355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Аскольд Якубовский » Возвращение Цезаря (Повести и рассказы) » Текст книги (страница 15)
Возвращение Цезаря (Повести и рассказы)
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 22:20

Текст книги "Возвращение Цезаря (Повести и рассказы)"


Автор книги: Аскольд Якубовский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 17 страниц)

Начальник дунул в свисток. Резкий верещащий звук рассек тишину. Идиотски жизнерадостным ревом отозвался паровоз.

Пронзительные, оглушающие звуки обрушились на меня. Словно лопнула, прорвалась какая-то завеса. И все я увидел ясно и правильно. Понял – этот урод, страдающий, мучающийся, в своих собачьих масштабах – гениальный, редкий пес. Ему придется вернуться в дом, где его презирают, бьют.

Я могу взять его. Нет! Невозможно, меня засмеют. Охотники так нетерпимы к беспородным собакам!.. Нет! Но я буду помнить, буду помнить тебя, Лобастый. И этот желтый свет, черные тени…

Колеса скрипнули, вагон шевельнулся. Сейчас я скажу: «Прощай, Лобастый», и мне наплевать, как на это посмотрит Петр Васильевич.

Я открыл рот и крикнул:

– Лобастый! Ко мне!

Ветер

Охота – превосходное занятие.

Трудно и приятно перехитрить и выследить зверя, трудно и приятно подстрелить стремительно уносящуюся птицу.

Но есть в охоте и тяжелое, горькое, мрачное…

Это мне открылось как-то сразу, в один день. А все ветер.

Вечером он дул с северо-запада и пригнал низкие тучи. И я не видел заката, не видел вечерних звезд.

…Ночью ветер стих. Помнится, мне все не хватало во сне его шороха. И проснулся не в шесть утра, как было нужно, а в четыре. И потому уехал охотиться на ранней электричке.

Но с рассветом ветер разбушевался над полями.

Из низких туч он вытряхивал снежную крупу, тяжелую, как дробь, подхватывал ее, швырял с размаху большими горстями.

Ветер-то и загнал меня в этот лог: я был так крепко исхлестан, что мне расхотелось охотиться.

Я остановился на травянистой кромке. «Ладно, перейду и этот лог – и сразу обратно, – решил я. – С меня хватит».

В самом деле, все это утро в поисках зайцев я бродил снежными полями. Я устал, замерз. Зайцы же словно провалились. И больше всего мне хотелось вернуться на станцию и ждать обратного поезда, попивая горячий чай в буфете. Но возвращаться без выстрела было как-то жаль: всю неделю я готовился к этой поездке, ждал, надеялся, мечтал, и вот…

«Может быть, повернуть сейчас же?…»

– О, черт!

За меня решил ветер, визгнув, он сильно толкнул в спину. Я выкрикнул свое «О, черт!», лыжи скользнули по заледеневшей траве, навстречу кинулись, норовя ударить и повалить, бело-черные березы, зеленые осины. Но я присел и, склоняясь то влево, то вправо, стремительно пронесся мимо нечастых деревьев.

И не расшибся, нет, только увяз в снегу на дне лога. Упал, конечно.

Поднимаясь, увидел – совсем рядом, у черного кряжистого черемушника, вспыхнуло пламя. Оно скользнуло завораживающе ярко и покатилось по плотному, здесь улежавшемуся снегу.

Лиса?… Э-эх!..

Я рванул из-за плеча двустволку и сбил шапку с головы. Двинув предохранитель, приложился.

Целясь, я видел расплывшийся шарик мушки, приклеившийся к красному, убегающему. Ветер бросил мне волосы прямо в глаза.

«Только бы попасть», – взмолился я охотничьему богу, и ружье ударило дважды:

– Гук! Гук!

Защелкала, срезая серые прутья, картечь Лиса вместе с эхом выстрелов исчезла за кустами. А передо мной был взрытый снег, исчирканный картечью, запятнанный похожими на цветы мелкой гвоздички каплями крови.

Попал!.. Ранена!..

Я бросился следом.

Сгоряча лиса пошла бойко, и я не надеялся выследить ее. Меня гнал азарт.

Но через сотню метров за лисой потянулась цепь неуверенных следов. «Найду», – решил я, и с этим решением между мной и лисой возникла странная связь.

Теперь мы связаны ее следами, связаны крепче крепкого. Пока я вижу следы, я не могу уйти, не могу бросить поиски: хороший охотник не бросает подранков.

Он ищет их, добивает, чтобы не мучились.

Вот почему я иду логом.

По дну его, слева от меня, тянется густая черно-серо-зеленая поросль тальника, черемухи, калины и прочей древесной мелочи. Той, что всегда растет на дне таких вот распахнутых логов да еще на опушках леса.

Поросль то вспухает, сужаясь, то редеет и тогда как бы разливается. И в таких местах из снега обязательно торчат поникшие желтые метелки великорослых трав.

Справа от меня, вверх по крутому склону, скупо растут березы и осины. В их голых макушках посвистывает ветер, качая гнезда сорок и ворон, сложенные в развилках из веток. Кое-где судорожно дергаются, будто еще живые, цепкие оставшиеся листики.

Со всем этим – кустами, листиками, травами – лог уходит в мутную, всепоглощающую даль и там, не очень далеко отсюда, вливается в снежное небо.

Туда же уходят лисьи следы. И если бы кто-нибудь посмотрел мне вслед, то увидел, что даль поглощает и меня. А умей прочитать мысли, он обнаружил бы глупое опасение, что лиса взбежит на тучи и я войду следом за ней. И мы не вернемся на землю. Никогда.

А след ведет и ведет…

Красные бусинки исчезли. Почему бы это? Легкая рана? И кровь перестала течь? А вот здесь след поднялся по склону лога, ушел в поле.

Сняв лыжи, я тоже взбираюсь наверх. Лезу. Упав два-три раза, я поднялся и вышел на поле, к ветру.

Но здесь след теряется среди старых и загрубевших от морозов лисьих и заячьих следов. К тому же все они ровно, под край, засыпаны снежной крупой. Так и белеют повсюду среди давнего серого снега.

А где свежие следы? Я ищу их очень долго, прихожу в отчаянье, ворчу о чертях и ангелах.

На небо ее взяли, что ли?

И вдруг нахожу посреди серых былинок полыни. Найдя, понимаю, почему не видно следов: лапа зверя вывернула чистый снег из-под грязноватой загрубевшей поверхности и свежие следы стали под цвет снежной крупы, лежащей во всех неровностях старого снега.

Но раз увидев следы, я видел их повсюду, а если и терял, то быстро и просто находил. Так: приседал на корточки, заслонял варежкой мутный свет и видел их снова.

Но как далеко могла забежать раненая лиса?

Ветер стих, крупа перестала сыпаться. И сразу же в серой дали всплыл и замаячил стог. Знакомый.

Этот стог я приметил еще в осенние охоты. Сметан он был ловко и ровно, цвет тогда имел охристо-желтый, был заботливо огорожен осиновыми жердями.

Даже и воротца были на веревочных петлях, чтобы лоси не тревожили.

Я полюбил этот стог. Под ним приятно дремалось в полдень. Особенно если развести костерок и кипятить чай в котелке. Или варить гречневую кашу из концентрата.

Сейчас же стог темный, поседевший от снежной крупы. Но еще бодрится в тяжелой, сдвинутой набекрень снежной шапке. Хотя и покосился немного.

Осиновые жерди все упали. Они торчат из снега, их горькую, вялую кору изглодали зайцы, те самые, которых я не нашел сегодня.

Брошен стог… Колхозникам, наверное, было недосуг увезти его сено.

Или они хотят взять его ближе к весне? И потому стог и темнеет в упрямом ожидании.

К нему-то и привела меня цепочка лисьих следов. Чем стог манил лису? Что искала она здесь? Покоя? Спасения?…

Или, охотясь, как и я, в здешних местах, она узнала его и прибегала к стогу отдохнуть? Лежала около в надерганном и брошенном мною сене.

Нельзя упустить ее и на этот раз.

Сняв лыжи, я замираю за стогом. Сжимаю ружье в руках. Сердце гремит. Кажется, что его стук спугнет лису.

Мне жарко. Лицо горит. И тут же плечи обдает холодок опасения – а что, если лиса убежала? Я топчусь, а зверя давно нет за стогом? Но даже если он там, все равно надо спешить.

Я беру ружье на изготовку, чувствую локтем твердый приклад. Нет, нет, так я могу не успеть кинуть его к плечу в стеганой своей куртке. До чего неудобна и толста!

Я бросаю варежки в снег, вжимаю приклад в плечо и медленно, воробьиными шажками, обхожу стог.

И руки мои дрожат, а спуски жгут пальцы так, что хочется зашипеть и потрясти ими.

Только бы не спугнуть, не промахнуться. Не спугнуть… Не промахнуться… Не спугнуть…

И так сильны мои опасения, так мучительно ожидание встречи с лисой, что думается малодушное: «Хоть бы ее не было, совсем не было».

Но лиса была за стогом. Она сидела, широко расставив передние тонкие лапы. Между ними расплылись красные пятна. Лиса хочет спать, борется с дремотой.

Вот ее голова свешивается на грудь, клонится ниже, ниже… Сейчас она сладко, навсегда заснет…

Но тут же лиса переступает лапами, вскидывает голову и открывает на мгновенье гаснущие глаза. Она посмотрела на меня и не увидела – снова рыжая голова клонится на грудь к белому пятну, испачканному кровью.

Ниже, ниже… Я вышел из-за стога.

Лисица вскинула голову я поглядела сонно. Но это был не буйный огонь, мелькнувший в логу, а умирающий рыжий зверь с тусклым взглядом.

Ни злости в нем, ни огня, одна смертельная усталость.

Рыжий зверь медленно умирал А я, охотник из города, приехавший потешить страсть и случайно ранивший лису, почувствовал что-то щемящее, неотвязно горькое.

Словно нечаянно разжеванный стебелек полыни.

Еще явилась во мне та родственность, с какой я всегда гляжу на любого хищника – кота, собаку, волка, тигра в клетке.

Но что это я? Нужно кончать.

Я подул на пальцы, прицелился, нажал спуск. Сухо, резко, словно гвоздь вбило, ударил выстрел бездымного пороха. Ударом дроби лису опрокинуло на бок.

Круто выгибаясь, лиса поглядела мертвыми глазами и уткнулась мордой в снег… Затихла.

Я стоял над нею, перезаряжая ружье, и мне было тяжело и неловко. Вот если бы она упала там, в логу, я бы радовался, а сейчас?… Я попытался понять, зачем я убил.

Зачем я убил лису? Стрелять зайцев – это еще понятно, их отдаю я на кухню. Но лиса…

Мех мне не нужен. Чучело?… Горько видеть мертвых зверей, пылящихся по углам комнат. Стоят, битые молью, таращат стеклянные глаза. Потом их выбрасывают.

Сделать лису чучелом? Нет и нет!

Тогда зачем же? Я вдруг стал непонятен себе. И тотчас же навалилась тяжелая усталость. Мне захотелось сесть под стог, закрыть глаза и ничего не видеть – ни убитой лисы, ни кровавых пятен на снегу.

Но я охотился, убил, и нужно все доделать до конца.

Я вынул из кармана крепкую бечевку, припасенную для зайца (обычная добыча городских охотников). Крепко связав тонкие, еще послушные лапы, сделал из остатков бечевки лямку.

Закинул лису за спину – она тяжело ударила меня но шине.

Я потоптался, пошевелил плечами – удобно! Тогда нашел варежки, всунул нога в петли лыжных ремней, взял ружье.

И… еще постоял, оглядывая все, что останется здесь, когда я уйду, – стог, даль, снег…

Снова подул, изменив направление, ветер. Теперь он дул сухо, холодно, жестко. В разрыве туч проглянуло мимолетно солнце, и снег блеснул и угас.

Ветер упорно дул с северо-востока. Ух и жгуч!..

Я отвернул лицо, а он жег холодом, торопил, подталкивая меня в спину.

Он выпроваживал меня прочь отсюда, этот ветер!..

Я ушел. От тяжести лисы и ружья ломило плечи, в рифленые резины лыж набился снег и прикипел льдистыми комками.

Идти тяжело, неудобно. И было нужно остановиться, поправить ружье, сколоть, ударяя концом другой лыжи, эти мешающие комки.

Но я шел, шел – и был противен сам себе…

Фрам

Бродя весь день по полевым травам, они устали.

Их усталость пропиталась запахом клевера, цветущих кашек и грибов шампиньонов. (Хозяин рвал их мимоходом.) «Если бы ты стал на все четыре лапы, как бы мы весело бежали с тобой», – думал Фрам.

Они бежали бы рядом, лая и обнюхиваясь, ускакали бы к озеру и купались в нем, фыркая от удовольствия.

Потом бы легли на траву, подставив солнцу мокрые животы. А там сели бы в автобус, оказались дома и стали хлебать молоко с покрошенным в него хлебом.

Но Друг-Хозяин не побежал к озеру. Он зевнул и пошел к березовым кустам. На усталом лице его скользнуло предвкушение.

– Вздремнем-ка, старик, – сказал он. – Славно мы походили, славная тень.

Хозяин снял пиджак, бросил его под куст и, пригнувшись, стал разглаживать ладонью. Фрам глядел, вилял хвостом и завидовал пиджаку.

Поласкав пиджак, Хозяин велел лечь Фраму. Лег сам и тут же заснул, пфукая губами, пугая мелких лесных мух – они садились на губы Друга.

Фраму лежать надоело. Зачесались подушечки лап, и захотелось бежать. «Слушай, – говорили лапы. – Айда гулять, а належишься дома. Ты найдешь прут и пожуешь его. Также приятно бегать за птицей-пикулькой, что свистит вон в тех березовых кустах. А к Хозяину мы тебя принесем».

Лапы все пошевеливались, все двигались и говорили о жуках, бабочках, стрекозах… Фрам не хотел слушаться лап, он вытянулся и выставил язык. Скосив глаза, стал наблюдать за его дергающимся слюнявым кончиком. Надоело!

Фрам стал глядеть по сторонам.

Светит озеро – будто молоко в блюдце. Ходят коровы – их хвосты болтаются в воздухе, отгоняя мух.

А с болота, что лежит на озерном берегу, ветер прикатывает разные запахи. Среди них, то мягких, то грубых, есть один – острый, жалящий, как пчела.

Страшный запах! От него холодеет между ушами.

Фрам молод и неопытен, он не знает, что это запах дичи, куликов, сидящих в болоте. Он не может понять этого, хотя память запаха лежит в нем от рожденья. Это приводит в отчаянье Хозяина. Он водит его по болотам и просит:

– Понюхай и вспомни… Понюхай и вспомни.

Фрам не может вспомнить, он вертит головой, не понимая.

…Запахов становится больше. Пахнут, будто кричат, коровы, пастух и костер.

Запахи толпятся у носа, и каждый старается проскочить первым. Фрам рычит на них – потихоньку. Страшный запах царапает его нос. Но пролетает шмель. Фрам забывает запах. Шмель летит к клеверному полю. До него трижды по три прыжка. Фрам видит вьющихся голубых и белых бабочек. Пахнет медом. «Лизнем, – говорит Фраму язык. – Это вкусно!» Глаза Фрама лукаво жмурятся. Вот и ближний цветок клевера кивает ему красной шапкой, зовет. Фрам встает и глядит на Друга – может быть, тот прикажет лечь. Но Друг молчит.

Фрам дует ему в лицо – молчит.

Фрам глядит на спящего Друга.

Нежность заливает Фрама до ушей, бросается в лапы и хвост. Лапы сами собой начинают бестолково топтаться, а хвост махать.

Фраму хочется лизать Друга.

Ему хочется, чтобы выскочил дог соседей, огромный и злой, и кинулся на Хозяина. Тогда он схватит этого пса за шиворот. Фрам принюхивается – нет страшного дога. Тогда пусть набежит трамвай. Фрам прислушивается – нет и трамвая.

…Клеверное поле сильнее и сильнее пахнет медом и шмелями. И вдруг ноги пошли, сами. Они понесли Фрама. Нос – сам – начал шевелиться и принюхиваться.

Фрам подошел к клеверному цветку. На нем сидит муха. Фрам хапнул шишку цветка и муху. Пожевал – ничего вкусного. Наверное, вкуснее те цветы, что подальше. (Фрам следил за входящими в клевер коровами.) Конечно, там вкуснее.

Фрам бежит к коровам.

Здесь клевер вкусный. Жуя его, коровы вздыхают и стонут от удовольствия.

Фрам лает на коров, отгоняя. Он съест этот клевер. Но черная корова с одним рогом бежит на Фрама, плеща чем-то в животе. Тот убегает.

Фраму всего шесть месяцев, у него в голове ветер. Он даже не знает, что он сеттер и охотничий пес.

Пробежав поле, Фрам вспоминает Друга и спешит к нему.

С Другом все в порядке, только на лысине его сидит серый кузнечик. Это безобразие, его нужно сцапать. Кузнечик прыгнул, оставив в воздухе расплывающуюся струю запаха – своего и Друга.

Фрам наставляет нос в сторону кузнечика и идет.

Тот скачет – Фрам идет. Кузнечик впадает в панику. Он то скачет огромнейшими прыжками, то с невероятной энергией стрекочет.

Фрам идет. Чья-то тень накрывает его и быстро бежит от него. Значит, надо гнаться. Кто там? Фрам задирает голову и видит – невысоко летит птица, похожая на веник.

Это малая выпь. Ее спугнули с соседнего болота, и ей пришлось лететь сюда, на открытое людям озеро. Но выпи известно одно тайное местечко на маленьком островке, посреди озера.

Выпь летит. Внизу за ней бежит глупая белая собака, подпрыгивает и восторженно лает.

Вот озерко, зеленое от ряски и кувшинок.

Выпь садится на островок, пробегает несколько шагов и замирает, выставив вверх клюв. Теперь она похожа на ржавые остатки тальника.

Фрам останавливается – он уперся в воду. Фрам пьет ее, скользя лапами. И – вздрагивает: к нему приносится запах. Тот, страшный. Фрам начинает принюхиваться. «Вспомни, вспомни его, – шепчет Друг. – Ты охотник, ты должен вспомнить и знать». Друг подолгу держит его на болоте, гладит и требует, чтобы Фрам нюхал и вспоминал. А что? Фрам оглядывается – он один. И это не голос Друга, это Черный Страшный Голос. От него поднимаются все шерстинки и становится холодно голове. «Иди», – приказывает Голос. Фрам не хочет, лапы не несут его.

Фрам стоит. На него глядит корова. Она тоже пила воду и подняла морду, глядя на белую собаку. Вода стекает с ее губ. Но высохли коровьи губы, а собака не шевельнулась. Корове становится страшно. Она мычит» выдергивает ноги из тины и убегает. А запах плывет над водой, и нос Фрама растет, ему горячо и больно.

Вот озеро с кувшинками, ряской и камышами приподнимается. В середине этого сине-зеленого мира разгорается солнце. Оно светит из-под озерного берега, у него птичий запах. Фрам рычит и поднимает гривку от макушки до кончика хвоста. Он путается и начинает искать запах под ногами. Смотрит в воду и видит корни, похожие на тот ремень, которым иногда хлопает его Хозяин. В воде кто-то шевелится. Вот булькнуло… плеснулось… Зеленая щучка отходит от берега, и солнце гаснет. Фрам видит вторую щуку. Она поворачивается к нему хвостом. За ней Фрам видит стоящей в воде такую щучищу, что замирает.

Большая щука шевелит жабрами. «А я тебя схвачу, – думает Фрам. – Или ты меня схватишь?»

– Фрам!.. Фрам!.. – донесся крик Друга.

Фрам шевельнул хвостом.

– Фрам!.. Фрам!..

Вскрики скатывались к озеру по клеверам, вниз по зеленому косогору, подпрыгивая, будто пестрые мячи, В них гнев и нежность. «Пусть покричит», – думал Фрам. Он любил, а не боялся Друга.

– Фрам! Фрам!

Хозяин бежал к озеру. Рубашка Хозяина расстегнулась и вылезла из брюк, лицо красное и сердитое. Черная однорогая корова глядела на него, покачивая своим рогом.

– Что же ты, разбойник, со мной делаешь?… Что ты, разбойник, придумал?… Я бегал к дороге. А вдруг тебя машины смяли? – бушует Хозяин.

Запах снова летит над водой.

«Разве ты не можешь тише, – укоризненно думает Фрам, косясь на Хозяина, – Ты мешаешь».

– Выдрать тебя, разбойника, надо! – кричит Хозяин. – Я его ищу, а он тут с рыбками играет… Безобразие! Распустил я тебя. Тебе стойки не по щукам делать надо, а по дичи. Выдеру я тебя!..

Хозяин, отдышавшись, наговорил еще много страшных слов. Но Фрам его не боялся. Он знал – Друг просто очень умная и сильная, прекрасного вида собака. А запах растет. Загорается противолежащий берег. Фрам носом касается его. Страшно и сладко, как будто Хозяин перебирает шерстинки на голове Фрама.

– Мальчик, что с тобой, мальчик мой, – говорит Хозяин, следя, как, вспугнутый шатающимися по берегу коровами, взлетел дупель и нос Фрама двинулся за ним. И – глаза.

– Милый мой, – забормотал Хозяин. – Это первая твоя работа, первая стойка по дичи. Ты родился сейчас, охотничек мой, ты все понял.

Хозяин гладит Фрама. Затем оглядывается, не смотрит ли кто, и целует его мокрый нос.

Фрам отдергивает голову, но виляет хвостом – слегка. Он счастлив. Он понял всех – Хозяина, дупеля, себя.

Красный Таймень

Самое лучшее, вонзающееся в память и глубже, в городские зимние сны, приходило на закате.

Вечерело. Скалы, сжимавшие заводь, набухали, словно сухари, брошенные в воду. А в нужный час и определенную минуту между широких макушек гор прорывался закатный луч. «Как меч, побывавший в бою», – думал Кирьянов.

Луч падал, и все менялось, становясь не земным – марсианским. Тени наливались черно-фиолетовым. Прутики маральника раскалялись, словно проволока в огне.

Из воды появлялся таймень. Он вскидывался, делал свечу за свечой, словно выстреливая собой, своим метровым телом. Будоражил всю заводь. Вода нахлестывала на камни. Те, ныряя, украдкой кивали Кирьянову. Таймень, бушуя, плясал свой радостный танец, купался в багряных отсветах. Он казался духом этой бурной реки, укрывшимся в заводи, – мощным, ликующим, вечным!

В разговорах с прочими рыбаками Кирьянов звал его Красным Тайменем. (А про себя называл Буйным Пламенем, Красным Цветком.)

Он любил Красного Тайменя и хотел поймать его. Такая была у Кирьянова мечта.

Не один год знал Кирьянов этого тайменя, не один год приезжал в село Каменное за добрую тысячу километров. Во-первых, рекорден был таймень, а во-вторых… во-вторых, Кирьянов становился летом беспокойным, и жена насмешливо говорила ему:

– Да уж езжай, езжай Еще заболеешь, пожалуй.

И он уезжал. Да и привык он к этому – к поездке, к старому алтайскому селу. К тому, что, подъезжая, издали видел зеленую луковицу церкви с увядшим ростком покосившегося креста.

…В первый приезд Катунь оглушила его грохотом бурунов, ослепила почти нестерпимым, торжествующим, почти наглым блеском.

Кирьянов расплатился с шофером и положил рюкзак и спиннинг на траву. Он не глядел – пил глазами сердитую воду.

На берегу пацаны махали длиннейшими самодельными удилищами, за рекой были расставлены горы – широкие, тяжелые, как наковальни.

Он глядел, ликуя, что приехал, не напрасно тратился.

– Здорово! – сказал Кирьянов и вошел в этот прозрачно-сине-зеленый мир. То есть взял вещи и пошагал в село искать квартиру на весь календарный отпуск. А затем рыбалки, сны, разговоры и увиденный Красный Таймень.

…Все эти годы к началу клева тайменей собиралась компания рыболовов, все обычные люди.

Из ряда вон был только один, странный для времени, человеческий тип. Это Афанасий Егорович, отец Афанасий, местный поп.

Старик Макухин как-то рассказал Кирьянову своеобразную поповскую историю.

В тридцатых годах остался молодой еще отец Афанасий без верующих. Так получилось – пастырь был, а стадо разбежалось. И раньше жилось плоховато – народ был горный, жесткий, – а теперь доброхотные даяния совсем прекратились. Отец Афанасий впал в греховное отчаянье. Он похудел, а попадья даже зачичвела.

Для душевного успокоения (и потребностей телесных) занялся поп рыбалкой. Тайменей он ловил на живую рыбку, хариусов – на «мух», которых фабриковал из собственных волос прямо на берегу, прикручивая выщипанные волосы к крючку. А на волосы блондинов хариусы, надо сказать, клюют отчаянно, и полведра рыбы стоило отцу Афанасию тонкой прядки. К тому же он завел корову, имел огород.

На рыбе, молоке да картошке поднял семью отец Афанасий – ребята выросли здоровыми, выучились, разлетелись по далеким городам. А поп углублялся в рыбалку, жил ею, дышал. Борода его топорщилась рыбьими жабрами, старая ряса поблескивала намертво впаянными рыбьими чешуйками. В промежутках рыбалок отец Афанасий служил в ветхом храме да исповедовал старух.

Жарко шептали старухи про одолевавшие искушения. Попика в дрожь бросало от шевеления провалившихся ртов, он жаднее тянулся к милым людям – рыбакам. Те не верили в бога, а только в свои особенные насадки. Страшно было думать, что все они попадут в ад. И уповал поп на доброту всевышнего. Верил – спасутся все: добрые и злые, верующие и неверующие, и агнцы и козлища. Таким вот образом, из-за душевной мягкости, впадал отец Афанасий в ересь. Сам же, похожий в своей рясе на диковинную бородатую женщину, все крутился среди приезжих рыбаков.

И был счастлив.

Возвращаясь от тайменя, Кирьянов встретил рыбаков. В сером тесте сумерек их не было видно, а только смех, топот. Но вот надвинулись, задышали табаком, водкой, замерцали огоньками папирос. Увидев Кирьянова, они заржали.

– Что, на свиданье ходил? – гаркнул Макухин.

И началось:

– Человек он еще молодой.

– А в темноте совсем юноша!

– Ребенок!

– Да он не к ней ходил, к нему, – поправлял Макухин.

– Да к кому это?

А ведь знали, знали.

– К Красному Тайменю.

– А зачем он к нему ходил?

– Уговаривал на берег выйти. Водочки предлагал.

– Ну, хватит! – сказал Кирьянов. – Лучше придумайте, как его выловить. Сколько лет к нему не подберемся.

– Проще пареной репы. Пара крылышек, и порхай себе промеж скал со спиннингом.

– Или на вертолете!

– Афанасия Егорыча надо послать! Ему и сам бог…

– Не трепите священное имя всуе, – зароптал поп. – Или уйду я от вас.

– Без смеха, что-то придумать надо, пора, – настаивал Кирьянов.

– Ничего тут, милый, не придумаешь, – веско сказал Макухин. – Скалы! А поймаешь – не вытянешь. Разве что на лодке?

– А лодка-то у меня имеется, – сказал вдруг отец Афанасий. – Плоскодонная. Но для сего течения она не подходит.

– Все-таки езжайте, батюшка, – сказал Кирьянов. – У бога, говорят, милостей много.

– Сказано: «Не испытывай божие милосердие». Но так я скажу: поймай такую рыбину – и помирай спокойно!

– Молодец, Афанасий Егорыч! – зашумели все. – Молодец! Боевой поп!

…Ночью, лежа в постели, Кирьянов ворочался с боку на бок и тосковал о вырвавшихся словах. Думалось, что на лодке, пожалуй, можно и досягнуть до тайменя. Но утром, на освеженную голову, идея представилась сумасшедшей. Не рискнут, нет, решил Кирьянов и успокоился.

Дня через два после вечернего разговора случилось неожиданное. Кирьянов как раз ловил хариусов на спиннинг «плавом». Стоял на плитняке, среди мелкой игривой водички, пускал лесу поверху, без груза. То распуская, то сматывая лесу на катушку, он щурился на красный поплавок. Вдруг закричали.

Он обернулся так резко, что перед ним вместо реки пронеслась поверхность и на ней что-то большое, темное.

Кирьянов положил спиннинг на гальку и, сделав ладошку козырьком, посмотрел. Изумился до крайности.

По выгнувшейся горбом бешеной воде несся в своей плоскодонке отец Афанасий. Рулевое весло он защемил между колен да еще и держал обеими руками. На носу лодки торчало удилище. Все было ясно: поп решил перескочить со струи в заводь.

– Чтоб ты перевернулся, старый черт! – пожелал ему Кирьянов.

Стая мальчишек неслась за попом: берег звенел от воплей. Кирьянов затопал следом. В голове его, встряхиваясь на бегу, громыхало одно и то же: «Ах, чертов поп!.. Ах, чертов поп!»

Кирьянов бежал так шибко, что обогнал лодку и раньше мальчишек забрался на скалу. Он прилег – хрипя – задыхался! А поп был уже тут. Его лодка, вырвавшись из широкого потока, прыжком влетела в заводь и закружилась между скал, поблескивая заплеснувшейся водой.

Поп, взъерошенный, багровый, направил ее так, что она ходила по внешней кромке заводи кругами. Он схватил удилище. Махнул. Блесна шлепнула по воде и утонула.

Лодка все крутилась и крутилась. И когда поп взглядывал вверх, Кирьянов видел потное маленькое лицо, косматульки бороды, вытаращенные глаза.

– Держитесь крепче! – крикнул Кирьянов. – Молитесь!

– Уповаю на милость его! – отвечал поп, совершая очередной вращательный проплыв. А сам все водил удилищем туда и сюда, играл блесной в воде – соблазнял. И Кирьянова пронзило: ведь поймает!.. А поп все колыхал, все водил блесну туда-сюда.

– Подцепит… Подцепит… – стонал откуда-то взявшийся Макухин. Он горестно переглянулся с Кирьяновым.

– Чего ему не поймать, – вторил тот. – Таймень – дурак, шуму не боится.

И Красный Таймень казался ему не очень уж завидным. Здоров, конечно, но глуп, глуп…

Таймень взял. Это заметили по тому, что поп вдруг свернулся в серый матерчатый ком. И удилище… Оно кланялось воде царедворческим низким поклоном.

– Поймал!.. И-эх…

Макухин содрал с лысины кепку. Кирьянов, чтобы все увидеть, лег на край, свесил голову.

Поп отчаянно воевал с рыбиной.

Удилище все кланялось, лодка прыгала, металась из стороны в сторону.

Поп громко ухал.

– А вы его вытянете, святой отец? – осведомился Макухин.

– Ух!.. Ух!.. С божьей по… Ух!.. Потянул, как жеребец!

Вдруг таймень вскинулся, вырвался из воды – медно-красный! – и с громовым ударом упал обратно, поразив всех своей огромностью. На скале вздохнули – завистливо.

«Чтобы ты сорвался…» – молил Кирьянов.

Но леса была синтетическая, крючок зацепистый, таймень не сорвался. Он и вскинулся, наверное, от отчаянья, потому что вскоре лег на воду. Все замерли. Отец Афанасий стал его подтягивать. Взял двухкрючковый багор, сунул в воду.

– Сейчас… сейчас… – шептал Кирьянов.

– Так его! – крикнул поп, делая багром резкое движение к себе. И тотчас вместо рыбы возник зеленый бурун. Вспыхнули и погасли в нем оранжево-черные плавники. Лопнул капроновый шнур. Все смешалось: лодка развернулась и попала в струю кормой, ее резко положило на бок. И рядом с ней заполоскалась на течении старенькая ряса.

На скале охнули, но поп уцепился-таки за лодку, успел – и летел с нею вниз, к бурунам.

– Ну, теперь ему разве один бог поможет, – угрюмо сказал Макухин, спускаясь вниз.

Мальчишки прибежали первыми. Когда явились Кирьянов с Макухиным, отец Афанасий был уже на берегу.

Поп корчился, локтями прижимал бока. Мокрая ряса почернела и облепила его.

– Счастлив ваш бог! – крикнул, подбегая, Макухин.

– О-ох… – выдохнул отец Афанасий и голову набок склонил. – Понесло меня. Поистине, кого желает наказать господь, того он прежде лишает разума.

Вода, стекая, журчала.

– Целы?… Целы?… – спрашивал Кирьянов.

– О-ох, все бока избиты. Наверно, и ребра сломаны. И хром вот, как Иаков после битвы с Ангелом. Как я, старый дурак, попадье на глаза покажусь?…

И сел на мокрую гальку.

Поздно вечером ходил Кирьянов к тайменю. Шевелилось опасение: не ушел ли таймень? Но была и какая-то странная уверенность, что не ушел, поскольку горы и скалы здесь.

Упал красный луч. Загорелись скалы. А в урочный час всплыл Красный Таймень.

Кирьянов вздрогнул. Все в нем теперь ликовало, радовалось, торопилось куда-то. Так спешило, что все прочие движения, находящиеся вне его, замедлились, разбились на кадры. Например, Кирьянов отчетливо видел: из воды выходит тупая рыбья морда, вода вспучивается, расклинивается, убегает. Появляется туловище – широкое. Напружинены плавники. И все это медленно входит в красноту луча.

Громадная огненная рыба расцвела на плоскости воды, оперлась на подогнутый хвост. Резкий звук выплеска мечется среди скал, врывается в напряженный гул бурунов. Рыба опускается обратно в воду. Та медленно глотает чудесный цветок и разбегается кровавыми всплесками.

Кирьянов рассмеялся.

– Так их, этих попов! – сказал он. – Ишь, рыбки им захотелось.

Красный Таймень плясал, и медная блесна моталась и звенела на его щеке.

…Ночью приснился точный план вылавливанья Красного Тайменя. Все просто. Надо стать одной ногой на широкую скалу, другой на ту, что громоздится в стороне, а руки опустить вниз, метров на пять – восемь.

Кирьянов ухмыльнулся – во сне – и натянул одеяло на голову.

…День был продолжением вчерашней радости. Хотелось петь или приговаривать:

– Эй, бей веселей! Эй, бей!

Стук разносится в деревенской тишине, бежит до синих гор, стукается в мягкие лесные бока и катит обратно. Кирьянов, целясь глазом, все бьет и бьет. Под ударами легкого молотка, занятого у хозяина, чайная ложка меняет форму и приобретает замысловатый изгиб. Это уже не подаренная женой ложка, а невиданной формы блесна. Серебряная! Рассчитанная для одного раза, одного места, одной рыбы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю