355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ашиль Люшер » Французское общество времен Филиппа-Августа » Текст книги (страница 14)
Французское общество времен Филиппа-Августа
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 10:22

Текст книги "Французское общество времен Филиппа-Августа"


Автор книги: Ашиль Люшер


Жанры:

   

История

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 30 страниц)

Педантичные изыски этих монахов доходили почти до детской доверчивости. Ригор верит в астрологию: он отмечает все чудеса, разговоры о которых он слышал, и большое место в своей истории уделяет чудесному. Он не только перечисляет все необычные исцеления святыми реликвиями, имевшие место в его время в аббатстве Сен-Дени – воскресшие дети, выздоровевшие слепые и паралитики и так далее; он изыскивает чудеса в жизни самого Филиппа Августа, вплоть до его военных операций против вассалов и Плантагенетов. Для него капетингский король – особа священная и почти сверхчеловеческая, объект проявлений божественного покровительства. Чтобы дать представление об умонастроениях монаха Сен-Дени, достаточно привести страницу его «Истории», посвященную 1187 году: «В том же году, в праздник святого Луки, умер папа Урбан III: он восседал на престоле полтора года. Его преемником стал Григорий VIII, пробывший папой полтора месяца. Последнего в том же году сменил папа Климент III, римлянин по рождению». Как прискорбны эти смены Пап, то и дело меняющихся на престоле святого Петра! «Это следствие ошибок, совершенных самими Папами, а также неповиновения людей, их подданных, не желающих обратиться милостью Божией к добру. Ибо никто не может выйти из Вавилона, то есть из смешения, беспорядка и греха, собственными силами или собственным разумением – для этого надо, чтобы Бог даровал нам свою милость. Мир старится, и все стареет на сем свете и дряхлеет, вернее, впадает в детство».

Но вот что особенно ужасает монаха-хрониста и заставляет его видеть все в черном свете: «В тот год, когда Саладином был взят Иерусалим, у всех родившихся детей было только по двадцать или двадцать два зуба вместо тридцати или тридцати двух, как обычно».

Не будем осуждать Ригора за это своеобразное наблюдение. Нельзя сказать, что он как историк не заслуживает никакого доверия или полностью лишен чувства критичности. Он сам так выражается в предисловии: «Я рассказал факты, увиденные собственными глазами, и прочие, о которых я тщательно расспрашивал: что же касается тех, о которых у меня не было никакой возможности разузнать, я обошел их молчанием». В самом деле, «История» Ригора больше грешит замалчиванием, нежели отсутствием точности, во всяком случае, в том, что касается современных автору событий. Он даже в некотором роде заботится об истине и справедливости – похвальная черта для чуть ли не официального историографа, излагающего деяния и поступки всемогущего короля. В первой части своей хроники он делает из Филиппа Августа героя, наделенного всеми добродетелями; но во второй он открыто упрекает его за поведение по отношению к Ингебурге Датской и за приемы, которыми он выколачивал деньги из своего духовенства. Он наивно рассказывает нам, как взялся за свой труд и через сколько испытаний должен был пройти, дабы его завершить. Трудность первая: нехватка источников и времени, необходимость работать, чтобы добывать себе пропитание («asquisitio victualium») – в средние века врачевание не всегда кормило человека. И только став монахом Сен-Дени, Ригор получил обеспеченный стол и кров и смог серьезно отдаться работе. Трудность вторая: отсутствие привычки. Его перо не искушено в изящном слоге, оно описывает вещи слишком незатейливо. Наконец, последнее препятствие: сложности добывания правды среди пристрастных суждений и противоречивых настроений, окутывающих ее мраком. «Удивительно, – говорит он, – как изначально род человеческий склонен скорее осудить, нежели рассудить со снисходительностью и с какой легкостью мы видим в вещах их дурную сторону. Все ложь и лицемерие в мире сем. Дурно говорят о тех, кто творит добро; оправдывают тех, кто причиняет зло. Как признаться в этом?» И эти сомнения настолько мучат историка, что однажды, по его словам, он собирался уничтожить свою книгу – плод десяти лет труда; но его аббат (к счастью для Филиппа Августа и для истории Франции) его от этого отговорил. Беспристрастно и некоторой справедливости ради следует отметить у Ригора сильную предвзятость, даже ненависть к евреям. Он упрекает их прежде всего в том, что они овладели половиной Парижа и неумолимо выколачивают долги; а еще в том, что они мучат христианских детей и оскверняют священные сосуды, которые должники оставляют им в залог, – это было распространенным предрассудком. Ригор рассыпается в дифирамбах Филиппу Августу, описывая, как в начале своего правления тот грубо и цинично обирает «проклятых иудеев», perfidi Judei. He менее счастлив он и когда десять лет спустя тот же король Франции велит сжечь в Бри-Комт-Робере восемьдесят евреев, обвиненных в том, что они повесили христианина. В этом Ригор человек своего времени, времени, о котором не следует сожалеть.

Другой портрет монаха-историка: Бернар Итье, библиотекарь и хронист аббатства св. Марциала в Лиможе. Он пробыл монахом сорок восемь лет своей жизни, с 1177 по 1225 год, то есть в течение всего правления Филиппа Августа и немного после. Он последовательно прошел все ступени послушания, вплоть до должности регента певчих. Его хроника, преимущественно местного характера, стремится прежде всего ввести нас в курс того, что происходило в Лиможе и провинции Лимузен. Лишь время от времени Бернар упоминает несколькими краткими словами о великих событиях политической истории того времени, о выдающихся деяниях королей династии Плантагенетов, Филиппе Августе, крестовом походе против альбигойцев, третьем крестовом походе, да и то вскользь – кажется, он абсолютно ничего не знает о битве при Бувине. Тем не менее этот монах не сидел взаперти в своем аббатстве, а, как и многие другие монахи своей эпохи, ощущает потребность бродить и сменить обстановку. Его видят то в Пуату, где он оставался, как он сам признается, больше трех лет, то в Гранмоне, то в Клюни, Клермоне, Ле-Пюи-ан-Веле, Шез-Дье, в аббатстве св. Мартина в Туре. Почти все это – путешествия паломника. Паломничество было очень удобным для монахов, не привыкших к заточению.

Человек широкого ума, Итье занимался не только тем, что бережно сохранял рукописи своего монастыря, вставлял их в красивые переплеты и покрывал историческими пометками. Он увлекался всем: теологией, философией, этикой, естественной историей, музыкой и латинскими стихами. Но при всем этом – ничего личного или оригинального: реминисценции авторов античности или раннего средневековья, наборы различных цитат, выжимки из знаний других. Он пишет нечто вроде учебника философии в форме катехизиса, вопросов и ответов. «Что такое философия? Любовь к мудрости, ибо греки называли любовь "фило, а мудрость – „софия“. Как определяют философию? Как знание человеческих и божественных вещей. На сколько частей делится философия? На три: физика, этика, или мораль, и логика. На сколько частей делится физика? На четыре: арифметика, геометрия, астрономия и музыка. На сколько частей делится этика? Тоже на четыре: осторожность, справедливость, смелость и воздержанность». И далее в том же духе. Здесь присутствует явное стремление уточнить определения и представить их в сжатой форме. Определение человека: «Человек есть животное, которое смеется, обладает разумом, подвержено смерти и способно к добру и злу». Этот монах XII в. выделяет в мозгу участки, связанные с некоторыми свойствами ума. Способность к пониманию, «ingenium», находится, как он считает, в передней части головы. И чем это доказывается? Тем, что лекари, говорит он, установили, что человек, хорошо наделенный этой способностью, теряет ее, получив ранение в эту часть головы. А на затылке существует ячейка мозга, «quaedam cellula cerebri», где располагается способность к запоминанию. Когда ранена эта часть, исчезает память. Правда, рассуждая таким образом, Бернар Итье ничего не изобретает: он вычитал это, как он признается, у одного античного автора.

А еще он широко использует аллегорию и символизм и в изощренности не уступает монахам, о которых говорилось выше. Гордыня, полагает он, это древо, ствол которого порождает семь главных ветвей, являющиеся семью смертными грехами, от которых отходят более мелкие ветки – все человеческие пороки. Дабы бороться со смертными грехами и пороками, надо обращаться к Богу – объекту семи просьб воскресной молитвы. Благодаря этим семи просьбам получаешь семь даров Святого Духа; с дарами Святого Духа достигаешь семи добродетелей и в конце концов вступаешь в обладание семью блаженствами. Цифра «7» священна и совершенна. Ее находят повсюду: семь слов Иисуса на кресте, семь покаянных псалмов, семь канонических посланий, семь проклятий, семь звезд, сияющих на севере, семь грамматических правил, семь ступеней восхождения к созерцанию Господа, семь золотых гор, называемых в Греции сестрами, и так далее. Правда, несколькими строками ниже лиможский монах восславляет и число «12».

Тот же схоластический перехлест, та же наивность, повсюду видящая чудеса, и та же тенденция к тщательному собиранию различных проявлений сверхъестественного, чудес и предсказаний, что и у прочих авторов. Бернар Итье убежден, что рожденные в Рождество умирают ужасной смертью, и приводит примеры. Если стены лиможского замка в 1203 г. рушатся, то оттого, что накануне близ этой части укреплений молились отлученные священники. В кратком изложении всемирной истории, которое предшествует рассказу о современных ему событиях, правление императора Феодосия ознаменовано единственным фактом: рождением в городе Эммаусе, в Палестине, сиамских близнецов. У ребенка было две груди и две головы; и обе части этого человеческого туловища вели раздельную жизнь – когда одна ела и пила, другая ничего не принимала; одна спала в то время, как другая бодрствовала. Порой, однако, добавляет хронист, два ребенка играют вместе и вместе плачут; они прожили два года. Вот и все правление Феодосия! «Однажды в аббатстве Сутеррен монахи на заутрене пели антифон „Spiritus sanctus in te descendet, Maria“, когда вся церковь озарилась ярким светом к великому изумлению присутствующих». В 1198 г. умирает епископ Пуатье Гийом, который некогда назначил дьяконом Бернара Итье. Много чудес совершается на его могиле. Бернар немного этим удивлен и спрашивает себя, какие добродетели снискали ему такую честь. Он признает, что прелат был человеком очень милосердным и терпеливым. «Однако же, – говорит он, – поскольку он вел бездеятельную жизнь, нашлись люди, заключившие, что почитание его реликвий совершенно безосновательно».

И все-таки Итье не был фанатичным поклонником всего, что касается религии и Церкви. Порой он свободно высказывал свое мнение. Под 1209 г. он рассказывает о папском легате, кардинале Талоне, и о вымогательствах, жертвой которых тогда стало французское духовенство: «Легат Талон привел в отчаяние многих (multos exasperavit)». Выразительное слово; оно объясняет грубость монахов по отношению к кардиналам, посылаемым Римом во Францию.

Несомненно, инок св. Марциала Лиможского обладает некоторыми достоинствами своего ремесла историка – в целом он точен и достаточно беспристрастен. Он старательно ищет правду, что доказывают отрывки из его истории, где он поправляет сам себя, признавая, что был введен в заблуждение ложными известиями, или сообщает нам о своем недоверии к слухам, которые принимает отнюдь не безоговорочно. Легко веря, как и Ригор, в сверхъестественное, он тем не менее демонстрирует определенный метод в отборе исторических фактов, по крайней мере для своей эпохи. У него есть предпочтения и пристрастия, но выраженные слабо, поскольку он почти всегда ограничивается констатацией фактов, не давая им личной оценки. Можно ли упрекать его за убежденность в том, что святой Марциал, покровитель его аббатства, был апостолом и принадлежал к окружению Христа? Ведь в этом не сомневались все жители Лимузена, и испытывать колебания на сей счет было бы преступлением против своего края. Неудивительно также и то, что Бернар интересуется успехами крестоносцев в Альбигойских войнах. Он их даже охотно приумножает – говорит о тридцати тысячах еретиков, убитых в Безье, двадцати тысячах в Лаворе, что явное преувеличение; но все эти избиения творятся к вящей славе Господа, и хронист по-своему уничтожает еретиков столько, сколько может.

Не любит он и неверных вместе с их главой Магометом, «лжепророком, утверждавшим, что убивший врага или убитый своим врагом попадает в Рай». И какой рай! Плотский рай, где текут реки меда, вина, молока, где знают только самые низкие наслаждения и все, что исполнено сладострастия и глупостей («quaedam luxuria et stulticia plena»), – иными словами, в раю слишком много женщин, а согласно Бернару, женщина является величайшим врагом мужчины, причиной всех зол и пороков человечества.

Здесь мы сталкиваемся с одной из аксиом церковного воспитания, породившей столько язвительных тирад проповедников и столько страстных сатир моралистов с тонзурами. Наш монах сочинил специальный трактат, в котором собрал целый ряд исторических примеров женщин, спровоцировавших серьезные проступки или опасные ошибки мужчин, а также составил список известных персонажей, погубленных женщинами. Женщина – почти образ Антихриста. Что есть самое большое преступление из всех? Прелюбодеяние, и никакой жалости к тем, кто оказывается виновным в нем. Это нарушение божественных заповедей, утверждает Бернар Итье, не получит прощения ни на этом, ни на том свете.

Все эти монахи, занимаются ли они теологией или историей, в общем – взрослые дети, проникнутые предрассудками. С наивным пылом ищут они исторической правды или анализируют философские и этические идеи, но главным образом занимаются школярскими упражнениями. Так, например, Бернар Итье, историк и философ, слагал латинские стихи и составлял акростихи и загадки. В день, когда ему удалось записать в рукописи своей истории слова, составленные исключительно из согласных, где гласные были заменены точками, он остался очень доволен собой, поскольку изобрел новую игру.

* * *

Наряду с монахами-философами, теологами и историографами были и монахи-поэты. Самым интересным из всех, безусловно, является шампанский монах Гио де Провен. Мы почти ничего не знаем о его жизни, кроме того, что он сам говорит о ней в своей «Библии», написанной между 1203 и 1208 гг., но этого чрезвычайно мало. Мы даже не знаем, в какой обители он был монахом. Из стихов Гио следует, что он носил черное облачение, что его аббатство зависело от Клюни и что он был монахом в течение двенадцати лет, когда сочинял свое произведение. Вместе с тем он утверждает, что провел четыре месяца в Клерво среди цистерцианцев, белых монахов, но вряд ли он сменил свое одеяние или принял их устав. Впрочем, сатирическое остроумие де Провена, как мы увидим, лихо бьет и по черному, и по белому духовенству. По происхождению он кажется горожанином без состояния: до вступления в монастырь он жил, как многие из труверов скромного положения, переходя со своими стихами и музыкой из замка в замок, от двора ко двору, ибо, если верить ему, то он был якобы лично известен в конце XII в. всем королям и знатным баронам северной Франции и Бургундии. Он даже путешествовал по другим странам, потому что говорит, что видел арагонского короля Альфонса II, иерусалимского короля Амальрика и присутствовал на знаменитом сейме, проведенном в Майнце императором Фридрихом Барбароссой в 1184 г. Этот бродячий поэт, должно быть, совершал путешествия в свите какого-нибудь знатного сеньора за его счет. Пословица «катящийся камень не обрастает мхом» очень подошла бы ему, ибо установлено, что монахом ему пришлось стать на склоне лет, дабы обеспечить себе пропитание и кров. Так в эту эпоху заканчивали многие писатели. Наверняка у Гио было довольно слабо выраженное религиозное призвание, судя по тому, как он рассуждает о своих собратьях, монахах, и о всех должностных лицах Церкви в целом, а также по отрывкам его «Библии», дающих представление о его личном отношении к обязанностям монашеской жизни. Он явно не был создан для монастыря и умерщвления плоти.

Это не должно нас удивлять. Сегодня монахами становятся по горячему желанию, но не так было в средние века; во времена Филиппа Августа число людей, заключенных в монастыри вопреки своему желанию, монахов и монахинь поневоле, было значительным. Не надо думать, что насельники монастырей были исключительно благочестивыми и раскаявшимися грешниками. Веры и покаяния оказалось бы недостаточно для заселения аббатств и бесчисленных приорств, покрывавших тогда земли Франции. Вспомним, что в каждой благородной семье (и таких семей было тогда множество) имелись сыновья и дочери, которых родители с колыбели предназначали к монашеской жизни; что многие младшие сыновья без состояния и незамужние дочери добровольно заключали себя в монастырях – в обмен на малость земли или какой-то доход они обретали там относительно верное убежище и хлеб на каждый день. Таким образом слабые уклонялись от борьбы за существование. Вспомним также, что в монастырь вступали и из чисто амбициозных соображений, зная, что из монастыря ведет дорога к епископству и самым высоким церковным должностям. Наконец, припомним, что аббатства служили даже исправительными домами – в них держали раскаявшихся преступников, для которых монашеская жизнь становилась искуплением, а монастырь – темницей.

Иначе было с Гио де Провеном. Однако и он, подобно многим другим, похоже, не испытывал любви к своему ремеслу. У этого монаха совершенно отсутствует религиозный пыл, и он обнаруживает это самым простодушным образом, рассказывая нам о самоистязаниях, которыми занимались в картезианском ордене, и прямо-таки с ужасом перечисляя их: «Ни за что в мире не хотел бы я быть картезианцем – их устав слишком суров. Каждый монах обязан сам себе готовить, есть в одиночестве и спать в отдельной келье. Когда я вижу, как они раздувают огонь и мешают в печи, то думаю, что это не дело почтенных людей. Не знаю, что мыслит об этом Господь, но что до меня, то я не хотел бы жить в уединении даже в раю. Для меня не рай там, где нет товарища. Нехорошо быть одиноким: одиночество – дурная жизнь, часто порождающая меланхолию и раздражительность».

Есть еще одна вещь, которую Гио не любит в обителях, – то, что там не едят мяса и не дают его даже больным. Эта строгость устава его возмущает: «Эти люди – просто убийцы больных: уж я бы не позволил, чтобы бедный человек подле меня скорее умер, чем получил мясо. Забывают, что ученики Иисуса Христа ели мясо, и сам Он им сказал: „Что бы вам ни поставили на стол и каковы бы ни были блюда, кои Господь вам посылает, не думайте, откуда приходит ваша еда и ваше питье“». Гио не считает, что отсутствие мяса необходимо для добродетели монахов. Он слыхал от умных людей, что постная пища более вредна, так что надо давать мясо больным, ежели они его хотят. «Определенно, – заключает он, – я не люблю этот орден, и если бы я в него вступил, то покинул бы в первый же день. А ежели бы мои начальствующие не пожелали меня отпустить, уж я бы сумел отыскать стену, чтобы перелезть».

Малопригодные для монаха настроения, ибо, хорошенько поискав, мы не найдем монашеской конгрегации, в которой Гио де Провен захотел бы жить. Правда, ему нравятся тамплиеры, и он предпочел бы, по его словам, орден Храма ордену Клюни. Но и орден тамплиеров имеет в его глазах крупный недостаток – ведь братья там обязаны сражаться, а уж чего меньше всего в нашем монахе, так это воинственности. «Тамплиеров очень почитают в Сирии, турки ужасно их боятся; они защищают замки и укрепления, а в битве никогда не бегут. Но вот это-то меня и удручает, и, если бы я принадлежал к такому ордену, то хорошо знаю, что удрал бы! Я не стал бы дожидаться ударов, ибо отнюдь не стремлюсь к ним. Они сражаются чересчур отважно. Я же не хочу быть убитым; лучше прослыть трусом и сохранить жизнь, чем встретить самую славную в мире смерть. Я бы с удовольствием отправился проводить богослужение с ними, это бы меня нисколько не затруднило, и был бы чрезвычайно аккуратен при службе, но только не в час сражения: там меня бы точно не было».

Трудно быть более искренним. Этот клюнийский монах не считает, что и в Клюни все самое лучшее: нельзя разговаривать в трапезной; всю ночь братья голосят (это его выражение) в церкви, а днем без отдыха работают. Только в трапезной можно некоторое время передохнуть. Но там другая неприятность: «Нам приносят тухлые яйца и неочищенные бобы; что меня частенько повергало в гнев, так это слишком разбавленное вино: в него чересчур много добавляют того, что положено пить быкам. Нет, от монастырского вина я никогда не опьянею. В Клюни лучше помереть, чем жить». И Гио заканчивает, вздыхая над уставом каноников св. Августина: «Будь благословен святой Августин! У его каноников в изобилии добрые куски и хорошие вина».

Теперь мы знаем, с монахом какого рода имеем дело. Наивное простодушие обладает своим очарованием и ясно показывает, что Гио является полной противоположностью монаху-аскету и фанатику. Кроме того, у него достаточно глубокое понимание сути вещей. Идея, выразительно изложенная, заключается в том, что дела монастырской жизни ничего не стоят, если им не сопутствует любовь и милосердие: «Община, построенная на милосердии, должна быть преисполнена милосердия. Монах может страдать от великой боли, читать, петь, работать, поститься – но если в нем нет милосердия, то, по-моему, ему ничего не зачтется. Он подобен пустому дому, в котором пауки ткут и развешивают свою паутину, но быстро уничтожается то, что они напряли. Не пение и посты спасают душу, но милосердие и вера». Следует отметить провозглашение этого принципа: он показывает, что Гио де Провен стоял выше своего времени, когда религия почти полностью заключалась в ритуалах, а общая вера воплощалась в повседневных обязанностях исполнения культа, особенно в почитании святых и реликвий, то есть в материальной практике.

Неудивительно, что, проникнутый подобными принципами, наш монах, рассматривая различные конгрегации, включая свою, изощряется в сатирическом остроумии – беззлобном, ибо в начале своей поэмы он заявляет, что расскажет всю правду, не нападая на личности, и держит слово. При всем том следует признать, что Гио не снисходителен по отношению к монахам всех цветов, своим собратьям, и что его милости не снискал ни один орден. То, что он говорит о каждом из них, его сатирические преувеличения представляют огромный интерес для нашего исследования. Он начинает с черных монахов Клюни и упрекает аббатов этого ордена в том, что они плохие управляющие, эксплуатирующие приорсгва вплоть до полного разорения, что они поселили в монастыре трех старух, уродливых, грязных и жестоких: предательство, лицемерие и симонию. Потом он переходит к белому ордену – цистерцианскому, где жизнь тяжела и меньше братолюбия. У цистерцианцев нет никакого сострадания друг к другу: они думают только о том, чтобы стяжать землю и деньги, жаждут всего, что видят, и запугивают бедных людей, которых лишили достояния и заставили нищенствовать на дорогах. Простые монахи у них несчастны, но настоятели монастырей, аббаты, келари, обходятся друг с другом хорошо. У них есть деньги, мясо, жирная рыба. Там чуть ли не лазарет: они пьют прозрачные вина, а мутные отсылают в трапезную. «Это братство наоборот, – говорит Гио, – я бы предпочел оказаться в Персии, нежели в этом мерзком безжалостном монастыре».

Мы уже знаем, в чем наш монах упрекает картезианцев – в чрезмерной жестокости по отношению к больным. Впрочем, это все, что он о них говорит худого. Орден Великой Горы (Гранмона) устроен так, что больше ему по душе, ибо, если послушать его, там меньше, чем где-либо, умерщвляют плоть: монахи разговаривают в дортуаре, в церкви, в монастыре; они любят хорошую рыбу, горячие и хорошо сдобренные специями подливки. Ночью, ложась спать, они хорошенько моются и тщательно расчесывают бороды; «они их даже закручивают и заплетают в три косички, чтобы днем, когда они появятся на людях, бороды были красивые и блестящие». Но что было плохого в Гранмоне и почему Гио не хотел бы там оказаться, так это то, что приказы монахам и священникам отдают братья-послушники, наполовину миряне. И когда настоящие монахи противятся, послушники их бьют – что очень похоже на телегу, поставленную перед лошадью. Отсюда раздоры и беспорядки, глубоко возмущающие автора. Этот намек на междоусобные войны, которые взбудоражили орден Гранмона в эпоху Филиппа Августа и наделали тогда столько шума в христианском мире, любопытен и подтверждает то, что нам сообщают собственно исторические документы. К нему мы еще вернемся.

А вот белые каноники Премонтре. Для Гио это полностью разложившийся орден: там ссорятся, а монахи бьют своих аббатов; у них большие владения, которые они вот-вот потеряют; по уши в долгах, они только и делают, что продают и закладывают. «То, что я говорю о них, – добавляет поэт, – не может причинить им зла: они и без посторонней помощи губят себя сами». Тамплиеры в своих белых плащах, на которых сверкает крест, – храбрые рыцари, хорошо содержащие свои дома и творящие доброе правосудие; но у них два порока, достойных сильнейшего порицания, – алчность и гордыня. Что касается госпитальеров ордена св. Иоанна, то Гио их видывал в Иерусалиме; однако они позабыли свое имя: очень богатые, они не оказывают больше гостеприимства и не ведают милосердия. К другому роду госпитальеров, братьям-послушникам ордена св. Антония, поэт благоволит не больше. Для него это проходимцы и шарлатаны; он показывает, как повсюду, от Шотландии до Антиохии, они собирают пожертвования для своих лазаретов, с колокольчиком, подвязанным на шее у коня, и из всего собранного ни единого су не дают церквам. В каждом лазарете по пятнадцать послушников, толстых и жирных, владеющих одни пятьюстами, другие – тысячею марок; они торгуют и даже занимаются ростовщичеством; у них жены и дети, и «ими населена, – говорит Гио, – вся страна»; они выгодно выдают замуж своих дочерей. Что же до св. Антония, то он заботит их не больше, чем прошлогодний снег. Наконец, дело доходит до плотника Дюрана, основателя братства «белых капюшонов», или «капюшонов Пюи-ан-Веле», о чем мы прочитали выше в полулегендарной истории, и он также становится жертвой безжалостной критики. Гио считает его жуликом и шутом, который, попросту сколачивая себе состояние, продавал знаки отличия братства легковерным людям. «Он сумел хорошо провести свой народ – обманул почти двести тысяч».

Таков дерзкий бенедиктинец. Впрочем, он не щадит и белое духовенство. Приходские священники, каноники, епископы, архиепископы – все подвергаются тщательному разбору. Он обвиняет прелатов в стяжании денег и почестей, спекуляции церковными ценностями, в гордыне и алчности. Но его сатира становится особенно неистовой и даже злобной, когда он принимается за кардиналов и Папу. И это показывает, до какой степени ожесточенности постепенно довела умы продажность Святого престола и его представителей. Припомним цитировавшиеся выше слова монаха-хрониста по поводу кардинала Талона, посланника Иннокентия III: «Galo legatus multus exasperavit». Гио де Провен лишь перефразирует лиможского монаха, когда говорит о Риме и римлянах: «Ах, Рим, Рим! Когда прекратишь ты уничтожать людей! Ведь ты постоянно убиваешь нас. Христианство отступает, все погибает и приходит в смятение, когда появляются кардиналы. Они грядут, охваченные вожделением и алчностью, исполненные симонией, безрассудно забыв веру и религию. Они продают Бога и Его Матерь, все попирая и все пожирая. Что делают они с золотом и серебром, увозимым по ту сторону гор? Если бы еще они тратили его на дороги, лазареты и мосты!» Гио не осмеливается обвинять самого Папу в соучастии в ограблении христианского мира; но он упрекает его в том, что тот закрывает глаза и допускает подобное. Он советует герцогам, принцам и королям не позволять подчинить себя Риму – совет, которому Филипп Август и его знать не замедлят последовать, если уже не последовали, ибо именно в 1205 г. король и знатные французские бароны выразили протест в виде скрепленного печатями послания против вымогательств и злоупотреблений властей Святого престола. И поэт заканчивает таким проклятием: «Рим высасывает нас и пожирает; Рим все разрушает и убивает; Рим – источник лукавства, источник всех дурных пороков. Это садок, полный нечисти. Почему мир не набросится на римлян, вместо того чтобы идти воевать с греками?»

Мы видим, что Гио нисколько не хватил через край. Во времена Лютера о Риме и папстве будут говорить то же самое.

С горечью де Провен говорит о политике; он добряк и хитрец, когда справедливо и несправедливо обрушивается на некоторые социальные категории и различные занятия. Старый трувер, он исполнен уважения к королям и знатным баронам – с гордостью перечисляет длинный список всех тех, с кем познакомился во время своих странствий, однако возвещает, что нынешние государи много мельче тех, кто жил во времена его молодости – они не держат таких блестящих советов, как некогда, они больше не умеют быть щедрыми. Впрочем, это общее место в речах всех труверов. И потом, сеньоры совсем уж неправы, покровительствуя евреям и привлекая их на свои земли. Гио ненавидит евреев, как и все подобные ему, но особо он упрекает государей, использующих этих ростовщиков и извлекающих выгоду из их операций, вместо того чтобы выставить их вон: вероятно, это намек па поведение Филиппа Августа и многих суверенов феодальных владений, особенно графов Шампанских.

Любопытная вещь: будучи монахом, Гио де Провен не слишком суров к женщине. Он говорит, что она временами лжива, легкомысленна, как ветер, часто меняет свои решения и в один день забывает то, что любила семь лет. Но все это простительно. Для него женщина – загадка, которая его пугает, тайна, в которую не стоит вникать: «Самые мудрые заблуждались, осуждая и порицая женщину. У нее никогда не было хозяина. И кто может похвастать, что знает ее? Когда ее глаза плачут, ее сердце смеется; она очень мало думает о том, что говорит. Я вспоминаю Соломона, Константина и Самсона, которых провели женщины, и воистину я скорее бы пришел к познанию Солнца и Луны, этих двух чудес, нежели к выяснению того, что такое женщина. Есть люди, изучающие астрономию, некромантию, геометрию, законы, медицину, теологию, музыку. Но я никогда не видел, чтобы кто-то, ежели он не безумец, избирал в качестве предмета изучения женщину».

Гио удовлетворяется тем, что в конце своей поэмы нападает на теологов, «devins», как он их называет. Он расхваливает теологию, «искусство, венчающее душу, искусство, всеми почитаемое», но мало ценит тех, кто ее изучает. У них хорошо подвешен язык, но думают они только о том, как получить доходы; указывая праведный путь другим, они сами не служат примером. Что же касается профессоров права, легистов, то они помышляют лишь о крючкотворстве, мошенничестве, равно защищают в суде как зло, так и добро и делают все, чтобы получить хорошие прибыли. Наконец, доходит очередь и до «fisiciens», то есть лека-рей, на которых наш монах, кажется, имеет личный повод жаловаться, ибо он осыпает их насмешками, ставшими позднее традиционными. «Они убивают огромное число больных и до изнеможения изыскивают болезни у всех; я попадал в их руки, но сторонюсь их общества, когда чувствую себя хорошо. Позор тому, кто отдается им во власть!» И он высмеивает их лекарства: «Я бы предпочел жирного каплуна, чем все их коробки», считая, что те, кто выходит из Монпелье, продают свои настойки слишком дорого. Впрочем, он признает, что, ежели есть плохие лекари, то существуют и очень хорошие, умеющие ободрить больных: «Когда человек страшится смерти, он нуждается в великом утешении», и благодаря скорее доверию, которое они внушают, нежели их снадобьям, происходит выздоровление. «Когда я заболеваю, – заключает Гио, и этим заканчивается его „Библия“, – я дозволяю приводить их ко мне, ибо их присутствие благотворно влияет на меня; но когда болезнь отступает, я бы пожелал, чтобы галера увезла их со всей их „физикой“ прямо в Салоники, подальше, чтобы их никогда больше не видеть».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю