирует эти конфигурации по различным признакам, выделяет их разные типы (хотя сам “энергийный образ” непрестанно меняется, его тип относительно стабилен) – и специальными методами осуществляет преобразование “себя”, собственного энергийного образа, подвизающегося к определенному типу, признаваемому целью и назначением, “телосом” Духовной практики» [228]228
Хоружий С.С.Православная аскеза – ключ к новому видению человека // URL: Www.wco.ru. Библиотека веб-центра «Омега», 2000. С. 141.
[Закрыть].
Это уже не духовные упражнения греков, которые в своем существе нехолистичны и обращены прежде всего к сознанию человека. Хоружий подчеркивает, что исихастская «невидимая брань» как существенный элемент духовной практики «направлена не столько на борьбу с конкретным пороком, сколько к изменению самой душевной фактуры – такому, при котором страсти вообще бы не зарождались, хотя при этом – тут важное отличие от стоического идеала бесстрастия как недвижности, атараксии – отнюдь не угашались, не замирали бы душевные активности и реакции человека. Тем самым эти активности, высвобождаясь, могут направляться на дальнейшее восхождение». Имеется глубокая связь между духовной практикой и феноменом духовной (религиозной) традиции. Решающий элемент в структуре практики – ее телос, «высшее духовное состояние». И в этом смысле можно сказать, что без традиции, в сердцевине которой лежит духовная практика, невозможен антропологический облик того или иного народа и его истории. В «Братьях Карамазовых» Достоевский обращается к духовным истокам русского народа – исихастской практике.
Говоря о практиках и техниках, подчеркнем, что, неся в своей сердцевине элемент трансформации, они, с одной стороны, способствуют превращению биологического тела в действительно социальное, наполняя его опытом своего общества, а с другой – выступают в качестве антропологических «практик себя», опосредуя собой всю сеть социальных отношений. Продолжение этого тела порождает все пространственно-временные конфигурации социального бытия людей.
Конструирование пространства-времени социального мира, как мы полагаем, со времен традиционного общества совершается через два способа «проецирования» тела в мир: «линейный» (присвоение) и «складчатый» (освоение). Последний в большей степени присущ модели пространственности традиционной восточной культуры, объединяя ее отдельные элементы в единую схему. Он представляет собой фигуру овала со смещенным и невидимым центром, заполненную «фрагментами» и связанную пустотами. Образом этой модели может служить вид горы или луковицы, разрезанной вдоль. Динамика данной модели воспроизводства традиционной культуры осуществляется через принцип «сворачивания», или «складки». Противостоящая ей западная культурная модель носит фигуру «центрированного» треугольника с центростремительной динамикой, иерархичностью, ценностной неоднородностью, с тенденцией к заполнению пустот, разделением и разграничением. Условно первую модель структурирования мира можно назвать «мужской» (ян), склонной к присвоению и формирующейся посредством формулы n + 1, а вторую – «женской» (инь), склонной к освоению и формирующейся посредством формулы n – 1. Так, например, древнегреческий или древнеримский храм, облачение воина – пенула – или система письма являются продуктом линейной модели, тогда как японский храм, кимоно или иероглифическое письмо – складчатой модели.
Русская культура являет собой подвижный симбиоз «линейной» и «складчатой» моделей пространственно-временного собирания культуры. И потому коммуникативные процессы в ней могут протекать по крайней мере двумя способами: коммуникатор может «линейно» идти «напролом» или предлагать «лобовое» противостояние, занимая центрированное положение и тем самым присваивая конституированное при общении пространство, вытесняющее другого коммуникатора. Но возможны действия коммуникатора обратного порядка: «складывания», «обволакивания», «сворачивания», «уворачивания», которые могут способствовать порождению гармоничного и сбалансированного пространства общения в совместности.
2. Совместность «неуместного собрания».Первой онтологической определенностью человека является его телесность, которая всегда имеет место: она у-местна или не-уместна в сов-мещении с другими телами. Обычно тело рассматривают через его отношение с душой, сознанием или духом, как если бы последние были проявлениями отдельного субъекта. Но душа – это дыхание тела по отношению к другому телу, а сознание – это знание, разделенное с другим телом. Тело человека формируется во взаимодействии с другими телами, и потому оно всегда уже социальное тело. Взаимодействуя, тела порождают определенное место и соответствующую ему сов-местность. Глубокое прочтение этого процесса мы находим у Достоевского. Вторая книга «Братьев Карамазовых» неслучайно носит название «Неуместное собрание». В ней показывается, как происходит формирование подвижного пространства общения через собирание состояния одного тела со-стояниями тела другого во взаимодействии с ним, когда келья, где собираются люди, преображается, меняя свой вид. Люди не могут не производить совместность, но она может превратиться в неуместное собирание. Глава «Старый шут» начинается с энергичного встречного собирания тел членов семьи Карамазовых, скитских иеромонахов и других собирающихся вокруг тела старца:
«Они вступили в комнату почти одновременно со старцем, который при появлении их тотчас показался из своей спаленки. В келье еще раньше их дожидались выхода старца два скитские иеромонаха, один отец-библиотекарь, а другой – отец Паисий, человек больной, хотя и не старый, но очень, как говорили про него, ученый. Кроме того ожидал, стоя в уголку (и всё время потом оставался стоя), – молодой паренек, лет двадцати двух на вид, в статском сюртуке, семинарист и будущий богослов, покровительствуемый почему-то монастырем и братиею. Он был довольно высокого роста, со свежим лицом, с широкими скулами, с умными и внимательными узенькими карими глазами. В лице выражалась совершенная почтительность, но приличная, без видимого заискивания. Вошедших гостей он даже и не приветствовал поклоном, как лицо им не равное, а напротив подведомственное и зависимое.
Старец Зосима вышел в сопровождении послушника и Алеши. Иеромонахи поднялись и приветствовали его глубочайшим поклоном, пальцами касаясь земли, затем, благословившись, поцеловали руку его. Благословив их, старец ответил им каждому столь же глубоким поклоном, перстами касаясь земли, и у каждого из них попросил и для себя благословения. Вся церемония произошла весьма серьезно, вовсе не как вседневный обряд какой-нибудь, а почти с каким-то чувством. Миусову, однако, показалось, что всё делается с намеренным внушением. Он стоял впереди всех вошедших с ним товарищей. Следовало бы – и он даже обдумывал это еще вчера вечером, – несмотря ни на какие идеи, единственно из простой вежливости (так как уж здесь такие обычаи), подойти и благословиться у старца, по крайней мере хоть благословиться, если уж не целовать руку. Но увидя теперь все эти поклоны и лобызания иеромонахов, он в одну секунду переменил решение: важно и серьезно отдал он довольно глубокий, по-светскому, поклон и отошел к стулу. Точно так же поступил и Федор Павлович, на этот раз как обезьяна совершенно передразнив Миусова. Иван Федорович раскланялся очень важно и вежливо, но тоже держа руки по швам, а Калганов до того сконфузился, что и совсем не поклонился. Старец опустил поднявшуюся было для благословения руку и, поклонившись им в другой раз, попросил всех садиться».
Энергичный, но неспешный процесс собирания людей вокруг старца стал прерываться действиями Петра Александровича Миусова, не принимающего излишней церемониальности происходящей встречи, обезьянничанием Федора Павловича, деланой важностью Ивана Федоровича и сконфуженностью Калганова. «Старец уселся на кожаный красного дерева диванчик, очень старинной постройки, гостей, кроме обоих иеромонахов, поместил у противоположной стены, всех четверых рядышком, на четырех красного дерева обитых черною сильно протершеюся кожей стульях. Иеромонахи уселись по сторонам, один у дверей, другой у окна. Семинарист, Алеша и послушник оставались стоя».
Здесь Достоевский дает важную характеристику состоянию пространственности кельи: «Вся келья была очень не обширна и какого-то вялого вида». Далее мы увидим, как это вялое пространство кельи будет изменяться, приобретать все более уплотняющийся и напряженный характер, благодаря тому как старец будет строить коммуникацию с окружающими его людьми и как при этом будет меняться состояние его тела, которое поначалу было слабым и немощным, но постепенно обретало иные черты: «Это был невысокий сгорбленный человечек с очень слабыми ногами, всего только шестидесяти пяти лет, но казавшийся от болезни гораздо старше, по крайней мере лет на десять. Всё лицо его, впрочем, очень сухенькое, было усеяно мелкими морщинками, особенно было много их около глаз. Глаза же были небольшие, из светлых, быстрые и блестящие, вроде как бы две блестящие точки. Седенькие волосики сохранились лишь на висках, бородка была крошечная и реденькая, клином, а губы, часто усмехавшиеся – тоненькие, как две бечевочки. Нос не то чтобы длинный, а востренький, точно у птички». «По всем признакам злобная и мелко-надменная душонка» – так, по Миусову, можно было охарактеризовать старца. Начался разговор.
Далее старший Карамазов, Федор Павлович, «шут коренной, с рождения», начинает представляться, рассказывать неприличные истории, вступает в пересуды с Миусовым, отчего последний приходит в бешенство и выглядит смешным и нелепым. Впрочем, и все остальные участники встречи оказываются вовлеченными в коммуникацию, в ходе которой Федор Павлович норовит прервать сообщение или вовсе низвести его к нулю, нарушая все правила коммуникации и действуя вопреки какому-либо здравому смыслу. В келье начинает происходить нечто совсем невозможное. «В этой самой келье уже сорок или пятьдесят лет, еще при прежних старцах, собирались посетители, но всегда с глубочайшим благоговением. Все почти допускаемые, входя в келью, понимали, что им оказывают тем великую милость. Многие повергались на колени и не вставали с колен во всё время посещения. Многие из «высших» даже лиц и даже из ученейших, некоторые из вольнодумных даже лиц, приходившие или по любопытству, или по иному поводу, входя в келью со всеми или получая свидание наедине, ставили себе в первейшую обязанность, все до единого, глубочайшую почтительность и деликатность во всё время свидания, тем более, что здесь денег не полагалось, а была лишь любовь и милость с одной стороны, а с другой – покаяние и жажда разрешить какой-нибудь трудный вопрос души или трудный момент в жизни собственного сердца. Так что вдруг такое шутовство, которое обнаружил Федор Павлович, непочтительное к месту, в котором он находился, произвело в свидетелях недоумение и удивление. Иеромонахи, впрочем, нисколько не изменившие своих физиономий, с серьезным вниманием следили, что скажет старец, но, кажется, готовились уже встать как Миусов. Алеша готов был заплакать и стоял, понурив голову. Всего страннее казалось ему то, что брат его, Иван Федорович, единственно на которого он надеялся и который один имел такое влияние на отца, что мог бы его остановить, сидел теперь совсем неподвижно на своем стуле, опустив глаза, и, по-видимому, с каким-то даже любознательным любопытством ожидал, чем это всё кончится, точно сам он был совершенно тут посторонний человек».
Видя положение, к которому привели эскапады Федора Павловича, Миусов попросил прощение у старца, показывая, что он, так же как и все остальные, невольный участник в этой недостойной шутке, что он полагал, что даже такой, как Федор Павлович, при посещении столь почтенного лица захочет «понять свои обязанности». Петр Александрович не договорил и, совсем сконфузившись, хотел было уже выйти из комнаты, как вдруг старец привстал с своего места на свои хилые ноги и, взяв за обе руки Петра Александровича, усадил его опять в кресла. «Будьте спокойны, – сказал он, – прошу вас. Я особенно прошу вас быть моим гостем, – и с поклоном, повернувшись, сел опять на свой диванчик». С этого момента пространство совместности, формируемое в келье, начинает решительно меняться, тело старца преображается, по мере того как он берется за руки сконфуженного человека и тот в свою очередь словно бы уплотняется старцем и обретает равновесность. Вслед за ними меняется поведение и Федора Павловича, который также спешит поправить своё положение. Старец точными движениями и нужными словами уравновешивает коммуникацию между собравшимися, создавая всеобщее доброжелательное пространство общения. Старший Карамазов не выдерживает и обращается к старцу, как будто удерживая в себе силы «позорной глубины»:
«Великий старец, изреките, оскорбляю я вас моею живостью или нет? – вскричал вдруг Федор Павлович, схватившись обеими руками за ручки кресел и как бы готовясь из них выпрыгнуть сообразно с ответом. – Убедительно и вас прошу не беспокоиться и не стесняться, – внушительно проговорил ему старец… Не стесняйтесь, будьте совершенно как дома. А главное, не стыдитесь столь самого себя, ибо от сего лишь всё и выходит». Но унять неуёмного Карамазова необычайно затруднительно, поскольку ему самому трудно предугадать, какие силы «мрака неизвестности» поднимутся в нем и куда его поведут:
«– Совершенно как дома? То есть в натуральном-то виде? О, этого много, слишком много, но – с умилением принимаю! Знаете, благословенный отец, вы меня на натуральный-то вид не вызывайте, не рискуйте… до натурального вида я и сам не дойду. Это я, чтобы вас охранить, предупреждаю. Ну-с, а прочее всё еще подвержено мраку неизвестности, хотя бы некоторые и желали расписать меня. Это я по вашему адресу, Петр Александрович, говорю, а вам, святейшее существо, вот что вам: восторг изливаю! Он привстал и, подняв вверх руки, произнес: “Блаженно чрево, носившее тебя, и сосцы, тебя питавшие, сосцы особенно!” Вы меня сейчас замечанием вашим: “Не стыдиться столь самого себя, потому что от сего лишь всё и выходит”, – вы меня замечанием этим как бы насквозь прочкнули и внутри прочли. Именно мне всё так и кажется, когда я к людям вхожу, что я подлее всех и что меня все за шута принимают, так вот “давай же я и в самом деле сыграю шута, не боюсь ваших мнений, потому что все вы до единого подлее меня!” Вот потому я и шут, от стыда шут, старец великий, от стыда. От мнительности одной и буяню. Ведь если б я только был уверен, когда вхожу, что все меня за милейшего и умнейшего человека сейчас же примут, – господи! какой бы я тогда был добрый человек! Учитель! – повергся он вдруг на колени. – Что мне делать, чтобы наследовать жизнь вечную?» Было трудно понять, шутит он или в самом деле впал в умиление, но старец поднял на него глаза и с улыбкой произнес:
«– Сами давно знаете, что надо делать, ума в вас довольно: не предавайтесь пьянству и словесному невоздержанию, не предавайтесь сладострастию, а особенно обожанию денег, да закройте ваши питейные дома, если не можете всех, то хоть два или три. А главное, самое главное – не лгите… Главное, самому себе не лгите. Лгущий самому себе и собственную ложь свою слушающий до того доходит, что уж никакой правды ни в себе, ни кругом не различает, а стало быть? входит в неуважение и к себе и к другим. Не уважая же никого, перестает любить, а чтобы, не имея любви, занять себя и развлечь, предается страстям и грубым сладостям, и доходит совсем до скотства в пороках своих, а всё от беспрерывной лжи и людям и себе самому. Лгущий себе самому прежде всех и обидеться может. Ведь обидеться иногда очень приятно, не так ли? И ведь знает человек, что никто не обидел его, а что он сам себе обиду навыдумал и налгал для красы, сам преувеличил, чтобы картину создать, к слову привязался и из горошинки сделал гору, – знает сам это, а всё-таки самый первый обижается, обижается до приятности, до ощущения большего удовольствия, а тем самым доходит и до вражды истинной… Да встаньте же, сядьте, прошу вас очень, ведь всё это тоже ложные жесты…»
Старец нейтрализует действия Карамазова тем, что не идет против силы, которую распространяет тот, а, напротив, следует ей. Этому способствуют его доброжелательная улыбка, располагающие слова и предложения, которые так рас-полагают уравновешенное тело старца с мечущимся телом Карамазова, что тот попеременно сбиваясь, но все же идет к примирению:
«– Блаженный человек! Дайте ручку поцеловать, – подскочил Федор Павлович и быстро чмокнул старца в худенькую его руку. – Именно, именно приятно обидеться. Это вы так хорошо сказали, что я и не слыхал еще. Именно, именно я-то всю жизнь и обижался до приятности, для эстетики обижался, ибо не токмо приятно, но и красиво иной раз обиженным быть; – вот что вы забыли, великий старец: красиво! Это я в книжку запишу! А лгал я, лгал, решительно всю жизнь мою, на всяк день и час. Воистину ложь есмь и отец лжи! Впрочем, кажется, не отец лжи, это я всё в текстах сбиваюсь, ну хоть сын лжи, и того будет довольно». Федор Павлович патетически разгорячился, хотя совершенно было ясно всем, что он опять представляется.
Вскоре старец надумывает ненадолго покинуть присутствующих и заново обращается к Федору Павловичу с веселым лицом: а вы всё-таки не лгите. Он пошел из кельи, но Федор Павлович всё-таки остановил его в дверях кельи.
«– Блаженнейший человек! – вскричал он с чувством, – позвольте мне еще раз вашу ручку облобызать! Нет, с вами еще можно говорить, можно жить! Вы думаете, что я всегда так лгу и шутов изображаю? Знайте же, что это я всё время нарочно, чтобы вас испробовать, так представлялся. Это я всё время вас ощупывал, можно ли с вами жить? Моему-то смирению есть ли при вашей гордости место? Лист вам похвальный выдаю: можно с вами жить! А теперь молчу, на всё время умолкаю. Сяду в кресло и замолчу». Нельзя сказать, что у старца получается окончательно обуздать Карамазова, но ему удается по крайней мере сдерживать его эскапады и до некоторого момента сделать их управляемыми.