Текст книги "Корабли на суше не живут"
Автор книги: Артуро Перес-Реверте
Жанр:
Морские приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Отставший
Кончается век, кончается тысячелетие. Да, теперь вот и вправду кончаются, в чем может убедиться каждый, кто способен открыть книжку и умеет считать, и вы не представляете, как рад вышеподписавшийся, что все крупные торговые центры, и все турагентства, и все отели и рестораны, поднявшие цены вдвое, и вообще все те, кто уже год назад, имея впереди полные двенадцать месяцев, установил это праздничное число, сделали это тогда, а не сейчас. Они таким манером выполнили программу, истощили воображение и теперь до конца года будут сидеть смирно и тихо, а нам не придется сносить новые глупости, за исключением, конечно, совершенно неизбежных. Что же касается глупостей моих собственных, то я задумывал было поделиться с вами чем-то вроде размышлений о том, как же начинался век, который сейчас кончается, а начинался он с надежд на лучшее мироустройство, с отважных мечтателей, желавших изменить Историю. Кончается же банкирами, политиками, наемниками и прочими людьми без чести и совести, играющими в гольф на могилах, где похоронено столько неудавшихся революций и несбывшихся ожиданий. Да, я собирался поговорить об этом, но не стану, потому что все эти дни перед глазами у меня неотступно стоит некий образ, неизменно и отнюдь не случайно совпадающий с датами. Образ этот – коротенькая и реальная история, даже почти анекдот, который я давно уже держу при себе. И, может быть, настал наконец день занести его на бумагу.
В пальмовой средиземноморской роще несколько дней сбивались в большую стаю птицы, готовясь к перелету на юг – в жаркую африканскую зиму. И вот сейчас они летят над морем, следуя за вожаками-головными, оставляют позади тучи, дождь, пасмурные серые дни, стремятся туда, где за линией горизонта – чистое небо и кобальтово-синее море с бурой полоской дальнего берега. Там обретут они тепло и корм, найдут себе пару, совьют гнезда, выведут птенцов, которые весной с ними вместе полетят на север, пересекая то же самое море и свершая ритуал вечный и неизменный с тех пор, как стоит мир. Многие из тех, что летят сейчас на юг, назад не вернутся, точно так же, как многие навсегда остались в холодных северных краях. Это не плохо и не хорошо – это просто жизнь со своими законами, и нравственный кодекс каждой из этих птиц безмолвием их инстинкта гласит, что мир таков, каков он есть, и никому не под силу переменить его. Птицы живут в своем времени, исполняют предначертания бесстрастного божества по имени Жизнь и Смерть или Природа. Важно лишь, чтобы из года в год, год за годом стая летела на юг. Всегда одна и та же – и всегда разная.
Стая – огромная, черная, вытянутая в воздухе – летит вперед. Самцы и юные самки машут крыльями, стремясь угнаться за вожаком вожаков, самым сильным и проворным членом стаи. Они чуют близость земли обетованной и спешат к ней. Одна из птиц отстает. Быть может, она уже слишком стара для таких продолжительных усилий, быть может, больна или утомилась. Так или иначе, как бы ни махала крыльями, догнать своих ей не удается. Поднялись в воздух все одновременно, но остальные вырвались вперед, а эта отстает безнадежно. Вот уже оторвались от нее замыкающие – самые юные или самые слабые. И с каждым мигом, по мере того как уходят вперед остальные, растет зазор, расширяется образовавшаяся в пространстве брешь. И никто не оглядывается. Все слишком поглощены собственными стараниями не потерять контакт с ядром стаи. В такие минуты каждый летит сам по себе, хотя и со всеми вместе. Таковы правила.
Отстающий отчаянно бьет крыльями, чувствуя, что силы на исходе, борется с искушением присесть на голубую поверхность воды, потому что постепенно теряет высоту. Однако инстинкт гонит его вперед, твердит, что его долг, записанный в генетической памяти, – выложиться до предела, но достичь буроватой линии горизонта. Спустя какое-то время его утешает общество еще одного отставшего. Они летят вместе, и он видит, какие усилия прикладывает спутник – сначала чтобы не отстать от стаи, потом – чтобы держаться вровень, но тот постепенно теряет высоту и остается один. Стая уже слишком далеко, не догонишь, и он это знает. Из последних сил взмахивая крыльями уже над самой поверхностью воды, птица понимает, что весной над этим самым местом, только в противоположную сторону, к северу, снова огромной черной тучей пролетит стая, и история эта будет повторяться из года в год, до скончания века. Будут другие весны, другие прекрасные лета – такие же, какие довелось повидать и этой птице. Таков закон, говорит она. Вожаки и самонадеянные надменные юнцы когда-нибудь, в свой черед будут отчаянно биться за жизнь – вот как она сейчас. И на последних метрах, измученная, смирившаяся со своей участью птица улыбается и вспоминает.
(Я увидел, как она снизилась, присела на баке рядом с якорем. Я замер надолго, боясь спугнуть ее. Не бойся, говорил я ей мысленно. Я не причиню тебе вреда. Но в какой-то момент мне пришлось сдвинуться с места, чтобы изменить положение паруса, и мое движение спугнуло ее. Я смотрел, как она вновь пустилась в полет, к югу, держась над самой водой. Подняться выше ей не удавалось, но она пробовала снова и снова. И тут я потерял ее из виду.)
2001
Об англичанах и прочих собаках
Один английский читатель прислал мне письмо, где с благодушием и дружеской расположенностью, с таким изяществом, что поневоле усомнишься, англичанин ли он, оттаскал меня за уши, осведомляясь насчет моего пристрастия называть сынов Альбиона английскими собаками. Почему, интересуется он, я поношу последними словами его соотечественников? Что ж, постараюсь объясниться: к английским собакам я отношусь с глубочайшим уважением. Имею в виду тех, кто делает «гав-гав». Они, независимо от происхождения, вполне заслуживают самых добрых чувств, и, как я неоднократно отмечал на этой самой полосе, несравненно больше, нежели люди. О, если бы те обладали хоть малой толикой собачьей верности, собачьего достоинства, собачьего ума. Что же касается собак собственно английских пород, моя приязнь к ним распространяется так далеко, что нынешняя моя собака, как и ее предшественница, – лабрадор, то есть английской породы. Именно такие сопровождают Принца У… э-э-э… шастого, когда он в шотландской юбочке фотографируется в Балморале.
А вот с двуногими британцами выходит совсем иная песня. Однако страшно не хотелось бы, чтобы мой английский друг-корреспондент узрел в моем отношении резоны патриотические или какие бы то ни было иные, но тоже относящиеся к сфере чувств. До отчизны мне дела нет, а уж до такой, какова она сейчас, – и подавно. По крайней мере, в понимании разнообразных прохвостов, жуликов и убийц. Ибо у меня имеются собственный круг чтения и свои критерии. И даже собственное чувство юмора. Вот оттуда все и проистекает. Как ни крути, я родился в доме, где была библиотека, в городе, тесно связанном с морем и с Историей, и вынес оттуда, что «англичанин» неизменно и однозначно переводилось как «враг» и как «угроза». По книгам, по рассказам деда и отца я научился уважать этих высокомерных козлов как политиков, дипломатов, солдат и – прежде всего – моряков и ненавидеть их лицемерие и жестокость. С подозрением относиться к их попыткам переписывать Историю по своему вкусу и усмотрению, негодовать на их чувство превосходства над другими нациями. Любая книга о Войне за независимость, о битвах на море, о пиратстве в Америке, любое упоминание о моих земляках неизменно зиждилось на оскорбительном уничижении. Мемуары какого британского генерала ни возьми – везде будет заявлено, что Англия победила Бонапарта в Испании вопреки самим испанцам – грязным, ленивым, подлым, трусливым, словом, таким союзничкам, которые мерзопакостностью своей во сто крат превосходят французов-противников. Дело, конечно, вполне возможное, потому что мне ль не знать собственных моих земляков? Но от этого до утверждения, что Испанию от Наполеона освободил Веллингтон, – как от Земли до Луны.
За этим следуют случаи исторического вероломства, подлинного и подтвержденного документально. Вот наскоки на испанские владения, причем в одежды человеколюбия неизменно рядились колониальное соперничество и заурядное пиратство. Вот подлая проделка с четырьмя фрегатами, атакованными в 1804 году без объявления войны. Вот нападения на Гибралтар, Гавану, Манилу, Картахену (не здешнюю, а тамошнюю). Замалчивание неудач и фанфары по поводу побед. Помню, как наш учитель-англичанин вещал с кафедры о том, что Нельсон не ведал поражений. Но я-то с детства знал, что он был дважды побежден испанцами – в 1796-м, когда с «Минервой» и «Бланш» принужден был бросить призовое судно и бежать от двух фрегатов и линейного корабля, и годом позже, когда высадил у берегов Тенерифе десант, желая захватить остров нахрапом, с налету, но потерял руку и триста человек убитыми.
Я говорю не о шовинизме, и, надеюсь, мой английский друг меня поймет, и не о грушах в красном вине, а об элементарной памяти. Я знаю историю своей страны не хуже, чем другие – историю своей, а потому знаю, что если Испания забрала Трафальгар, то другие взяли, например, Сингапур. Точно так же я могу с полным правом заявить, что британские испанисты Паркер, Томас или Эллиотт помогли мне лучше понять историю Испании. И благодаря этому у меня, когда я оглядываюсь назад, не возникает ни стыда, ни каких-то комплексов. И это позволяет мне с шутками-прибаутками поставить точки над «i», когда эти «i» содержатся в написанных курсивом письмах разных козлов. Да нет, поймите меня правильно – я не испытываю ни малейшей враждебности к англичанам, а особенно – к тем из них, кто читает мои романы. Я живу в своем времени, дышу своим воздухом и знаю: память – это одно, а набранные на клавиатуре шпильки – другое. Что касается самого определения, то за него в полной мере ответственен мой сосед с Редонды – кстати, выражаю ему признательность за поистине рыцарскую учтивость, с которой он несколько колонок назад отнесся к моей забиячливо-кровожадной вспышке, – подаривший мне уже довольно давно старинную гравюру с подписью «Проклятые английские псы». А поскольку он – первостатейный густопсовый англофил, большая часть наших распрей происходит именно на этой почве. Отмечу еще, что пресловутое уподобление не с ветру взято: в XVI–XIX веках это было расхожее выражение, обычная практика «ты меня в лоб, я тебя – по лбу» для тех, кто щедро рассыпал уничижительные определения для всякого неприятеля или соседа, причем для нас, для испанцев, приберегал «вонючих мавров» – Тёрнер уверяет, что при Трафальгаре мы были в чалмах, – «остервенелых папистов», «полуденных бесов» и прочее. Так было раньше, так – с необходимой актуализацией – и ныне поступает желтая пресса ее величества.
Миллион сто тысяч чертей
Жизнь порой богата на такие штуки. Я – в Париже, где происходят всякие пресс-конференции, интервью и тому подобные дела по случаю выхода на лягушатниковском наречии моего последнего романа, с важным видом сижу в отеле и отвечаю на вопросы журналистов насчет креативного импульса и прочей фигни, призванной декларировать, что, мол, книгу вашу не читал, не собираюсь и ни малейшего желания не испытываю (а когда брякнешь, что, мол, послушайте, я просто рассказываю истории, на тебя смотрят как-то странно)… да, так вот, насчет креативного томления, жажды самовыражения и прочих recherches de l’inspiration perdue[40] 40
В поисках утраченного вдохновения (фр.).
[Закрыть] – это не ко мне, с этим сходите к тем, кто живет литературными приложениями и рассказами о главной книге, которую они, такие зайчики, не пишут, потому что не хотят. У меня все не так и все просто – сюжет, сказуемое, подлежащее, завязка, развязка. Вопиющая банальность. Простой пехотный литератор, не ведущий колонку в разделе «Культура» газеты «Эль Паис». Ну, ладно, действо тянется и тянется, а потом появляется дамочка-фотограф – французская версия Элизабет Шу, – и ты проливаешь себе кофе на брюки, заглядевшись угадайте на что, и на снимке выходишь полным кретином. Самое же скверное, что весь день поглядываешь на часы, мечтая о зазоре, о щелочке, чтобы выскочить, схватить такси и спастись на площадь Трокадеро, совсем неподалеку от Эйфелевой башни. Там, в Морском музее, устроена временная экспозиция Mille sabords! – «Тысяча орудийных люков» или в вольном переводе – «Тысяча громов и молний». А это, безотносительно к презентации моего романа, я пропустить не согласен ни за что на свете.
Кое-кто из вас понимает, что я хочу сказать. Те, кто, подобно вышеподписавшемуся, играл в шахматы с генералом Алькасаром, разгадывал загадку трех «Единорогов» – Трое братьев поплыли навстречу полдневному солнцу – или встречался с пиратской субмариной капитана Курта в глубинах Красного моря, покуда Хэддок разносит на куски машинный телеграф, – те поймут, о чем я. И разделят мои чувства в ту минуту, когда, сбросив наконец и ненадолго бремя обязательств перед издательствами, я переступил порог музея и оказался в толпе шумной школьной мелюзги, шедшей парами и за ручку. А пройдя в глубину, в последние залы этого лягушатниковского музея – заметно, замечу, проигрывающего по богатству экспозиций великолепию Мадридского морского музея, – медленно, как в храме, проследовал мимо экспонатов, столь памятных мне, что не было никакой нужды вглядываться в пояснительные подписи. Передо мной представала история легендарной дружбы, которая связывала юного репортера со светло-русым хохолком и запьянцовского капитана торгового флота, – дружбы, пронесенной ими через моря и пустыни, по ледяным склонам Тибета и безмолвным кратерам Луны. И этот долгий путь свершал с ними вместе и я – страницу за страницей, мечту за мечтой, – и их история стала моей историей. Тинтин, Хэддок, Снежок, я сам. И потому, шагая по этим залам, я чувствовал, что прохожу по собственному моему прошлому. А началось все, естественно, с жестянки крабов. Потом был «Карабуджан» на причале. Каюта «Авроры» в шторм. Загадочная звезда. Воспоминания шевалье Франсуа де Адока, капитана королевского корабля «Единорог». «Сириус», зафрахтованный капитаном Честером. Зал в замке Муленсар, посвященный военному флоту… Детство мое проходит перед глазами, и я снова чувствую, как бегут мурашки по коже, когда я открываю один из альбомов, которые храню до сих пор и временами перелистываю бережней и внимательней, чем «Дон-Кихота» Ибарры. И снова оказываюсь рядом с захватывающим приключением, с наблюдением, с размышлением, с головоломкой, после разгадки которой уже никогда не будешь прежним, потому что жизнь твоя пошла по одному из бесчисленных направлений, прочерченных судьбой и случаем. И все – вместе с верным псом, с суровым, грубоватым другом – чего же еще просить? – бородатым, крепко пьющим моряком, так любящим нанизывать цепочки брани и божбы: Башибузук, зуав, изверг, технократ, обезьяна-капуцин, пироман, анаколуф, эктоплазма, параноик, имбецил. О, это незабываемое и всеобъемлющее миллион сто тыщ чертей!
Так что если среди вас есть те, кому известен виски «Лох-Ломонд» и значение загадочного словосочетания «пулеметчик со слюнявчиком» и кому доведется прибыть в Париж на презентацию романа или еще зачем, оставьте Лувр на этот раз на растерзание японцам: никуда Джоконда не денется, дождется вас, как и панельные барышни с улицы Сен-Дени. Вместо этого… ну, вы уже поняли – отправляйтесь на площадь Трокадеро (там и станция метро рядом), в Морской музей, на выставку «Тысяча орудийных люков», открытую до 21 ноября. Не каждый день можно своими руками потрогать субмарину профессора Турнесоля.
Хорхе Хуан и память
Есть на белом свете такое, что примиряет меня со многими явлениями. И людьми. Я держу в руках «Завещание Хорхе Хуана», великолепно изданный каталог, который выпущен в свет попечением муниципалитета Новельды и Сберегательным банком «Медитерранео» – последний, я полагаю, всю затею субсидировал – по случаю открытия в этом городе постоянной экспозиции, посвященной памяти одного из самых достойных его сынов, видного ученого и мореплавателя XVIII века Хорхе Хуана-и-Сантасилья, человека, необыкновенно важного для понимания того времени, предтечи просветителей, которые время от времени поднимали и сейчас еще поднимают голову, давая нашей злосчастной стране шанс измениться к лучшему. До тех пор, разумеется, пока другие – всегдашние – не врежут дубинкой по башке этим самым просветителям (а то и вовсе отправят на тот свет), а дальше все пойдет своим чередом, с попами-мракобесами и политиками-неучами, столь же безграмотными, сколь и бессовестными.
Но я малость отвлекся. Итак, я говорил о Хорхе Хуане и о том, что муниципалитет Новельды отслюнил сколько-то (что само по себе диво дивное) на увековечивание его памяти, на восстановление исторической памяти, объясняющей настоящее и – леденящее кровь, нет? – будущее нации, у которой за спиной три тысячи лет истории. И потому заслуживает всяческого одобрения, что банк, вместо того чтобы по обыкновению кредитовать друзей-приятелей или финансировать строительство очередной гольф-площадки, как это повелось от века, вдруг раскошелился на нечто достойное, полезное и знаменательное. Ибо увековечить память человека, который вместе с Антонио де Ульоа оттеснил лягушатников на вторые роли, чтобы определить форму Земли, который дал толчок европейскому судостроению и заложил основы научной навигации, которому отдавали дань уважения даже враги – английский адмирал Хоу задержался в Кадисе, чтобы нанести ему визит и побеседовать, – это событие выходит далеко за рамки муниципального начинания. Для этой нашей Испании, родства не помнящей и не собирающейся помнить, это прямо поступок. Так что если вам случится проезжать через Новельду, окажите мне любезность, посетите городской дом-музей модернизма. Это хороший способ сказать спасибо.
Некая грустная ирония заключается в том, что добрые вести из Аликанте совпадают по времени с уничтожением в Картахене морских шлюзов, построенных тем же самым Хорхе Хуаном, кавалером и моряком. Потому что после того, как наша городская, с позволения сказать, голова Пилар Баррейро и ее как бы советники по как бы культуре – эти выдающиеся умы от Пепе, чьи действия наблюдая, неизбежно задаешься вопросом, окончил ли кто из них хотя бы среднюю школу, – в бесконечном своем невежестве и криворукости ради дизайна едва не разрушили город, порт и часть городской стены времен Карла III, на муниципальное добро наложил лапу наш военный флот и ничтоже сумняшеся обратил в щепы сокровище восемнадцатого века, самое передовое гидротехническое сооружение своего времени. Я говорю о первых морских шлюзах, не зависящих от приливов и отливов, – похожие были в Тулоне, но те мелели с отливом, – в которых уровень воды регулировался насосами, что избавило сотни приговоренных к галерам каторжников от вычерпывания воды вручную. Конструкция, чудесным образом сохранившаяся в течение двух с половиной веков, была размолота в труху испанской Армадой XXI века – удалось спасти только несколько обломков да часть креплений, – дабы освободить место под несколько новых причалов для подлодок. Нет, конечно. Надо же понимать, что сохранение уникального культурного наследия – ничто по сравнению с нуждами смелых – нет-нет, о чем это я, не смелых – бравых! героических! – защитников нашего морского господства, наших берегов, наших рыбаков и наших интересов. И что благодаря этим причалам, которые следует построить именно там и более нигде, мы будем наводить ужас на все моря, как это было до сих пор, и, если потребуется, смело – и рука у нас не дрогнет, и самая передовая, в лизинг приобретенная технология не подведет – торпедируем хоть марокканцев, хоть мерзавцев-англичан, хоть зарвавшихся наркоторговцев. В общем, всех, кто криво на нас посмотрит или посягнет на наше владычество. И снова повсюду взовьется наш глубокоуважаемый флаг.
Праздник святой
На днях я зашел в один из этих испанских средиземноморских прибрежных городков, типичный такой: белые домики, синий прибой. До сумерек было еще часа два, так что я пришвартовался, закрепил концы, грот скатал тщательно, чтобы он эдак фасонисто облегал гик, и устроился на корме почитать, наслаждаясь воздухом и пейзажем. И все было хорошо, и книжка обещала – это было старое издание «Матросской песни» Пьера Мак-Орлана, – как вдруг на всю гавань начинает громыхать развеселая летняя музыка, внимание, мол, почтеннейшая публика, наша коррида начинается. Ты спекся, бретланкастер, сказал я себе, захлопывая книгу. Поднялся на ноги, огляделся и убедился, что деваться мне и впрямь некуда. Был день Пресвятой Девы Хрензнаеткакой, местной святой покровительницы, и на одном из причалов уже разложили эдакую переносную арену, с воды на нее смотрели с лодочек и корабликов, а на суше возвели трибуну, и там уже сидели горстка туземцев и стадо возбужденных туристов в шортиках, и все выглядело так миленько, так празднично, как оно отродясь происходит в этих селениях. А по импровизированной арене под гогот и восторженные вопли почтеннейшей публики, в туче зудящего и язвящего двуногого гнуса метался неуклюжий и растерянный годовалый бычок.
Я уже говорил как-то и еще раз повторю – я люблю корриду. Правда, смотрю я ее больше по телевизору, но зато всякий раз, как мне предоставляется такая возможность. Кроме этого, каждое лето я неукоснительно езжу в Бургос к своему другу Карлосу Оливаресу, который водит меня на лучшие бои сезона. Ему я обязан одним незабываемым переживанием – года два назад я видел быка, переигравшего Энрике Понсе и оставшегося в живых благодаря своей доблести и отваге. Мне, повторяю, нравится бой быков, и тут, конечно, есть известное противоречие, потому что – клянусь моими свежепочившими близкими – животные мне куда милей подавляющего большинства людей. Даже не знаю, отчего мне так мила коррида. Может быть, это как-то связано с мыслями о цене жизни и смерти – поди разбери. Все мы умрем раньше или позже, но в настоящей корриде, на всамделишной арене у быка есть шанс дорого продать свою жизнь и забрать с собою тореадора. Со всеми потрохами. И, признаюсь, мне кажется справедливым, что тореро тоже рискует своей шкурой, – в любой момент он может оказаться на рогах, а на ноги иной уже и не встанет. Это логично и правильно – если, как говорят, бык рогат – тореро богат, за это следует платить. Тот, кто выходит к быку, вступает в игру и знает это. Таковы правила. И точно так же меня мало тронет, если во время забега пятисоткилограммовый бык выпустит кишки бегущему перед ним любителю острых ощущений, особенно если это будет какой-нибудь американец[41] 41
В колонке, напечатанной в 2001 г. в журнале, здесь был «англичанин» и, соответственно, «Ливерпуль», но к моменту издания книги автор сменил объект и теперь предпочитает язвить американцев.
[Закрыть], которого никто сюда не приглашал, и потом где-нибудь в Бостоне на его могиле напишут по-английски «Здесь почиет м-м-м… чудак». В общем, если кто хочет пободаться с настоящим быком, пусть пеняет на себя.
Поэтому я так ненавижу, когда к корриде безнаказанно примазывается всякая сволочь, и меня буквально выворачивает от деревенских гульбищ, где у бычка нет ни малейшего шанса испортить музыку мучающему его сброду. Раньше у нас, по крайней мере, было оправдание – мы были бескультурными варварами, тупым порожденьем чумазой придурковатой Испании. Но теперь, когда мы такие же чурбаны, какими были, разве чуть-чуть информированнее и чуть-чуть изобретательнее, это оправдание уже не работает, и остается единственное объяснение – наша трижды клятая человеческая суть. Редко увидишь зрелище омерзительнее, чем садист-мясник, мытарящий теленка с обточенными рожками, или свора пьяных вахлаков, окружившая несчастное перепуганное животное, которое – как дань чудным местным традициям – с минуты на минуту растерзают на глазах у почтеннейшей публики, забьют пиками, кольями, камнями, ножами, совершенно безнаказанно, абсолютно ничем не рискуя. В этом нет ни красоты, ни достоинства – ровным счетом ничего, кроме самой подлой, трусливой гнусности.
Всякий раз, сталкиваясь с омерзительными расправами – отчего-то их обычно устраивают под эгидой Девы Кротости или какого-нибудь местного святого, – я думаю: ах, вы ж мое отребье, смелые деревенские парни, налившиеся пивом залетные охотники до острых ощущений и красочных фоточек, как бы мне хотелось, чтобы здесь сейчас появился старший братик этого несчастного бычка, чьи мучения так вас веселят, и засадил бы вам рог прямо в… скажем, в паховую артерию – и тогда бы мы посмотрели, продолжили бы вы кривляться и гоготать. Мачо недоделанные.
Я отплыл на рассвете без малейших сожалений. Мне понравилось это место, сказал я себе, и я вернусь. Но не в эту пору. Не во время светлого праздника святой его покровительницы.