Текст книги "In Telega (сборник статей)"
Автор книги: Асар Эппель
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)
В старинном шато всё как при владельцах – хозяйкины парики, бигуди и шляпы лежат, где лежали. Редкостная мебель, драгоценные безделушки, свечи в золоченых шандалах, мобили скульптора Тангели, живопись Мунка – всё на своих местах, а возле дома – лужайка, косогором срывающаяся к дороге, где в кустах обретается здоровенный железный бык, и, если поглядеть оттуда вверх – с косогора скатывается огромный валун. Так пострижен куст, и хочется на зависть Сизифу навсегда вкатить его обратно, но такое возможно лишь в форме метафорической. За письменным столом, пребывая в убеждении, что то, чем ты вообще занимаешься, труд не Сизифов.
Здесь тебе даровано прожить месяц, потом в аэропорту на твой красный паспорт даже не глянут – улетайте, мол, откуда прилетели. Попроживали – и хватит.
А в здешних местах кто только не проживал. Неподалеку и чаплинское Веве, и набоковское Монтрё, да и на моей двери стоит "Набоков", причем Кристина уверяет, что он в этой комнате жил несомненно. Возможно. К своему издателю Ровольту Набоков, конечно, наезжал, и, если оставался ночевать, хозяин уступал ему собственную спальню. Больше негде. Конечно, хороша и библиотека, но там не имеется нужных ночующему удобств, так что в библиотеку ради гостя, вероятно, откочевывал сам хозяин.
Рильке же пребывал в Этуа, куда мы с ффионой и решаем отправиться. Но сперва о здешнем бытованье.
Актриса Кристина боготворит нашего Анатолия Васильева и, узнав о моем с ним добром знакомстве, дарит меня почтением и дружбой, хотя таковыми дарит всех, ибо приятна, обворожительна и чрезвычайно дружелюбна.
Ужины она, как сказано, сотворяет самолично, но не без помощи своего помрежа (с которой как раз в эти дни репетирует монопьесу), сицилианки Стеллы Ле Пинто Бенсалем (у Стеллы муж араб, отсюда и завершающий фрагмент фамилии). За месяц наши ужины ни разу не повторенный кулинарный апофеоз. При свечах и с правильно поданным вином.
Назвав столько звучных имен, сообщу также, что фамилия Кристины Кандаурофф (тут уже сдвоенное "ф" на конце), ибо отец швейцарки Кристины рожденный в Сеуле русский человек. Правда, по-русски Кристина знает слова четыре и то от парижского дедушки, которого обожала.
Вообще прежние россияне плюс соотечественники нынешние нет-нет и возникают. Вот на женевском тротуаре приземистый плечистый господин на вопрос о дороге, уловив мой акцент, снисходительно (сам-то он женевец!) толкует мне, лапотному: "Пойдешь типа вон туда и своротишь типа вон туда вон". Сынишка женевца взирает при этом типа высокомерно.
От их фени выгодно отличается слог навестившей наше обиталище старой и величественной княгини Волконской, тетки Андрея Волконского, создателя "Мадригала", открывшего нам когда-то немало превосходной музыки.
Я разглядываю перстни на княгининых руках и удивляюсь ее неграссирующей речи ("маму мой русский "эр" очень заботил"), что у давних эмигрантов редкость, особенно во франкофонной среде – а мы как раз во франкоговорящей части Швейцарии. Но об этом – ниже.
Я, понятное дело, стараюсь соответствовать. Говоря о достойном упокоении останков государя, пользуюсь словом "погребение", а не получекистским "захоронение", каким в ее русском отечестве оперировали все средства массовой информации. Почему получекистским? Словом "захоронение" пользовались и до чекистов, когда закапывали, скажем, погибшую от эпизоотии скотину. А потому, согласитесь, что, зарывая расстрелянных и замученных в палаческих своих рвах, людские слова "похороны" или "погребение" органы употреблять брезговали.
– А разве государь только сейчас умер? – недоумевает графиня...
...Итак, ужины происходят при свечах, и когда выходишь с веранды, где ужинал, попадаешь в вечернюю Швейцарию, в местность между Женевой и Лозанной, где климат как в Сочи, но не влажный. И не пыльный. За месяц экран компьютера нисколько не запылился – в Москве он обрастает мохнатыми молекулами с Садового кольца за день.
Выходишь, значит, в первый вечер и узнаёшь, что мерцаемое под луной верстах в пяти – Женевское озеро (оно необъятное, как море), а мерцаемое позади него – уже Франция. Город Эвиан ле Бен.
Ночное небо у нас с Женевой общее, на нем видимо-невидимо чистых звезд, меж которых ползут цветные веселые огонечки. Это на женевский аэропорт и с аэропорта летят самолеты. А еще ночные небеса оживляются непрестанными и обожаемыми тут фейерверками. За озером, в галльском Эвиан ле Бене фейерверки тоже обожают, но французы – они же нетерпеливые! – и потешные огни, заготовленные к празднику 14 июля, были пылко и без остатка отбабаханы накануне, когда Франция выиграла футбольный чемпионат мира.
Швейцарцы – те степенней, и национальный день в нашем селении был отмечен фейерверком когда положено. Сперва все слушали речи местных властей. Потом власти сказали: "А теперь споемте патриотическую песнь!" – и все кто как мог запели. И только потом стали пускать огни и шутихи и жечь огромный костер, но на особом помосте, дабы не пожечь траву и не оставить на ближайшие годы на земле черных кострищ. Заполыхали костры и по окрестным холмам тоже. Получилось здорово красиво.
А во дворах – на флагштоках и тут возле костра реяли флаги Швейцарской конфедерации: белый крест на красном полотнище.
Но что мы вообще о ней знаем? Что Карамзин заезжал с рекомендательными письмами к Лафатеру – раз. Что Суворов перешел через Альпы – два. Что Ставрогин, "как Герцен, записался в граждане кантона Ури". Что в одесском кафе Фанкони о чей-то хребет сломали кий, и, хотя фамилия Фанкони представляется нам итальянской – она коренная швейцарская. Добавим сюда женевскую улицу Франца Лефорта, чье имя носит в Москве Лефортово, ибо симпатяга, авантюрист и любимец Петра – как раз уроженец Женевы, города чудесного и радостного.
И название у города что надо, и погода тут прелесть, и стоит он у необъятного озера, на коем белых парусов и разных птиц – несметно. И нет чтобы ограничиться замечательным этим озером – через него бежит еще и широкая французская река Рона. Мало им французских магазинов, французских мод и французских рестораций, они еще вздумали обзавестись достославной французской рекой! По-моему, это уже роскошь.
Оттого, наверно, на озерной набережной в шикарных отелях селится бессчетно арабских шейхов. Как мы когда-то в Крым, так они в Женеву. Но богатые богаты по-разному. Взять, скажем, того, который разъезжает взад-вперед по набережной в белом открытом "роллс-ройсе" с компонентами отделки, отлитыми из чистого золота; да и в супердорогих магазинах на лицах арабских дам в платочках очевиден азарт не рядовых приобретений. Правда, бывает, лица не увидать. Скажем, в аэропорту за кинокрасавцем в безупречном светлом костюме, но в туфлях старика Хоттабыча на босу ногу, гуськом семенят четыре положенные жены в глухой черной одежде. Многочисленная челядь тащит чемоданы. Потом он куда-то отлучается, а вся четверка сидит рядышком на стульях, и если у троих обозримы лица и руки, то у четвертой – самой, наверно, любимой – руки в глухих перчатках, а лицо закрыто не шифоновой занавесочкой, но тем, что мы видим на наших омоновцах. Этой – похоже, юной жене – три недозагерметизированные супруги что-то дружески советуют, а она кормит младенчика не защищенной от посторонних взглядов маленькой белой грудью. Меж тем возникает глава семейства – элегантный наш кинокрасавец (но в туфлях с загнутыми носами) и к нему с радостными воплями "папа!" кидается множество детишек, подталкиваемых каждый своей мамой...
Хотя селение, где мы проживаем, – опрятнейший городок (один из жителей по выходным дням протирает со стремянки каждый листок плюща на стене своего дома), оно все-таки деревня. Уже в первый вечер улавливаешь знакомый запах. Ну да – навоз. А значит, в преизбытке мухи, для борьбы с которыми в ходу обыкновенные мухобойки. Есть в надоедливых количествах и комары. От них хороши швейцарские фумигаторы, так что спишь с открытым окном, и ни один не влетает. Зато нет слепней и оводов, хотя на околице, откуда слышится навоз, – огромные старинные хлева и конный завод, а дальше – выгоны, и, когда выгоняют коров, в хлеву звучит Моцарт, а именно – "Eine kleine Nachtmusick".
Одна из коллег – американская писательница – убеждена, что это делается ради нагула и продуктивности, но я для себя решил, что Моцарт – любимый композитор здешнего пастуха.
Да! Это – деревня. Выпасы и выгоны, косилки и веялки, поля, фермы. Однако сельчане в телогрейках не ходят. Они ездят в сверкающих автомобилях, живут в красивых домах и выращивают цветы. Все здороваются. Даже дети. Правда, дети – они дети и есть. Дети здороваются не всегда.
А некоторые, кто поотвязанней, сходятся вечерами под навесом автобусной остановки. Очевидно, местные власти сознательно отвели своим тинейджерам иначе говоря, подросткам хулиганского возраста – этот закут. Стены там разрисованы как надо, валяются банки из-под пива, слышны рваные голоса мальцов и нервический девчоночий хохот. Туда собирается и цветная молодежь она в нашем селении имеется – в Швейцарии вообще много беженцев и переселенцев. Так что дородная негритянская барышня, оседлав мотоцикл позади шлемоносного паренька, с соответственным гоготом и грохотом (но в разумных пределах) носится в темноте по трем нашим улочкам.
Живут эти ребята при конюшнях и на конюшнях же работают. Сами конюшни прекрасное и счастливое зрелище. Оттуда, наведя скребницей и прилаженной к пылесосу щеткой лоск на лошадей, выезжают красивые всадники и всадницы, меж тем как в отворенные окошки денников тихо выглядывают прочие кони.
Я видел, как их куют. Два несуетливых кузнеца привозят в грузовичке небольшую наковальню, сверкающие подковы, рашпили, долота, молотки. Вместо мехов и горна особая печь, где подкова раскаляется для подгонки под аккуратно подрезанное и вычищенное копыто. Конь стоит спокойно, поглядывая через плечо на коваля и подручного, хитро завернувшего ему подковываемую ногу. Тут же крутится пес, почему-то срезки с копыт поедающий. Все освещено августовским солнцем. Пахнет паленым. В конюшне играет музыка.
– Касательно же новых швейцарских граждан, ффиона, – говорю я, – не кажется ли вам, что эта делянка на здешнем агрикультурном фоне напоминает подмосковный огород? Ах, вы не знаете подмосковного огорода? Это когда железки разные, горбылины вместо забора, корыто с ржавой водой, драный полиэтилен и на невнятных грядках пырей с лебедой. Я было решил, что это кто-то из наших пробует вписаться в швейцарское огородничество, но оказалось – беженцы из Сараева. О, загадочные славянские шесть соток!
...Когда к вечеру отправляешься пройтись, солнце еще высоко, а когда возвращаешься, долину пересекают долгие тени – среди прочих от громадного дуба, лет пятьсот – с изначальных времен швейцарского сообщества – стоящего в поле. Тень его достигает дороги, где всегда на одном и том же месте, разложив подрагивающие крылышки, сидит на асфальте бабочка ванесса. Зачем я понять не могу, бабочку не спугиваю, но ворчу: нет, мол, на тебя ловца чешуекрылых Набокова!
Меня собрался навестить проживающий в Женеве мой друг, замечательный Симон Маркиш, и мы сперва никак не можем столковаться относительно места встречи (он нашего селения не знает), а потом спохватываемся: "Да у церкви же!" "Там и скамеечка есть подождать, у стенки противоположного дома!" радуюсь я догадке.
Церковь в нашем селении приятна видом и соразмерна. С положенным жестяным петухом на шпиле и травяным двором, откуда вид на поля обширней, чем отовсюду. Даже полоска Женевского озера и французские горы видны. Пока стояла жара, они сквозь надозерную дымку угадывались, а стало прохладней, обнаружились многоглавыми долгими кулисами, меняющими колера почище Хамелеона в Коктебеле. Заодно засверкал меж них и сахарный клык Монблана.
Часы на колокольне с боем. Сперва я решил, что они на минуту опаздывают, но, сверившись с сигналом Би-би-си, убедился, что бой своевремен – швейцарские часовщики они и есть швейцарские часовщики. Правда, запоздало долетает звон из городка Обона, но это потому, что скорость звука все еще триста тридцать три метра в секунду, а Обон все-таки в километре.
Пусто на улицах, пусто и в церкви, словно пустота в ней с тех пор, как неистовый Кальвин повыкидывал из домов Божьих все лишнее. Пусто, светло, тихо и чисто. Ни живой души. Орган. Служба раз в месяц. Разъездной священник на протяжении этого самого месяца по очереди посещает приходы. Его появление указано в расписании. Под спинками церковных скамей желобки – в них вертикально стоят молитвенники. Алтарь в виде перевернутой шестигранной пирамиды. На нем Книга пророка Даниила, открытая на стихе "Тебя отлучат от людей, и обитание твое будет с полевыми зверями".
"Это не только про Навуходоносора, – объясняю я ффионе. – Это наше тут обитание тоже с полевыми зверями..."
Прежде чем поговорить об этом подробнее, следует заметить, что в полях – свои тишина и безлюдье. Разве что всадники иногда проследуют, самим проехаться и лошадей размять.
И хотя пустота налицо, но запустенья нет. Все дотошно обработано. Ни разу не блеснули стекляшкой ни поле, ни виноградник, ни долина, ни косогор. О, сверкающие наши просторы! О, мириады битых солнц в родимых черноземах! И пятен от автомобильных жидкостей на асфальте здешних дорог нет (на асфальте! – хотя они всего лишь проселки, переходящие в тропинки, по которым хозяева полей и виноградников, а также их работники добираются к своим наделам).
Виноград тут выращивают для изготовления вина. Оно в нашем селении отменное – красное, белое и розовое. От последнего почему-то болит голова, и его следует пить аккуратно.
Между тем одного хозяина с одним работником, чьи головы торчали над виноградной шпалерой, я все же видел, и он, обрадовавшись, что объявилась живая душа, стал делиться со мной секретами виноградарства, в свою очередь, интересуясь делами у нас, ибо, как все тут, за нас переживает.
За нас, а также из-за нас переживали тут всегда. Причем настолько, что, будучи лет двести нейтральной страной, создали армию, куда в момент могут призвать тысяч четыреста отлично подготовленных солдат и офицеров. Лет же десять назад я был потрясен, узнав, что оружие у швейцарцев хранится дома. Мой друг за обедом выложил на стол парабеллум, два нагана и кучу патронов. "А если бы ты был пулеметчиком?" "Пулемет стоял бы в сарае", – ответил он.
– Но в этот приезд, ффиона, я удивился еще больше. Тот же друг водил меня по огромному подвалу своего нового дома, выглядевшему как московская квартира после евроремонта. Был там холодильник для хранения вина и каморы для стиральных машин, но главное – имелось бомбоубежище, где можно отсидеться даже при ядерном или химическом нападении, для чего полагается иметь сорокасуточные (потоп же был сорок дней и сорок ночей) запасы. И есть машина для очистки воздуха, которую, если погаснет электричество, крутят вручную. Затворяется все это бетонной в стальном каркасе дверью. До недавнего времени такому укрывищу полагалось быть в каждом доме.
Однако теперь, ффиона, времена другие. Гуляю я тут позавчера и вижу невзрачный автомобильчик, а в нем сложенных, как перочинные ножики, четырех долговязых парней. Завидев живую душу, они высовываются и по-английски спрашивают: "Не знаете ли вы, где селение Этуа?" (то, куда мы с ффионой направляемся). "Да вон же оно!" – показываю я на кучу крыш с торчащей меж них колокольней. "А не знаком ли вам этот мсье?" – показывают они конверт, а я, приметив, что письмо сказанного мсье было адресовано в Польшу, не без намерения произвести эффект незаметно так перехожу на польский: "Я, знаете ли, нездешний. А вы как тут?" "А мы, – сперва не обратив внимания на родную речь, отвечают из машины, – хотим подработать, но в этом году была поздняя весна, так что виноград еще не поспел, и получилось, что мы на неделю раньше..." И пауза изумления. "Почему это вы по-польски говорите?" "Не только говорю, но даже "Огнем и мечем" (это польская святыня!) перевел", нескромно сообщаю я, не столько ради хвастовства, сколько чтобы насладиться эффектом. В автомобиле немая сцена. Да и сам я ошарашен встречей в швейцарской глухомани с польскими студентами, проехавшими пол-Европы, дабы заплутать в виноградниках и пережить таковые неожиданности.
"Может, пана подвезти?" "Спасибо. Я гуляю". Отъехали. Останавливаются. "Может, пан пива выпьет? У нас его навалом" "Мне еще работать, друзья. Благодарствую. В другой раз". Отъехали. Останавливаются. "А то давайте подвезем?" – и нерешительно отъезжают. Я же удаляюсь по очередному виноградному склону...
Касательно зверей, лучше начинать с неполевых. Вблизи нашей усадьбы, по пути в виноградники, в жару можно видеть полеживающего на дороге большого рыжего кота. Лежит он плашмя на горячем асфальте, но в тени, которая, как сказано, достигает сюда от громадного дуба. При этом кот надсадно дышит, по-собачьи разинув пасть. Хитрец придумал греться, но в прохладе, и перемещается вслед за тенью. Еще он гуляет с хозяином вокруг необъятного сжатого поля. По ту сторону жнивья его уже не разглядеть, но то, как хозяин наклоняется погладить придонное шевеление воздуха – факт гуляющего кота подтверждает.
"Да вон же он! – показываю я ффионе фатального кота, на этот раз возлежащего вдали от дома в виноградной шпалере. – Ну зачем он сюда притащился?" Не от собак же – они тут добрые и не лают. Одна, например, сенбернар, – забралась при мне охладиться в старинную, наполненную водой каменную скотопоилку. Места для здоровенного пса оказалось маловато, и он стал производить медленные круговращения – сперва по часовой стрелке, а потом – против.
Скотопоилка, в которой совершался собачий вальс, давно уже не скотопоилка, а местный фонтан. Такие есть в каждом селении – в них журча бежит из крана чистейшая вода, но на всякий случай имеется табличка, что людям эту воду пить не следует.
В ресторане на приозерной набережной Лозанны воробьи, прыгая по балюстраде вровень с подносимой ко рту ложкой, клюют еду из рук, так что отчетливо заметны розоватые основания их надклювий.
Из полевых же зверей – конечно, лисы. Лисы в виноградниках – классика, но про зверька, в свете фар сверкнувшего глазами на чьем-то заборе, сказать стоит особо. "Fuin", – назвала его сидевшая за рулем Стелла Ле Пинто Бенсалем.
– Представляете, ффиона, какой-то "фуин", правда, через одно "ф"!..
Потом в Москве я докапываюсь, что это – каменная куница. По-русски "белодушка". Они понемногу расселяются на север и обживают города, полагая, наверно, каменные стены скалами. У нас уже добрались до Воронежа.
Да, преображаются звери. Но и человек забавы ради скособочивает природу. В нашем селении один любитель разводит разного вида козликов, вызолоченных фазанов и пуховых, как оренбургские платки, кур, при том что в загородке пасутся вдобавок целых шесть кенгуру. А за одним забором на нашем с ффионой пути мы удивляемся кроликам с апельсиновыми животами, с частично апельсиновыми лапами и ушами, причем цитрусовый этот цвет четко отделен ровненькой линией от нормального серого окраса.
По полям и лугам, засеянным ли, отдыхающим ли из соображений севооборота или просто дикорастущим, ходить не дозволяется, закон против потравы строжайший. Об этом сообщает мне ффиона, когда мы оказываемся возле типично тарусского травяного косогора, и я беспечно на него сворачиваю поглядеть поближе на огромный орех, в крону которого удрала белка.
Меж тем завиднелась колокольня Этуа. Рядами, как виноградные лозы, стоят груши, так же стиснутые меж натянутых проволок, причем каждая точь-в-точь трезубец из-за трех оставленных на ней веток. Это называется пальметный способ выращивания. Плоды тяжелые, продолговатые и тугие. Прямо как в стихе Бродского: "В густой листве налившиеся груши, как мужеские признаки висят". Перевести это ффионе у меня не получится – моего английского не хватит. А если переводить "мужеские" как "мужские", прекрасная строка обернется бестактностью, да и у ффионы, я думаю, возникли какие-то свои ассоциации, а раз она ими не делится, пусть груши остаются грушами и сменятся яблонями в несметных красных яблоках. Земля, словно тут упражнял руку Вильгельм Телль, завалена ими тоже, а ветви, чтоб не обломились, друг к другу прибинтованы.
Почти готов виноград. Под каждой лозой в громадных количествах лежат срезанные грозди – это удалили неперспективные, в заботе о хорошем вине давая вызреть лучшим. Не польские ли ребята тут успели побатрачить?
Прежде я входил в Этуа со стороны шоссе. Вход же со стороны проселка поворачивает селение на оси церковной колокольни иным образом. Когда, миновав сады, огибаешь последний бугор, открываются два-три дома – местные выселки, потом низкая школа, где опять-таки под навесом на чем попало выколачивают рэп ученички, потом официальные местные здания. И наконец, церковь. "Наверняка он жил тут, в старой части города", – резонно предполагает ффиона.
Озираем церковь. Озираемся, кого бы спросить. Несмотря на белый день, вокруг привычное безлюдье, и только из венецианского окна во втором этаже длинного дома глядит какая-то преклонных лет дама.
– Sprechen Sie Deutsch? – задрав голову, спрашиваю я, хотя мы во франкофонной Швейцарии, где немецкого или не знают, или вяло им пользуются, при том что в немецкоязычных кантонах говорят по-французски почти все. Сперва я думал, немецкая речь игнорируется намеренно. Оказалось, не совсем так. Немецкоязычная Швейцария – вообще языковой феномен. На самом деле там изъясняются на диалекте (вернее, на диалектах – в зависимости от места), который так же далек от немецкого, как, скажем, голландский. Так что для немецкоязычной Швейцарии немецкий язык – иностранный. Однако делопроизводство, культура, телевидение, пресса, существуют именно на чужеземном немецком, хотя говорят между собой швейцарцы исключительно на диалекте. Спрашивают на почте бланк по-швейцарски, а заполняют его на немецком. Причем немецкий один из четырех официальных языков страны. Придумана эта морока, чтобы в диалектах не замкнуться и от мира не отгородиться (лучшая газета в немецкоговорящих странах, между прочим, швейцарская "Нойе цюрхер цайтунг").
Во франкофонных же кантонах язык общения с миром – французский, в италоговорящих – итальянский. Так что немецкий вроде бы ни к чему.
Вот я неуверенно и спрашиваю: "Sprechen Sie Deutsch?" А ффиона на всякий случай изготовилась применить французский.
– Конечно! – отвечает старушка на превосходном немецком (чувствуется старая школа). – Что вам, господа, угодно?
– Не знаете ли вы, мадам, где тут жил Рильке? Такой немецкий поэт?
– Отчего же? Пожалте! – старая дама делает жест в сторону двери, то есть приглашает нас в дом, где "такой немецкий поэт" жил. Я оторопело смолкаю, а ффиона не видит причин, почему не зайти, если приглашают.
За дверью парадного маленькая доска сообщает о великом постояльце. Под ней высокая ваза с засушенными цветами. Что же касается гостеприимной старой дамы, она выглядывала в ожидании гостей, но пока те не появились, просит нас подняться и отдохнуть с дороги.
Навощенные полы. Темные кожаные кресла. Рояль. Гравюры. Тишина. Сидим, пьем минеральную воду. Уважительно глядим на стены. Отвечаем на вопросы. Сами задаем вопросы. Слушаем ответы. Почему Рильке приехал именно в Этуа? Может, из-за близости воды – это ближайшее к озеру селение – какой-нибудь километр, и ты на берегу, да и Лозанна с Женевой достижимы?
Уже в Москве в двухтомной монографии Ингеборг Шнак "Reiner Maria Rilke. Chronick seines Lebens und seines Werkes" обнаруживаю, что Рильке прожил в Этуа – Le Prieure de Etoy – всего полтора месяца. С 13 мая по 28 июня 1921 года. Вот отрывок из его письма от 22 мая 1921 года к госпоже Нёльке: "Старый дом в сельской местности, в бывшем августинианском приходе, сейчас собственности мадемуазель Дюмон, сдающей в нем комнаты с пансионом... Это может быть временным прибежищем..."
Еще пишет он, что побывал на колокольне Сен-Пре и видел там надпись "Celui qui veille voit venire l'heure de son depart (Кто бодрствует, не пропустит час своего ухода)".
Известно также, что стихов в Этуа он не сочинял, разве что сделал набросок французского стихотворения, зато вел переписку на немецком и французском – в частности, с Полем Валери и Андре Жидом, – подыскивал местообитание.
Нашел Мюзо, где умер и похоронен.
... На обратном пути мы с ффионой в пределах моего английского, слегка приправленного немецким, о чем только не беседуем – о Рильке, о пейзаже, о горных вокруг нас кулисах, о нашем житье-бытье.
Еще мы договариваемся, что напишем о путешествии к дому поэта. Она по-английски, я по-русски.
Правда, я тогда еще не предполагал, что, когда возьмусь за эти заметки, переведу стихотворение Рильке, сложенное им в обретенном Мюзо и весьма созвучное нашей с ффионой прогулке.
Блаженны, кто умеет знать
О немоте разноязычья
Немолвленного благодать
Источник нашего величья!
Из разного возведены
Мосты меж нас через словесность,
А мы – и тут восхищены!
В погожую глядим Совместность.
Что ж, я обещанное сочинил, ффиона, похоже, нет. Интересно, что напишет она.
РИМ И МИР
Заголовочный палиндромон придуман мной и не мной. И не вами. Он в речи предсуществовал. Латынь по схожему поводу тоже располагает палиндромоном Roma – amor и ко всему еще играет словами urbi et orbi – городу и миру. Считать такое случайностью? Мистической связкой смыслов? Просто общекультурным заклинанием?
Россия словесный этот перевертень исстари воспринимает всерьез, ибо складно сказано о городе не только имперском и вечном, но еще и семихолмном, по каковой причине всякому европейскому городу, решившему прослыть вечным и державным, непременно вменялось быть семихолмным. Москве, конечно, тоже. Между тем только в Риме у холмов этих семи, словно у подвешенных к небесам колоколов, уже сами названия – праздничный трезвон. Авен-тин-н-н! Пала-тин-н-н! Эс-квилин-н-н! Ви-ми-нал! Кви-ри-на-а-а-л-л-л... Чем не благовест?
Отчего же баснословный город сей, по мысли и строке Иосифа Бродского находящийся "в центре мирозданья и циферблата", для невечных нас вечен? Неужто из-за найденного меж страниц в столетнем путеводителе билета в ватиканский музей стоимостью в одну лиру (сегодня пятнадцать тысяч)? Или оттого, что живопись по-прежнему висит там, где указано ветхим бедекером? Или из-за гостиницы, в которой останавливался Тассо, а она все еще гостиница? А может, причина наших ощущений – акант, расцветший на развалинах, – плебей пустыря по кличке "медвежья лапа", коего эллинский архитектор Каллимах вывел в мраморные вольноотпущенники, возведя на капитель коринфской колонны?
Наш, о котором разговор, вообще процвел рядом со своим мраморным подобием – обломком Каллимахова шедевра и, будучи по сути всего лишь лопухом развалин, пытается противопоставить аристократизму обломка белые, хотя вроде бы красноватые и желтоватые, крупные свои цветы, а каррарский обломок тоже белый, но и желтоватый, и на нем замерла зелено-коричневая крапчатая ящерица. Она посидит-посидит и стремглав исчезнет к той гоголевской поре, когда "...везде устанавливал свой темный образ вечер, над развалинами огнистыми фонтанами подымались светящиеся мухи, и неуклюжее крылатое насекомое, несущееся стоймя, как человек, известное под именем дьявола, ударялось без толку в очи".
Обычно руины – всего лишь развалины, и только античный мир оставил их нам как эстетическую самоценность, хотя и без замков с привидениями, башен царицы Тамары и румынского вурдалака Дракулы. Так что опять Гоголь. Для нас и о нас.
"Самое это чудное собрание отживших миров, и прелесть соединенья их с вечноцветущей природой – всё существует для того, чтобы будить мир, чтобы жителю севера как сквозь сон представлялся иногда этот юг, чтоб мечта о нем вырывала его из среды хладной жизни, преданной занятиям, очерствляющим душу, – вырывала бы его оттуда, блеснув ему нежданно уносящею вдаль перспективой, колизейскою ночью при луне... невидимым небесным блеском и теплыми поцелуями чудесного воздуха, – чтобы хоть раз в жизни был он прекрасным человеком..." Касательно воздуха в одном письме даже уточняется: "Кажется, как потянешь носом, то по крайней мере 700 ангелов влетают в носовые ноздри".
А мы (и остальной мир тоже) "из среды хладной жизни" давно приникли на манер первых квиритов к сосцам Капитолийской волчицы, хотя сама волчица изваяние скорей этрусское, а Ромул и Рем самочинно приделаны к ней Гульельмо делла Портой в шестнадцатом веке.
И все-таки это, пожалуй, мы с вами, сызмала не знавшие каррарских акантов и клеверных табернаклей, мы, ложноклассические, пустяково-рококовые, сецессионные и функциональные, оставившие после себя в лучшем случае вполне рукотворное сельбище – EUR, воплощенную муссолиниевскую фантазию духовного ранжира, горизонтальную идею наперекор семизвонным холмам, так что не спасают даже ни экстравагантность здешнего "гриба", ни стадион, ни рафинадный кубик "колизея", зато делают свое дело пинии – единственные на свете деревья, сочетающие в себе горизонталь с вертикалью.
А Гоголь, тот про свое: "И вот уже, наконец, Ponte Molle, городские ворота, и вот обняла его красавица площадей Piazza del Popolo, глянул Monte Pincio с террасами, лестницами, статуями и людьми, прогуливающимися на верхушках. Боже! Как забилось его сердце!.. Вот предстали перед ним все домы, которые он знал наизусть: Palazzo Ruspoli с своим огромным кафе, Piazza Colonna, Palazzo Sciarra, Palazzo Doria; наконец, поворотил он в переулки, так бранимые иностранцами... где изредка только попадалась лавка брадобрея с нарисованными лилиями над дверьми, да лавка шляпочника, высунувшего из дверей долгополую кардинальскую шляпу, да лавчонка плетеных стульев, делавшихся тут же на улице..."
На улочках и улицах этих история не просто представима, но ощущаема и реальна. В той вон таверне, например, всё еще уваривают для Императора коровьи щеки, вымоченные в известковой воде особого источника; все еще взбираются на макушку Святого Петра по внутрикупольной лесенке, слегка накренясь сообразно яичной скорлупе стены, ослики, навьюченные комками свинца и кирпичом, и никогда им уже не попастись на лужайке в термах Каракаллы. Микеланджело, только что поколотивший подрядчика за то, что лентяй не гасит известь на века, сам доглядывает за работами, а заодно сочиняет сонеты Виттории Колонне. За Тибром, но на своем наречии, потомок строивших Колизей иудейских рабов Иммануил Римский в свою очередь слагает сонеты тоже; тихо договариваются в темнице о будущем человечества апостолы Петр и Павел; как всегда, на вилле Зинаиды Волконской множество гостей и вообще русских в Риме несчетно: и Тургеневы, и Герцен Александр Иванович, и Вяземский, и Жуковский, и – мимоездом – сам Достоевский, наверняка угадавший, что и здесь будут свои бесы, всполошенные мордатым мегаломаном; все еще захаживает в Ватикан, хотя давно умер, поэт Вячеслав Иванов; все еще пишет эскизы Александр Иванов; наводит мистические мосты с католицизмом Владимир Соловьев, а увлеченный военный человек Павел Муратов сочиняет драгоценную книжку "По Италии".