Текст книги "Мир всем вам"
Автор книги: Артур Черный
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 18 страниц)
И тогда я нашел единственный выход: только начав шестимесячный срок своей службы, я решил продлить его на год.
Меня ждали дома, а я всё не мог наваляться в засадах, в секретах, в окопах. Я совсем забыл, как, бросив всё, однажды бежал отсюда домой.
…А еще сюда, в несчастливую эту страну, приходил светлый и добрый праздник – Новый Год. И даже мы, давно не знавшие причин радоваться, вдруг вспомнили и заново пережили трогательные минуты своего детства, наивные его загадки и радужные его мечты. Но совсем по-другому, совсем по-взрослому звучала теперь новогодняя наша мечта. Она прорывалась наружу уже за несколько дней до праздника: "Пусть Басаев с Хаттабом сдохнут в новом году!"
Новый Год. Это было такой важной проблемой в России, но совсем не было проблемой здесь. К нему не надо было готовиться, собирать подарки, писать поздравления, слать кому-то открытки. Он приходил и всё. Обычный год, какие бывали и раньше. Разве что, для кого-то последний.
А мы так готовились встретить его здесь, что еще дома задумались о елке и о шампанском. Мы хотели привезти их с собой, но ни у кого ничего не вышло. Шампанское было выпито еще в Забайкалье, отобрано по приезду сюда старшими офицерами, или же в сердцах разбито нами у ног последних. А елку все равно бы пришлось выкинуть; за это время она бы растеряла все свои иглы.
Нам повезло, что к этому Новому Году не нужно было готовиться. Он приходил и всё.
…Это случилось после одного рейда. Она пришла ко мне во сне в легком и тонком платье, в холодную зимнюю ночь. Она вошла, и куда-то пропала, превратившись в светлую комнату, сумрачная моя палатка; она села рядом, и мокрые, застеленные шинелями доски, сменились постелью. Я лежал с ней и не мог поверить в свое счастье. Я терпеливо ждал, пока она заснет, а потом подошел к окну и не мог надышаться воздухом. А там за окном простирался огромный город. Полный огней, тишины и зеленого лета. Там за окном стоял Барнаул. Я узнал его сразу, хотя уже давно не жил в нем, уже давно из него уехал. Их просто нельзя было не узнать, эти огни, что каждую ночь зажигались за окнами солдатской моей казармы. Что тревожили сердце и звали с собой за проволоку расшатавшегося забора. Они вновь стояли за окном, друзья моей юности, – синеглазые фонари и золотые витрины барнаульских улиц, – тайные свидетели ночных моих походов, гулянок и самоволок.
Уличная тьма все ближе подползала к окну и, наконец, шагнула в комнату. Начал тонуть, расплываться за стеклом Барнаул. Уже померкли и сделались слабыми точками яркие его огни. Пропала, а может, просто ушла нежная моя женщина.
…Автоматов работало сразу несколько. Они стреляли непрерывно и долго. Махонькие огоньки фонарей вдруг превратились в трассера и медленно полетели к моему окну. Я равнодушно смотрел на них и не мог двинуться с места. А потом, проснувшись, еще долго не открывал глаз, пытаясь понять, откуда в Барнауле стрельба. Неужели война и сюда дотянула жадные свои лапы? А, открыв глаза, увидел над собой грязную, закопченную крышу палатки… Чечня!!!
Я снова был здесь. В этом глухом лесу, в брезентовом своем жилище, на самом дне холодной земляной ямы. Я никуда не отлучался из этой тюрьмы.
–
РЕЙД
Сегодняшний день:
…Только что вышла луна. Белый молочный свет стоит над мертвой пустой дорогой. В холодном унылом лесу лежат под деревьями серые пятна снега. Собравшись у командирской палатки, негромко переговариваясь между собой, мы нагружаемся в трудный ночной рейд. У меня не хватает в вещмешке места, и я ссыпаю в карманы дополнительный боекомплект. Сухпай на несколько суток, вода, оружие, котелки, лопаты, пилы, топоры, спальники… На каждом по пятьдесят-шестьдесят килограммов груза. Оставлены, как лишний вес, ненужные нам бумаги: теплые домашние письма, затертые военные билеты, старые записные книжки. Взяв на спину невыносимую "сто пятьдесят девятую" станцию, садится и уже не может подняться щуплый радист-азиат. Кто-то забирает у него аппарат.
Мы идем уже несколько часов. Идем, задыхаясь, выплевывая липкую густую слюну, цепляясь руками за древесные стволы и ветви, падая друг на друга. И никто не может встать заново без чужой руки. Даже на кратких своих привалах мы стоя вешаемся на деревья, опасаясь, что при подъеме с земли, просто не выдержат мышцы.
Изматывающий ночной рейд… По лесам, горам, по оврагам и рекам… Рейд на полной выдаче сил, при полном отсутствии реальности. Это я и не я ползу сейчас с разбитыми в кровь руками на новую высоту. И стараюсь не думать, что за ней встанет другая.
…Я сижу на земле, ковыряясь в кучах опавшей листвы. Мне нужна вода. Ручей почти мертв и ту жижу, что катится по дну, едва можно собрать в ладонь. За спиной, не оборачиваясь на меня, проходят своим маршрутом группы. Они медленно поднимаются по тропе, медленно утекают во мрак. Уже никого нет. Только я и лес. Обступив русло ручья, висят на корявых ветвях подмытые черные буки. По мохнатым валунам бродят зеленые пятна луны. "Надо идти…", – говорю я себе, и снова опускаю в воду заледеневшие пальцы. "Надо идти…", – повторяюсь я, но не могу оторваться от грязного пойла.
На вершине пластом лежит рота. Люди грызут под собой снег, и даже командир, положив на землю лицо, уже не поднимает глаз. Мы так и валяемся на этой высоте с оружием, даже не скинув груза с плечей. Это выше человеческих сил – бросить и снова поднять свой вещмешок.
Я разорвал сапог, и теперь на каждой переправе проверяю босой ногой температуру речной воды. У меня нет и минуты вытащить, выгрести, лежащий под пальцами снег. Я давно не чувствую своей ступни, но боюсь остановиться, понимая, что уже не догоню роту. "Скорей бы убили", – думаю я, потому что не знаю, хватит ли остатка жизни, чтоб отдохнуть.
Мы проходим по какому-то селу. Из-за высоких оград изредка лают громадные псы, в нескольких домах зажигается и гаснет свет. Мы идем в полном молчании, и только у кого-то за спиной стучит плохо привязанная крышка котелка. Но для нас ничего этого нет. Нет села, нет лая собак, нет дороги, ночи и луны. Есть лишь она: одинокая чужая спина, что все уходит и уходит вперед. И главное – не потерять, не отпустить ее от себя. Нужно лишь помнить, что кто-то другой, не ты, должен первым закончить этот рейд. Сломаться, отстать, сдохнуть…
…Их группа выбилась из сил, осталась позади роты, сбилась с курса и проскочила наше ущелье. Они не сели на отдых, не остановились, не посмотрели вокруг. Они просто шли вперед, тупо, безразлично, на полном автоматизме. А их уже ждали, уже зажигали на их пути яркие сигнальные огни. Сначала, всё отдаляясь и отдаляясь, впереди горели какие-то фонари, затем вспыхнул костер, еще позже взлетела с земли зеленая ракета. Им казалось, что они догоняют роту, а их вели в ловушку: в плен и на смерть…
Нагнали их бойцы разведроты. Кто-то из командиров вовремя начал считать людей.
…Заходят ночные светила. Уже не деревенеют мышцы и нам все равно, продолжит ли наши страдания день. Исчезло всё: усталость, злоба, голод и сон. Мы будем идти, пока не свалимся замертво.
…Пока мы были на ногах, никто помнил про ветер. И вот теперь, когда можно было упасть на землю и уснуть, мы не знали, где искать от него спасения. Тяжелый, с мокрым снегом, он сдирал брезентовые накидки, забирался в спальники, заносил лицо. Мы лежали на голом поле, прижавшись друг к другу, спрятавшись за кочки, укрывшись по ямам, выплевывая изо рта снег и песок. Потом кто-то нашел старые окопы первой войны – размытую узкую колею. Мы просто переползли, перекатились в это убежище. Никто не вышел на пост охранения. Нам было все равно, проснемся мы или нет.
…Подтянув под себя босые ноги, мы сидим на бревне, и сушим на костре промокшую за день одежду. От выставленных в ряд сапог восходит густой едкий пар. Брошенные на них сизого цвета портянки, зияют широкими своими прорехами. Небрежною кучей свалены наземь раскрытые вещмешки. Костровой дым пахнет тушенкой, жженой кирзой, дешевым солдатским чаем и еще каким-то печальным, каким-то теплым и неуловимым запахом…Запахом школьных пионерских костров. Запахом позабытой далекой родины…
Вокруг нас сплошное белое поле, откуда, медленно собираясь, подходит к огню, поднявшийся из-под снега взвод. Подкуривая непослушными руками, садятся ближе к теплу хмурые наши товарищи. Жаль, ни у кого из них нету спирта…
Уже вечер. Мы спали весь день. Утром снова на марш.
…Даже теперь, через столько лет, меня до сих пор не отпускает тот рейд. Их были десятки, таких рейдов, но снится всегда один. По ночам я все еще тащу в горы тройной свой боекомплект, оружие, спальник, сухпай… Все еще не могу напиться из грязного того ручья в холодном чеченском ущелье. А за спиной, все также, не оборачиваясь на меня, проходят своим маршрутом группы. Они медленно поднимаются по тропе, медленно утекают во мрак… А надо мной висят на корявых ветвях подмытые черные буки. И рядом бродят по мшистым валунам зеленые пятна луны… Я помню, какой свежий, какой сладкий вкус имела она, как жадно я собирал ее со своих ладоней… Я так и не напился ей досыта – живой водой чеченского леса.
…Через несколько дней мы вышли в Зандаку.
От той грозной силы, что ушла отсюда прошлым летом, остались лишь огромные траншеи окопов, ржавые прострелянные "буржуйки", рваные с золотыми якорями шинели, да недобрые воспоминания местных банд.
Морские дьяволы Севера… Я видел этих морпехов на рынке Хасавюрта в апреле 2000-го. Тогда мы стояли много километров выше Зандака, но по праву считали их своими соседями. И гордились этим соседством. Потому что уже тогда их подвиги, мертвых и живых, были известны нам из газет. Кто видел в военных журналах второй чеченской фотографию "Гордый рейд морпехов", знайте, – это оттуда, из мрачных чащоб Зандака, из той кузницы, где ломалось железо, но не согнулся человеческий дух. Отыщите это фото еще раз и снова вглядитесь в их лица! Эти, идущие навстречу смерти ребята, – наша гордость, наша надежда и наша боль. Они всегда были первыми, они часто проливали свою кровь, но еще чаще лили чужую. За это их уважали, боялись и ненавидели здесь.
И вот там, в Дагестане, при короткой и случайной встрече на рынке, мы едва успели сказать друг другу несколько слов. Мы еще только выгружались из БТРа, а они уже покидали город и собирались у кунга ЗИЛа. Черная пехота Зандака – голубоглазые ангелы смерти, русоволосые наши мальчишки, с добрыми светлыми лицами… Они так не вязались с тем образом, который дала им война.
– В Зандак?
– Да. Успеть надо до вечера.
– Что там у вас, мужики?
– …Зиму пережили, – как-то спокойно и по-хозяйски улыбнулся их командир.
Зандак. Зима 2001-го года:
Здесь, как у себя дома, открыто гуляли распоясавшиеся наемные банды: негры, арабы, прибалты, хохлы. Те, кого за нехваткой времени, не успела зарыть в землю грозная пехота северных морей. Они никуда не делись, никуда не бежали из здешних лесов.
Мы садились в засады, устраивали секреты, ходили по ночам в этот лес на поиски врага. Даже сейчас мне хорошо помнится то, что они были безлунны, давние эти ночи с неясной надеждой на утро. Так стоял такой мрак, такие чащи из ветвей, старых пней, лиан, стволов и кустов, что даже посланные в нас пули сворачивали с пути. Неуловимые вестники смерти, они пролетали где-то над ухом и, вовсе не жужжали, а как-то неприятно скрипели в воздухе. Но часто был неслышим и невидим сам враг.
На партизанской этой войне мы уже усвоили главное правило: ночь всегда опаснее дня и, если ты встретил утро, значит, будешь жив до тех пор, пока снова не сядет солнце. И промежуток между утреней и вечерней зарей – это огромный пласт времени, в котором почти не убивают, в котором можно попробовать излечиться от страха. Мы привыкли, что смерть – это гостья ночи, и уже не ждали ее днем. И жизнь вновь подтвердила эту истину.
Первым погиб командир. Он шел впереди и даже не успел понять, что произошло. Видимо, его подвело чутье, видимо, он уже устал от войны. Он еще что-то кричал, еще шел в полный рост, требовал прекратить стрельбу, полагая, что это ошибка, что второпях напоролись на своих… А потом прилетела эта пуля и разом все кончилось. Снайпер попал ему в лицо и от удара у него развалился затылок.
Боевики били из-за деревьев, из-за плетеной ограды забора. Взвод, пригнувшись, бежал с одной его стороны, а они, встав в полный рост, в упор стреляли с другой. Все спешили навстречу огню, и никто не вспомнил, что вчера и все дни до этого, многие офицеры называли нас трусами, многие говорили, что при первом же выстреле мы потеряем отвагу и в панике подадимся назад. Никто не отступил, никто не кинулся в сторону.
Один был застрелен в живот и, падая с разбегу на камни, разбил себе лицо. Он так и лежал, с синими руками у порванных скул, весь в крови от паха и до бровей.
Откуда-то с опушки колотил пулемет, ломались, срезанные им ветви, рикошетили от мерзлой земли, летящие пули. Вслед за командиром свалилось фланговое охранение, закричали первые раненые. Кому-то из них перебило ноги и он, не в силах подняться, крутился на одном месте, протягивая руки к своим. Вокруг прыгали пули и Мутный, первый, кто кинулся на помощь, не добежал лишь несколько метров. Его застрелил тот же снайпер, что минуту назад открыл нам счет. Раненого вытащил другой.
Это была обычная засада, обычная тактика партизанской войны. Обычная смерть, которой когда-то заканчивается наш путь.
Кто сумел отбиться и выжить, остались служить дальше, кто не сумел, кому не повезло, отправились по домам. Они так и улетели от нас, на одном вертолете, все вместе, наши убитые.
А через несколько дней после этого боя солдат из гранатометного взвода нашел в кустах чью-то грязную, всю в надписях, нательную рубаху. Он знал Мутного еще по Забайкалью и сразу разглядел свой почерк. Когда-то, перед самой отправкой сюда, они писали пожелания друг другу, оставляли телефоны и адреса, и собирались встретиться после войны. А Мутный, вместо блокнота и тетради, положил перед всеми белую солдатскую рубаху. Этот памятный альбом с именами, с телефонами и росписями товарищей, со словами "Счастья тебе, брат!", "Мы обязательно вернемся!!!", "Пусть третий будет только за любовь!", болтался теперь на мокром голом кусту, измазанный грязью, с надорванным рукавом. Наверное, когда разбирали вещи убитого, – никому не нужное это наследство, – кто-то правильно решил, что мертвому вряд ли пригодятся пожелания и адреса живых. Потому что не мертвые приходят к живым, а мы следуют за ними. Туда, на исконный их адрес: на старую переправу Харона, за темный бездонный Стикс, на тихие берега Леты. В смиренную гавань наших отцов…
…Она никому не пригодилась и ее вышвырнули на ветер, исписанную живыми людьми рубаху. А солдат, подобравший ненужную эту тряпку, сложил ее в вещмешок и собирался увезти родителям погибшего. Ведь у него тоже были мама и папа.
Не знаю, довез он ее или нет.
Мутный так и остался при своей кличке среди всех, кто его помнил. Кажется, звали его Александром. Хотя сейчас я не ручаюсь за это.
Говорят, был он хорошим парнем. И этого достаточно.
Не знаю, как на чеченском, но на нашем русском, слово "Зандак", само по себе звучит как-то зловеще. Что-то темное и нехорошее слышится в нем.
Оседлав, ведущую в этот бандитский поселок дорогу, мы утвердили на ней свои блокпосты, понаставили самодельных шлагбаумов, набросали в колею камней, и взяли под контроль всякое движение. Мы ходили в суточные наряды на дорогу, досматривали транспорт, копались в справках и пропусках, и поражались обилию воевавших с нами людей.
Вот они, стоят передо мной, с оторванными на руках пальцами, с обожженными ушами и шрамами во все лицо. У них новые, выданные лишь месяц назад паспорта "граждан РФ". Видно, они недавно бросили оружие и попали под амнистию. Они улыбаются и пытаются шутить. Но я не верю им. Слишком недобры, слишком пристальны холодные их глаза. Может, это давняя привычка, а может, не так уж и далеко бросили они свое оружие.
На этих блокпостах мы часто являли не самый лучший пример своего народа. Часто умаляли свое достоинство и позорили нашу армию. Чеченцы очень скоро поняли, как без лишних препятствий, без лишних вопросов пройти через каждый пост. Потому что мы всегда трясли с них продукты, стреляли сигареты, отбирали одеколоны и водку. И уже через день-два они сами начали привозить всё это и отдавать нам. Они смотрели на нас, как на попрошаек, а в нас не было гордости, чтобы заметить это.
Нас нельзя было ставить туда. Это было дело спецподразделений, милиции, но только не пехоты. Не тех, кто привык сидеть по окопам, выть на луну и выкармливать вшей. Кто еще вчера отошел от рабочего станка, оторвался от крестьянского своего надела.
Может, кто-то скажет: зачем про это теперь? Зачем о том, в чем не было славы? Но ведь это было. Было на самом деле. И если мы, рядовые, побирались спиртом да едой, то целые состояния вывозили отсюда полковники и генералы. Вывозили машинами и бортами, не на одну квартиру или дачу. Все объяснялось достаточно просто: мы были на войне, у нас был враг, а, значит, должны существовать и трофеи. И вряд ли кто-то из нас испытывал жалость к чеченцам.
Если утро находило нас на блокпосту, то на ужин почти всегда был сыр, лепешки и молоко, реже табак и водка. Стояли солнечные зимние дни, и почти не выпадал снег. Как-то мы даже ходили босиком и загорали на солнце до самого вечера. Но это было, пока не отступал день. Совсем с другими дарами шла сюда ночь.
Лето бежало от нас, едва пропадало солнце. Сразу за закатом возвращалась зима. Она волокла за собой бледные туманы, ветер, град, дождь или снег. За какой-то час каменела и принимала минусовую температуру теплая земля окопов. И еще вместе с холодом в них приползал неотвязный, непостижимый страх. И чем большая тишина населяла округу, тем сильнее хотелось бить в набат и скликать к оружию.
…Я сберег тот мир, не растерял его краски, не позабыл его голос, не оставил и, не предал. Я вновь и вновь вспоминаю Зандак:
…Мы сидим на самом краю обрыва и молча глядим, как, вытекая из тьмы, поднимаются на нашу вершину мутные волны тумана. Они тянутся из ущелья и, перевалив через бруствер, совсем затапливают наш пост. В метре от окопа из белой холодной каши торчат короткие вершины деревьев. Все остальное поглотил туман.
Уже подошла к полночи толстая стрелка часов. Уже выбрался из своей берлоги враг.
По дну ущелья бродят чеченцы и, подражая зверью, поднимают протяжный унылый вой. Мы уже научились различать их голоса, и нас не обманет шакал. Они ждут, когда сдадут наши нервы, и мы начнем бестолковый огонь. Но они напрасно не спят, напрасно ходят здесь по ночам. Нет, это верный расчет, это верное понимание человеческой психики. У нас давно не в порядке с нервами и мы бы с радостью потратили на этот лес все свои патроны, весь свой боекомплект. Но нам запретил стрелять командир. Запретил взводный, ротный, комбат. Днем сюда приходил бестолковый начальник минометной батареи подполковник Чайка. Он лишь минуту потратил на ущелье, наскоро что-то записал в своей книжке, и поклялся за одну ночь вывести здесь все живое.
Над нашими головами пролетают хвостатые железные мины. Они падают где-то внизу и гонят бандитов на склоны, к границам наших постов. Сквозь разрывы, сквозь тонкий протяжный свист, мы ясно слышим, как щелкают рядом сломанные ветви, как хрустит под ногами старый слежавшийся снег. Эти люди ходят совсем рядом и мы, не имея в тумане глаз, нутром чувствуем друг друга…Они снова здесь – ненасытные убийцы ночи. Они снова пришли за кровью – злое потомство волков. Но нам запретил стрелять командир. Запретил взводный, ротный, комбат…
…Остывают отработавшие стволы минометов, спускаются в ущелье и пропадают в лесу до следующей ночи чеченцы. Освободив окопы, отползает в чащу белесая мгла. Поплыли по небу студеные звезды обеих Медведиц. Теперь, когда все позади, к нам, наконец, подбирается страх…
Еще лишь третий час ночи. И у нас уже не хватает сил…
…Я снова хочу вернуться в тот край!
О, Жизнь, верни мне мое счастье! Отступите назад, бездушные послевоенные годы! Померкни небо Чечни от бомб, снарядов и мин! Завяньте сады Зандака, чтобы снова стать кладбищем!
Я жду возвращения! Дорогу обожженному сердцу!
–
74-я ЮРГИНСКАЯ
Март – Апрель 2001 года. Северный Кавказ:
Отыграв кровавые спектакли, отстреляв в живые мишени, отгуляв столько горьких поминок и сложив столько красивых песен, уходила домой боевая наша бригада. Уходили они – бешеные псы сибирской тайги. Уходили, так и не наохотившись, так и не износив на вражьих костях злые свои клыки. Не догуляв, не доиграв, не доплясав под заказанную ими музыку.
Они уходили без всяких торжеств, без пышных проводов и никому не ненужных прощаний; уставшие, строгие, но бесконечно счастливые, что, все-таки, возвращались домой. Сколько тихой радости, сколько надежд на завтрашний день было в свирепой этой колонне! И мы – оставшиеся добровольцы сводного батальона – могли лишь завидовать их судьбе, могли лишь раскаиваться, что не пошли с ними. Хотя еще вчера так твердо решили остаться.
…Она все катилась и катилась, прощальная наша колонна. А мы стояли у дороги, искали и находили в ней так много отходившую под нами технику, ту, что столько раз согревала нас в рейдах теплом своих двигателей. Они ползли мимо нас, в глине, в грязи и воде, эти отблиставшие трудяги войны, – наши машины, танки, минометы, "Шилки", "Саушки", БТРы, БМП… – дряхлые истрепанные кареты, которые всегда знали только один маршрут – по самому краю пропасти. Кареты, в которых старый возница Судьба так часто отнимал жизнь…Вслед за колонной, отходя, наконец, в родные края, шагали к своим кладбищам холодные тени павших. Они долго так ждали, когда им покажут дорогу домой…
А еще что-то невероятно огромное, что-то грозное и трагическое уходило с нашей колонной. То, что не всякому удалось пережить на этой земле. То, что много десятилетий подряд заливало кровью и топило в слезах великую нашу Родину.
Снимите траур с нашего дома! Он навсегда ушел, наш несчастливый 20-й век!
…И вот я остался. Сам не зная зачем. Какая-то упрямая и глупая гордость, что все уходят, а я остаюсь, сидела во мне и не пускала назад. Как будто не было никаких дел там, на большой земле. Как будто никто не ждал и не тосковал в моем доме. Но они приходили, легкие маленькие конверты от моих родных, с аккуратным почерком мамы, с тяжелым шрифтом отца. Они звали меня обратно, считали дни до моего возвращения и никому не хотели рассказывать, где же сейчас их сын. И не знали, что за письмо берег он для них.
Оно было заклеено в целлофановый пакет и, вместе с документами, хранилось в мятом алюминиевом котелке. О нем никто не знал, кроме меня и одного человека, который должен был его отправить. А у него тоже было похожее письмо, что так же, как и мое, ожидало лишь случая заговорить.
–
…Вот он, оставшийся никем не прочитанным, недобрый привет из мира моего прошлого:
"Здравствуйте Мама и Папа, здравствуй Сестренка.
Если вы читаете это письмо, значит, меня уже нет в живых. Так получилось, что я уже не приеду обратно. А поэтому хочу написать вам о том, о чем бы вы никогда от меня не услышали.
Мама, я знаю, что вы ждете меня живым и здоровым, но я, не знаю почему, совсем не тороплюсь домой. Конечно, я хочу всех вас увидеть, обнять, поговорить с вами. Но мне тяжело уезжать отсюда. Как будто что-то держит и не отпускает. Если бы мне точно сказали день моей смерти, даже тогда я вряд ли стал бы ее избегать. Вряд ли засобирался отсюда домой. Не знаю, как это объяснить.
Я соврал вам, когда сказал, что это вынужденная командировка, что у меня проблемы с законом. Потому что знаю, что вы бы не стали перечить, но мне было бы больно видеть, как вы плачете. А тем более, вы бы не простили себе, что знали правду и все равно меня отпустили. Уехал я сюда добровольно. Не знаю, поймете вы или нет, но я устал дома и давно хотел вернуться обратно. На это было много разных причин, которые теперь уже не так важны. Не знаю, но мне кажется, я потерял смысл в жизни, а поэтому не слишком за нее переживал, отправляясь сюда.
Вы сильно не убивайтесь. Видно это судьба и никуда от нее не деться. Значит, так и должно было произойти. Думайте, что я просто куда-то уехал. Наш командир говорит, что это иногда помогает. У него тоже погиб близкий человек.
Распечатайте "хлебницу". Там мои дневники. Теперь можно их прочитать. Наверное, они покажутся вам наивными, но, думаю, что это хоть какая-то обо мне память. Никому их не показывайте. Жаль, что после Армии я сжег 1994 и 1995 год. Они тогда показались мне совсем детскими.
Позвоните Рустаму, скажите обо всем. Вот его телефон:…
Все-таки я бы очень хотел вернуться. Потому что устал здесь и очень по вам соскучился.
Не знаю о чем еще писать. Наверное, это всё. Всех вас очень люблю.
Прощайте.
Чечня, 74-я Юргинская бригада.
P.S: Я даже не знаю, какое поставить число. Ведь я еще жив. Пусть остается без даты".
–
Странно, но, приготовив для родителей посмертное свое письмо, я как-то успокоился и перестал о чем-то переживать, словно снял с себя какую-то ответственность. Я стал так свободно, так легко думать о смерти, что даже та жалость к самому себе, часто терзавшая мое сердце, наконец, утолила свой голод. Теперь, отправляясь на зачистку или в рейд, я ничуть не волновался за их исход. Нисколько не ждал для себя пощады.
А еще однажды я понял, что если и в этот раз мне суждена дорога домой, то все равно настанет тот день, когда я вновь увижу Чечню. Потому что Чечня – это то единственное, по настоящему важное и высокое, на что стоит потратить жизнь. Если раньше я был мелочен, тщеславен, не стыдился несправедливости и обмана, то Чечня освободила меня от всего. Здесь я постиг тайны человеческого бытия. Ведь какими бы разными не были все, сложившие здесь головы, плохими либо хорошими, никто из них не перехитрил, никто не откупился от смерти. И оставили по себе добрую память лишь те, кто действительно держался правды, кто не жалел себя, кто был бескорыстен, прям и великодушен. Так стоит ли лгать, жадничать и думать лишь о себе, если все равно, тебе не жить вечно? Если никто не вспомнит тебя добрым словом даже после смерти. Так стоит ли быть таким, как все?..
Нет, Чечня не сделала из меня святого. И растеряв здесь свои пороки, я вряд ли что-то хорошее приобрел взамен. А, если и приобрел, если и вправду изменился в лучшую сторону, то надолго ли этого хватит? Не сгинет ли всё это там, за пределами войны? Как я смогу жить дальше со своими "долгами", "Родиной", "честью" и "патриотизмом" там, где это не имеет цены?
И поэтому я боюсь возвращения. И поэтому верю, что это не последняя командировка сюда.
Война в Чечне, да и вообще война, – это ведь не только боевые выходы, убитые, пленные, водка и кровь. Это больше нестерпимые, изматывающие бытовые условия, в которые нас загоняла жизнь. Это чесотка. На пальцах и по всем телу. И нет от нее лекарства, кроме соляры. И ты идешь к танкистам просить эту соляру, а тебя даже не спрашивают для чего: нюхать, от чесотки или для печки? Можно было по неделям, по месяцу, таскать на себе, не снимая, грязную одежду, не мыться самому, не пить никакой жидкости, кроме противного топленого снега, не знать никакого источника света, кроме коптящих солярных склянок. Не иметь другой постели, кроме зловонного засаленного тряпья, не находить более важных дел, как искать на себе вшей. Хорошо, если была баня. Когда этого не было, когда твой взвод или рота, сидели на какой-нибудь высоте, куда лишь раз в неделю пешим караваном доставлялись продукты, то, чтобы помыться, нужно было ждать либо конца зимы, либо просто какого-нибудь чуда: замены, передислокации, отправки домой. А отсутствие сна?.. Что такое, не высыпаться? Оказалось, просто никто не знал этого раньше. Едешь так ночью в кузове машины, которая не по трассе, не по грунтовке, а по вековой лесной дороге, без света, по корням и пням, на ощупь добирается. И водитель постоянно на газ жмет, потому что надо еще два взвода за ночь перевезти. Машину эту во все стороны швыряет, трясет, как в лихорадке, под ногами шмотье от лавки до лавки летает, а ты сидишь, в борт руками вцепился, и спишь. И сны видишь. Глаза открываешь, а люди из сна перед тобой в кузове стоят. И не уходят. И глаза хоть до дыр затри… А еще постоянные, с нехваткой людей, бессменные, на всю ночь караулы… Караулы, в которых едва дотягиваешь до утра. Снег, меняющий дождь. Дождь, прерывающий снег… Эта отвратительная болотная топь, в которую за час превращались любые дороги. Эти земляные окопные работы, вечные наряды в роте, ночные разгрузки колонн, походы за топливом и за водой… Эта невыносимая тоска по дому…
…Но мы уже перестали всё замечать. И даже здесь, в печальной стране войны, мы, наконец-то, научились радости. И она была такой простой, такой незнакомой нам раньше, искренняя наша радость! Мы бы никогда не узнали ее дома.
Мы радовались, если пили сладкий горячий чай, если у кого-то в кармане оказывались сухие сигареты и спички, радовались найденной лишней шинели, которую можно было бросить себе на нары, радовались, взятому в соседнем взводе кассетному магнитофону. Какие мы слушали песни!.. Не военные, не "афганские", не "чеченские". Эта дурная какофония войны давно стала нам поперек горла. Мы напевали Катю Лель, Виа-Гру, Иванушек, Руки Вверх, Шатунова… В них было столько доброго, в непритязательных этих песнях! Как же мы не замечали этого раньше! Почему же только здесь по-настоящему расслышали их?…В этих песнях никто не пел о войне.
А письма! Не те, что приходили сюда, а те, которые ждали от нас. Нужно было тоже найти время, чтобы их написать. А его не было. Не отошлешь же письмо из какого-нибудь аула, у которого ты впустую отсидел в засадах три ночи. Не напишешь на марш-броске, не сочинишь в сопровождении колонн. Однажды я сам потратил на письмо целый месяц. И даже не из-за того, что у меня не было этих двадцати-тридцати минут, а потому что в нем надо было о чем-то врать. Надо было что-то придумывать, как-то заботиться, чтобы не проскользнуло лишнее слово. Ведь оно уходило туда, где переживали, где любили… Мы просто не знали о чем говорить в этих письмах. Ведь, кроме холода, кроме голода, ржавых побитых машин, обратившихся в лохмотья камуфляжей и синих обмороженных рук, должно было существовать что-то еще. То, о чем, не таясь, можно было написать домой. А про что туда было писать? Как не горят в печи сырые вишни и груши? Как задыхается по ночам от их дыма взвод? Как ты бегаешь через раз с простуженными почками в туалет? Как надо ложиться в засаду, а ты не можешь даже сесть, потому что загнешься от своих болезней. Написать про то, как мы били троих солдат, которые сменяли на авиационный спирт чужую форму и спальники? Как я просадил насквозь ступню, и загнила, не заживает рана?.. Нет, нужно было писать про что-то другое, но ни про это… И нельзя было отправить только две строчки: у меня все хорошо, не жалуюсь и не болею. То, чего никогда не было.








