Текст книги "За волшебной дверью"
Автор книги: Артур Конан Дойл
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)
Артур Конан Дойл
За волшебной дверью
Нестрашно, что на вашей книжной полке не так уж много книг, а помещение, которое она украшает, выглядит скромно. Закройте за собой дверь и, войдя сюда, отриньте от себя все заботы внешнего мира, обратив свои взоры к умиротворяющему обществу великих ушедших от нас. И тогда, минуя Волшебный портал, вы окажетесь в сказочной стране, куда волнения и неприятности уже не могут последовать за вами. Позади вы оставили все вульгарное и низменное. Перед вами, ожидая вас, выстроились благородные и молчаливые друзья. Пробегите глазами их ряды. Выберите того, кто вам по душе. И затем, стоит только протянуть руку – и вы окажетесь в царстве грез. Безусловно, поначалу ряды книг будут внушать вам безотчетную боязнь, пока привычное общение с ними не заглушит это чувство. Каждая книга – это мумифицированная душа, сохраняющаяся от забвения в саване из навощенной холстины, выделанной кожи и печатной краски. Под переплетом каждой правдивой книги заключена концентрированная суть человека. Личности писателей стали легкими тенями, тела их превратились в прах, а в вашем распоряжении – их истинный дух.
Лишь привычное общение не дает нам полностью оценить сокровища, которыми мы обладаем. Предположим, мы неожиданно узнали, что Шекспир возвратился на землю и может любого из нас осчастливить на час беседой, в которой блеснет своим умом и фантазией. Как же нетерпеливо мы примемся разыскивать его! Но мы уже имеем его – и самое лучшее, что в нем есть, – у себя под рукой, и так – каждый день. Однако мы не удосуживаемся часто протянуть руку и взять книгу с полки. Неважно, в каком расположении духа будет человек, когда однажды, миновав Волшебную дверь, он призовет величайших мира сего посочувствовать ему. Если он полон глубоких мыслей, то перед ним предстанут крупнейшие мыслители. Если это мечтатель, он найдет мастеров фантазии. Но может быть, он хочет поразвлечься? Тогда перед ним предстанет любой из самых знаменитых рассказчиков, и тот, кого уже нет с нами, приворожит читателя на целый час. Ушедшие от нас – это такая хорошая компания, что можно почти и не думать о живых. Копание в собственных мыслях и душе – вот в чем истинная и неотступная опасность для многих из нас. Куда полезнее обращаться к мыслям и душам великих, ушедших от нас. Ведь даже второсортный романтический вымысел и вызванные им банальные переживания, безусловно, лучше, чем скучная, убивающая монотонность, которыми жизнь оделяет большинство человечества. Наилучший же вариант – это когда мудрость и пример ушедших от нас дают нам ориентир и мужество жить в наши суровые дни.
Войдите через Волшебную дверь вместе со мной и устройтесь на небольшом зеленом диванчике, откуда вы сможете увидеть старинный дубовый шкаф, где в беспорядке выстроились книги. Здесь можно курить. Не хотите ли услышать мои рассуждения о них? Мне же ничего другого и не надо. Ведь тут нет книги, которая не была бы моим дорогим, закадычным другом. А о чем ином может человек говорить с большим удовольствием? Все остальные книги стоят поодаль, а это – мои любимые, мне нравится их перечитывать и держать под рукой. Любая потрепанная обложка здесь вызывает во мне приятные воспоминания.
Кое-какие из этих книг напоминают о небольших жертвах, что делает мою собственность еще дороже для меня. Видите ряд старых коричневых томов на самой нижней полке? Каждый из них стоил мне завтрака. Они были куплены в студенческие годы, во времена, не отличавшиеся достатком. Три пенса – такова была скромная сумма, полагавшаяся мне в полдень на сэндвич и стакан пива. Однако, к счастью, на пути в колледж находилась самая восхитительная в мире книжная лавка. Перед входом в нее стоял большой короб, доверху полный старыми, потрепанными книгами. На ценнике сверху значилось, что любой экземпляр в ящике можно приобрести как раз за ту сумму, что была у меня в кармане. По мере приближения к лавке между моим голодным молодым желудком и пытливым ненасытным умом разыгрывалось целое сражение. Пять раз из шести во мне побеждало животное. Но когда верх брал интеллект, то в течение пяти минут я с увлечением рылся в старых альманахах, изданиях по шотландскому богословию, логарифмических таблицах, пока не находил что-либо, стоившее затраченного труда. Посмотрев на заглавия этих книг, вы поймете, что я проделывал это весьма недурственно. Четыре книги «Истории» Тацита в переводе Гордона (жизнь слишком коротка, чтобы успеть прочитать их в подлиннике, но достаточно длинна, чтобы познакомиться с ними в хорошем переводе); «Очерки» Уильяма Темпла; сочинения Аддисона; «Сказка бочки» Свифта, «История» Кларендона; «Жиль Блаз»; стихотворения Бзкингема и Черчилля; «Жизнь и письма Бэкона» – не так уж плохо для старого короба с трехпенсовым товаром.
Эти книги не всегда находились в столь плебейской компании. Взгляните на роскошный кожаный переплет, на красоту стершихся золотых букв. Когда-то эти книга украшали полки замечательной библиотеки и даже теперь меж разрозненных альманахов и проповедей сохранили следы былого великолепия, словно выцветшее шелковое платье обедневшей знатной дамы, причину ее теперешних огорчений, но ранее предмет гордости.
В наши дни чтение благодаря дешевым изданиям и доступным библиотекам стало делом слишком легким. Человек не может со всей объективностью оценить то, что достается ему без усилий. Кто теперь, как Карлейль, испытает волнение, торопясь домой с шестью томами «Истории» Гиббона под мышкой, когда ум жаждет пищи духовной, чтобы буквально проглотить их в течение одного дня? Книга должна быть вашей собственностью, прежде чем вы в действительности получите представление о ней. И пока вы не потрудитесь приобрести ее, вы никогда не сможете гордиться в душе своим приобретением.
Если бы мне пришлось выбирать что-нибудь из всего этого ряда книг, которые доставляли мне более всего удовольствия и пользы, то я предпочел бы вон тот, в пятнах, экземпляр «Очерков» Маколея. Обращая взгляд в прошлое, могу сказать, что эта книга буквально прошла через всю мою жизнь. Она была моим спутником в студенческие годы, оказалась со мной на знойном Золотом Берегу, нашла место в скромном вещевом мешке, когда я отправился на китобойном судне в Арктику. Честные трудяги шотландские гарпунщики изрядно попотели над ней. Вы сможете увидеть жирные пятна на страницах – это второй механик был увлечен жизнеописанием Фридриха Великого. Никакой том с золотым обрезом и в сафьяновом переплете не заменит мне этой замызганной и растрепанной, с порванными страницами книги.
А какие горизонты открывает она перед вами! С ее помощью вы можете приступить не только к изучению литературы, но также и истории. Мильтон, Макиавелли, Хел-лэм, Саути, Беньян, Байрон, Джонсон, Питт, Хэмпден, Клайв, Гастингс, Чатам – какой великолепный импульс для размышлений! Хорошо уяснив суть каждого из них, вы легко постигнете и все остальное. Короткие яркие фразы, масса аллюзий, точность детали – все это создает притягательный ореол вокруг предмета повествования и заставляет самого ленивого читателя не отрываться от книги. Если талант Маколея не может вести человека по столь приятному пути, тогда такому человеку действительно следует отказаться от всяких надежд когда-либо вступить на него?
Когда я кончал колледж, то книга Маколея – не этот экземпляр, поскольку у него имелся еще более растрепанный предшественник, – открыла мне новый мир. До того дня история была для меня лишь противным уроком. Но вдруг нудные задания превратились в путешествие в волшебную страну, полную прелести и красок, где мудрый и добрый проводник указывал путь. В благородном стиле Маколея я любил даже промахи. И теперь при воспоминании об этом прихожу к мысли, что именно промахи его мне нравились более всего. Мне казалось, ни одна фраза Маколея не может быть вымученной, раз она написана сочным языком, ни одно сопоставление противоположных понятий не может быть замысловатым. Я испытывал радость, читая, что «взрывы хохота, прокатившиеся от Тахо до Вислы, возвестили Папе, что дни крестовых походов миновали»; восхищался, узнавая, что «у леди Джернинг-хем была ваза, в которую посетители опускали глупые стишки, и мистер Дэш сочинил вирши как раз для этой вазы». Это были фразы, доставлявшие мне необъяснимое и бесконечное удовольствие, точно аккорды, которые все еще слышатся уху музыканта. С годами литературные вкусы человека становятся проще, но до сих пор при взгляде на «Очерки» меня охватывает восторг и удивление мастерством писателя в изображении самого главного, а затем расцвечивания его с помощью восхитительных деталей – лишь смелый мазок кисти, и тогда уже тончайшие штрихи. По мере того как писатель ведет вас за собой, он всегда указывает на соблазнительные дорожки, убегающие в сторону от главного пути. Превосходное, но в чем-то отставшее от жизни образование в области истории и литературы можно пополнить, проштудировав каждую книгу, упомянутую в «Очерках». Но желал бы я полюбопытствовать, каков же будет точный возраст молодого человека, когда он приблизится к концу таких штудий?
Мне хотелось бы, чтобы Маколей написал исторический роман, поскольку, я убежден, это было бы великое произведение. Не знаю, сумел бы он нарисовать воображаемые образы, но, безусловно, у него есть дар – и в замечательной степени – представить нам, точно воочию, уже ушедшую от нас знаменитую личность. Взгляните на небольшой отрывок, где он описывает Сэмюэла Джонсона и его окружение. Существовала ли когда-нибудь более точная картина, уместившаяся на столь небольшом пространстве?
«Перед нами была комната в клубе, здесь стоял стол с омлетом, приготовленным для Ньюджента, и лимонами для Джонсона. Тут были представлены типы, навечно запечатленные на полотнах Рейнолдса: вон там очки Эдмунда Берка, а вон и сухая, как жердь, фигура Лангтона, вон язвительная усмешка Боклерка, лучезарная улыбка Гаррика, а также Гиббон, чуть постукивающий пальцами по своей табакерке, и сэр Джошуа со слуховым рожком в ухе. На переднем плане восседала эта странная фигура, столь знакомая нам, как фигуры тех, среди кого мы провели детство, – огромное туловище, тяжелое, массивное лицо, изрытое оспинами, оставшимися после болезни, коричневый сюртук и черные шерстяные чулки, седой парик с подпалинами спереди, грязные руки с обкусанными почти до мяса ногтями. Мы видим его глаза и рот, точно сводимый конвульсией. Мы наблюдаем, как вся эта громада раскачивается из стороны в сторону. Мы слышим, как она пыхтит и, наконец, изрекает: „Ну, сэр!“, „И что тогда, сэр?“, „Нет, сэр!“ и „Вы не понимаете вопроса, сэр!“
Такое остается в памяти навсегда
Когда я впервые в возрасте шестнадцати лет приехал в Лондон, то, пристроив свой багаж, сразу же совершил паломничество на могилу Маколея в Вестминстерском аббатстве. Она находится как раз под сенью могилы Аддисо-на, рядом с прахом поэтов, которых Маколей так любил. Посещение его могилы было одной из главных целей, представлявших для меня интерес в Лондоне. Да иначе и быть не могло, когда я подумаю о всем том, чем обязан ему. И тут не только знания и стимул, дабы расширить круг своих интересов, но также и изысканный стиль его, приличествующий джентльмену, широкие либеральные взгляды, абсолютное отсутствие фанатизма и предубеждений. Мои теперешние суждения лишь подтверждают все то, что я тогда чувствовал в отношении его.
Четырехтомное издание „Истории“ Маколея стоит, как видите, справа от „Очерков“. Помните ли вы третью главу этого труда, где воссоздается картина Англии XVII века? Эта глава всегда представлялась мне высшим достижением таланта писателя, с ее непостижимым переплетением точных фактов и романтической фразеологией. Численность населения городов, статистические данные о торговле, события обыденной жизни – все это вызывает удивление и интерес, пройдя через руки мастера. Вы понимаете, что он может сотворить волшебство и с таблицей умножения, коли возьмется за дело. Вспомните лишь один конкретный пример. Тот факт, что лондонец в провинции или провинциал в Лондоне чувствовали себя в равной мере не на месте в те дни, когда путешествовать было нелегко, по-видимому, едва ли требует подтверждения и уже не производит сильного впечатления на воображение читателя. Посмотрите же, как в этом случае поступает Маколей, хотя известна почти сотня других описаний, где представлены сотни других точек зрения.
„Кокни, попавший в деревню, придет в такое же изумление, как если бы он очутился в краале готтентотов. Но и владельца поместья из Линкольншира или Шропшира, очутившегося на Флит-стрит, также легко отличить от завсегдатая этих мест, точно турка или ласкара. Его платье, походка, произношение, манера глазеть на лавки, спотыкаться о водосточный желоб, сталкиваться с посыльными, стоять под струей, хлещущей сверху во время дождя, – все это делает его великолепной приманкой для мошенников и шутников. Задиры стараются затолкать его в собачью конуру. Кучера норовят огреть кнутом. Воры спокойно запускают руку в бездонные карманы его кучерской хламиды, когда он восторженно наблюдает пышную процессию во главе с лордом-мэром, направляющуюся к Вестминстеру. Моты, растрясшие свои зады на запятках, снисходительно завязывают с ним знакомство и представляются ему самыми дружелюбными и порядочными джентльменами, каких он когда-либо встречал. Размалеванные женщины, отбросы Льюкер-лейн и Уэстон-парка, выдавали ему себя за графинь и благородных девиц. Если он спрашивал дорогу к Сент-Джеймсскому дворцу, его посылали на Майл-энд. В лавке в нем сразу же усматривали подходящего покупателя всего того, что другой не купит и сроду, например дрянной вышивки, медных колец, часов, которые никогда не будут ходить. Если он вваливался в одну из модных кофеен, то становился предметом грубых унижений и шуток наглых хлыщей и начинающих стряпчих из Темпла. Взбешенный и запуганный, он вскоре возвращался в свое поместье и здесь, окруженный преисполненными к нему почтения чадами и домочадцами, в разговорах с любезными сердцу собеседниками находил утешение, забыв о неприятностях и поношениях, которые испытал. Здесь он снова был важной персоной и не видел никого выше себя по положению, за исключением случаев, когда во время выездной сессии суда присяжных занимал место на скамье недалеко от судьи или когда рядом с капитаном милиционной армии приветствовал главу судебной и исполнительной власти в графстве“.
Вообще говоря, я бы поместил эту стоящую особняком описательную главу в самом начале „Очерков“. Однако она оказалась совсем в другом месте. „История“ Маколея в целом, как мне представляется, не достигает уровня его коротких статей. Нельзя не почувствовать, что это блестящий образец какого-то особого выступления ревностного вига и что противная сторона может высказать больше того, чем здесь было приведено. Без сомнения, некоторые из „Очерков“ в чем-то несут на себе печать ограниченности политических и религиозных взглядов автора. Лучшие же из них – те, где Маколей непосредственно вступает на широкие просторы литературы и философии. Джонсон, Уол-пол, мадам д'Арбле, Аддисон, два замечательных англичанина, действовавших в Индии, Роберт Клайв и Уоррен Гастингс, – все это и мои любимцы. Очерк о Фридрихе Великом также, безусловно, должен быть в первом ряду. Лишь одну вещь я предпочел бы исключить. Это дьявольски умную критику в адрес Роберта Монтгомери. Хотелось бы думать, что сердце у Маколея достаточно доброе, а душа нежная, чтобы столь ожесточенно набрасываться на писателя. Плохое произведение канет в неизвестность по причине собственных тяжких недостатков. Поэтому нет необходимости нападать на его автора с таким рвением. О Маколее можно было бы думать куда лучше, не будь он в этом случае столь беспощаден.
Не знаю почему, но разговор о Маколее всегда заставляет меня вспомнить Вальтера Скотта. Его книги с потускневшими корешками оливкового цвета, как вы видите, занимают целую полку. Вероятно, оба писателя не только имели на меня огромное влияние, но и вызывали во мне большое восхищение. А возможно, истинное сходство умов и характеров этих двух людей, Маколея и Скотта, послужило причиной моих мыслей. Вы говорите, что такого сходства не находите? Но вспомните „Песни шотландской границы“ Скотта и „Песни Древнего Рима“ Маколея. Механизмы должны быть подобны, чтобы результаты оказались столь схожи. Каждый из этих писателей был тем единственным человеком, который, возможно, сумел бы создать стихотворение другого. Какая любовь ко всему, что отмечено печатью мужества, благородства и доблести! Как просто и с какой силой они написаны! Однако находятся люди, на которых ни сила, ни простота не действуют. Они полагают, что пока произведение не будет „темным“, оно останется поверхностным. Но как часто бурлит неглубокий поток, а глубокий бывает прозрачным. Вы, конечно, помните неумную критику Мэтью Арнольда по поводу чудесных „Песен“ Маколея, когда Арнольд вопрошает: „Да разве это поэзия?“ после того, как приводит следующие строки:
Пытаясь доказать, что Маколей не обладал чувством поэзии, Арнольд фактически демонстрирует, что сам лишен понимания драматизма. Смелость идеи, высказанной Маколеем, и его язык – вот, очевидно, что вызвало раздражение Арнольда. Но именно в этом и заключается истинная заслуга писателя! Маколей прибегает здесь к ясным и выразительным словам, с которыми простой солдат обращается к двум своим товарищам, чтобы те помогли ему в доблестном деле. Всякие высокопарные сантименты были бы здесь абсолютно неуместны. Эти строки, я думаю, взятые в контексте, являют собой образец замечательной песенной поэзии и обладают достоинствами и чувством драматизма, которые должны быть присущи поэту, сочиняющему песни. Приведенное выше мнение Арнольда поколебало мою веру в его суждения. И все же многое мы могли бы простить человеку, написавшему такие строки:
Неплохие слова, чтобы обрисовать жизненное кредо человека.
Одна из вещей, которую человечество еще не осознало, – это значение благородных воодушевляющих слов… Когда вам потребуется какая-нибудь замечательная фраза о мужестве или патриотизме… Тогда вы сможете найти целый букет таких фраз в песнях Маколея. Мне посчастливилось выучить наизусть песнь „Гораций“ еще в детстве. Она запечатлелась в моем восприимчивом уме, так что даже теперь я могу почти всю ее продекламировать наизусть. Гольдсмит говорил, что в разговоре с другим человеком он ведет себя подобно тому, у кого в банке тысяча фунтов, но он не может состязаться с тем, у кого сейчас есть полшиллинга в кармане. Поэтому песнь, запомнившаяся вам, означает гораздо больше, чем книги, которые ждут, чтобы на них сослались. Однако теперь я попрошу вас взглянуть на книги с корешками оливкового цвета. Это мое издание Вальтера Скотта. Но вам, я уверен, следует чуть отдохнуть, прежде чем я осмелюсь приступить к разговору об этих книгах.
Великое дело – начинать жизнь, обладая небольшим количеством истинно хороших книг, которые являются вашей собственностью. Сперва вы можете даже недооценить их. Вы можете пристраститься к книгам вульгарным, с их голой приключенческой канвой. И вы станете отдавать им предпочтение. Но наступит время, когда такие книга начнут приедаться вам и в конце концов наскучат, а вы непременно захотите пополнить пробелы в вашем чтении и потянетесь к хорошим произведениям, которые терпеливо ждали вашего внимания. Тогда неожиданно какой-то день станет вехой в вашей жизни, вы поймете разницу между теми, первыми, и теперешними вашими увлечениями. Точно при вспышке молнии вы увидите, что те, первые, книги не стоят ровным счетом ничего, а другие – настоящая литература. По прошествии времени вы можете вновь обратиться к тем, первым, недостойным вашим увлечениям. Но теперь, по крайней мере в вашем сознании, будет образец для сравнения. И вы никогда не станете таким, каким были прежде. Постепенно хорошие книги начнут не только нравиться вам все больше, но и оказывать влияние на ваш ум, станут лучшей частью вашего „я“, и, наконец, вы сможете, как это произошло со мной, посмотреть на старые истершиеся переплеты и полюбить эти книги за все то, что они дали вам в прошлом. Да, вот так эти оливкового цвета книги Вальтера Скотта заставили меня пуститься в высокопарные рассуждения. Книги Скотта были моими первыми собственными книгами задолго до того, как я смог оценить или даже понять их. Но наконец я уразумел, что это за сокровище. В детстве я читал книги Скотта тайком, глубокой ночью при свете свечи, когда сознание того, что я совершаю чуть ли не преступление, придавало особый интерес произведению. Возможно, вы заметили, мое издание „Айвенго“ отличается от других имеющихся у меня книг писателя. Книга „Айвенго“, такая же, как и все мои остальные книги Скотта, была забыта в траве на берегу ручья, она упала в воду. В конце концов ее обнаружили три дня спустя. Разбухшая и бесформенная, она валялась в грязи. Но думаю – и это можно с уверенностью сказать, – что я истрепал эту книгу еще до того, как потерял ее. Не исключено, что прошло, возможно, несколько лет, прежде чем я заменил старую книгу на новую. Мне ведь всегда хотелось перечитывать именно ее, вместо того чтобы брать в руки новое издание.
Вспоминаю, как покойный Джеймс Пейн рассказывал, что он с двумя своими собратьями по литературе решил написать о том, какой же эпизод в „Айвенго“ представляется каждому из них наиболее ярким. Проштудировав книгу, все они сделали одинаковый выбор. Это был эпизод, когда рыцарь Лишенный Наследства на турнире в Ашби де ла Зуш, проехав вдоль галерей, где сидели зрители, острым концом своего копья ударяет в щит грозного храмовника, вызывая его на смертельный поединок. Действительно, это великолепная сцена! Что из того, что ни одному храмовнику, согласно уставу его ордена, не разрешалось принимать участие в столь мирском и малопристойном деле, как турнир? Привилегия великих мастеров состоит в том, чтобы изобретать подобные случаи. И потому неблагодарное это дело – выступать против них. Разве не Оливер Уэнделл Холмс описывал ординарную личность, у которой в голове всего лишь пара непримечательных фактов? Но этот человек врывается в гостиную так, будто за ним гонится свора разъяренных бульдогов, и готов оповестить присутствующих об этих фактах, дав волю своему воображению. Великий писатель никогда не ошибается. Если у Шекспира морской берег есть в Богемии, а Виктор Гюго называет боксера-англичанина „мистер Джим-Джон-Джек“, то это именно так, и дело с концом. „Иного решения тут нет“, – сказал редактор второстепенному автору. „У меня есть такое“, – ответил автор, и это его право, если он хочет убедить читателей.
Однако мы отвлеклись от „Айвенго“. А какое это замечательное произведение! Второй величайший исторический роман, я полагаю, написанный на английском языке. Перечитывая его, я всякий раз все больше восхищаюсь им. Воины в этом романе изображены в такой же мере искусно, в какой неудачны (за редким исключением) его женские образы. Но, хотя воины и представлены как нельзя лучше, романтический образ Ревекки с точки зрения привычной рутины искупает недостатки в изображении всех остальных женщин, действующих в романе. Скотт рисовал мужественных людей, потому что сам был мужественным человеком и находил свою задачу привлекательной.
А молодых героинь своих писатель изображал, как того требовали условности, которые он никогда не имел смелости нарушить. Лишь прочитав подряд с десяток глав романа „Айвенго“, где действует минимальное число женщин, – например, большой отрывок, начинающийся с описания турнира в Ашби де ла Зуш и до окончания эпизода, где выступает брат Тук, – мы постепенно осознаем все мастерство романтического повествования, которого достиг писатель. Я не думаю, что во всей английской литературе найдется более прекрасный и значительный пример полета воображения, чем только что упомянутый нами.
Можно допустить, что романы Вальтера Скотта грешат чрезмерным многословием. Эти нескончаемые и совсем необязательные вступления заставляют вас слишком долго добираться до сути повествования. Нередко они превосходны, полны ученых премудростей, остроумны, красочны, но не имеют касательства или весьма непропорциональны по отношению к истории, которую они хотят представить. Как и во многих произведениях английской художественной литературы, такие пассажи хороши сами по себе, но находятся в явно неподходящем месте. Отступления от темы, незнание того, что такое метод и система, – наши традиционные национальные прегрешения. Вообразите, что вам нужно включить эссе на тему о том, как год прожить без денег, что сделал Теккерей в романе „Ярмарка тщеславия“, или в каком-то месте своего творения вставить рассказ о привидениях, как осмелился Диккенс. С таким же успехом и драматург может поспешить к рампе и начать рассказывать анекдоты, действие его пьесы приостановится, а действующие лица станут томиться от скуки за его спиной. Но это к делу не относится, хотя в подтверждение вышесказанного можно привести примеры не из одного великого писателя. Нам до прискорбия не хватает чувства формы, и сэр Вальтер грешил тут наравне с другими.
Однако же, минуя эти длинноты, обратимся к кульминации истинного произведения. Кто же в этом случае, как не сэр Вальтер, находит сжатую фразу, краткое зажигательное слово? Вы помните сцену в романе „Пуритане“, когда отчаянный драгунский сержант Босуэл настигает наконец сурового пуританина Берли, за голову которого полагается вознаграждение?
„– Значит, или ложе из вереска, или тысяча мерков! – воскликнул Босуэл, обрушиваясь изо всех сил на Берли.
– Меч Господа и меч Гедеона! – прокричал Белфур, отбивая удар Босуэла и отвечая ему своим“.
Никакого многословия! Но самый дух каждого из этих людей и их партии выражен здесь в немногих решительных словах, которые врезаются в память.
„Луки и секиры!“ – кричали саксонские варяги, когда их теснила арабская конница. И вы чувствуете, что именно так они и должны были кричать. Еще более лаконичным и точным был боевой клич отцов этих же самых людей в тот долгий день, когда под штандартом „Красного дракона Уэссекса“ они сражались на пологом холме у Гастингса. „Вон! Вон!“ – рычали они, когда их крошили нормандские рыцари.
Краткость, выразительность, простота – дух нации был в этом кличе. Разве тут не присутствуют самые высокие чувства? Или же их следует унять и глубоко запрятать, поскольку слишком сокровенны, чтобы выставлять на всеобщее обозрение? В какой-то степени, возможно, и то и другое.
Однажды я познакомился с вдовой человека, который, будучи молодым корабельным сигнальщиком, получил от старшины-сигнальщика знаменитый приказ Нельсона и передал его экипажу корабля. Офицеры были подавлены, матросы – нет. „Долг, – бормотали они. – Мы всегда выполняем его. Разве не так?“ Все мало-мальски высокопарное приводит в уныние, а не воодушевляет английских солдат. Сдержанность им всегда по душе. Немецкие солдаты могут идти в бой, распевая псалмы Лютера. Французы приходят в ажиотаж от песен о славе и отечестве. Английским военным поэтам нет нужды подражать кому-то или по крайней мере полагать, что если они поступают подобным образом, то неизменно подымают дух британского солдата. Наши матросы в Южной Африке тащили на себе тяжелые орудия, распевая: „Вот еще кусочек сахара для птички“. Я видел, как полк вступал в бой под припев: „И еще чуть-чуть…“.
Пока упомянутые выше военные поэты не будут обладать гением и интуицией Киплинга, они изведут немало чернил, прежде чем сочинят столь музыкальные стихи.
Русские в этом отношении весьма похожи на нас. Помню, я читал об одном отряде солдат, проламывающих брешь в стене. С самого начала и до конца они с увлечением распевали, пока наконец несколько из них, оставшиеся в живых, не утвердились победоносно на верху стены. Но и тут они продолжали петь ту же песню. Очевидец поинтересовался, что же это была за удивительная песня, вдохновлявшая солдат на столь доблестный подвиг, и обнаружил, что точный перевод бесконечно повторявшихся слов гласил: „Иван рвет в огороде капусту“. Дело заключается в том, как я предполагаю, что простой монотонный звук в этом случае заменял звук тамтама, раздававшийся в войне дикарей, и, гипнотизируя солдата, призывал на подвиг.
Наши двоюродные братья за Атлантическим океаном также привносят что-то комическое в наиболее серьезные свои начинания. Вспомните, например, их песни во время самой кровавой войны, которую когда-либо вела англосаксонская раса, – единственной войны, когда они, можно сказать, сделали все, что было в их силах, – „Идут, идут, идут, солдаты маршируют“, „Тело Джона Брауна“, „Поход через Джорджию“. Во всех них чувствуется шутливый юмор. Мне знакомо лишь одно исключение из их числа. И это самая потрясающая песнь, известная мне. Даже человек, далекий от подобных проблем, в мирное время не может читать ее без волнения. Я имею в виду, конечно, песнь Джулии Уорд Хоуи „Боевой гимн республики“ с ее первой строкой, исполняемой хором: „И наш Бог идет впереди“. Если бы эту песнь когда-либо пели на поле битвы, эффект был бы огромный.
Не слишком ли утомительным оказалось мое отступление от темы? Но это наиболее пространная из мыслей, посетивших меня по другую сторону Волшебной двери. Невозможно высказать и одной из этих мыслей без того, чтобы вслед за ней не возникало десятка других.
Итак, я говорил о воинах Вальтера Скотта. В том, как он изображает их, нет никакой ходульности, нарочитости, ложного героизма, чего сам писатель более всего не терпел.
Только краткое энергичное слово и простой мужественный поступок, когда каждое слово и каждая метафора возникают в результате естественного хода мыслей героя. Как жаль, что Вальтер Скотт с его тонким пониманием воина так мало рассказал нам о воинах – его современниках, возможно самых замечательных, которых когда-либо видел мир. Да, он описал жизнь великого солдата-императора, но в его писательской биографии это лишь пример литературной поденщины. Как мог патриот-тори, все воспитание которого подготовило его к тому, чтобы смотреть на Наполеона как на злого Гения, проявить в этом случае справедливость? Однако в Европе в те времена имелся обширный материал, на который именно Скотт мог бы сочувственно откликнуться. Чего бы мы не отдали за литературный портрет одного из кавалеристов Мюрата или же ветерана-гренадера, сделанный таким же смелым росчерком пера, как и ритмейстер Дугалд Дальгетти, воевавший под знаменем Густава Адольфа, в романе „Легенда о Монтрозе“, или же стрелки шотландской гвардии Людовика XI, в романе „Квентин Дорвард“!