Текст книги "«А зори здесь громкие». Женское лицо войны"
Автор книги: Артем Драбкин
Соавторы: Баир Иринчеев
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)
После этого в составе нашей дивизии я два раза была под Красным Бором и оба раза была ранена. В первый раз я даже не поняла, насколько это серьезно, а последствия ранения я ощущаю до сих пор – потому что меня ранило осколками в мягкое место.
В первый раз, когда мы были под Красным Бором, мы стояли на высотах. Там было несколько эпизодов. Один раз мы стали с нашей высоты свидетелями нашей танковой атаки. Как они шли и как от них ничего не осталось – все случилось на наших глазах. Как они горели, как они пытались выбраться из горящих машин, как они карабкались на нашу высоту. Какие безумные лица были у тех двоих, что до нас добрались. Мы их перевязывали. Это было очень сильное впечатление. Просидеть всю войну в каком-то штабе и участвовать в танковой атаке – это не сравнить.
Мне там еще запомнился эпизод, просто тем, что я не думала, что такое возможно, ночью мы сидели у крохотных костерков, накрытых котелками. Несколько групп бойцов. Вдруг один из них падает на спину. Его стали поднимать – убит. Что, где, как убит? Искали, искали в темноте – оказалось, крохотное проникающее ранение в череп. Мгновение – и человека нет.
Вообще, бои под Красным Бором были очень тяжелые. У меня постоянно была полная полевая сумка перевязочных пакетов и полная санитарная сумка этих же пакетов, которую мне кто-то оставил. Я все их израсходовала. Все время были раненые. Я вымоталась так, как за всю войну не выматывалась. Что же говорить о тех, кто ходил в атаку и воевал не на бумаге. Я устала так, что не то чтобы я стала бояться, – я устала от этого напряжения, я больше не могла. А поскольку обе сумки были пустые, то у меня было моральное право спуститься в полковые тылы. Вообще, меня никто на передовой не держал, но я считала своим долгом быть на передовой.
Я пошла по дороге в тыл. Шла по участку артснабжения дивизии. Немцы вели артобстрел, я на него особо не реагировала. На войне особо на это не обращаешь внимания. Вроде бьют, но снаряды падают сзади, и по огневой точке справа… Иду я мимо палаток артснабжения. Оттуда выскакивает офицер и говорит: «Заходи к нам». Я в ответ: «Мне некогда, мне надо перевязочные материалы достать». – «А у нас горячий суп есть». Этим-то он меня соблазнил. Палатки были добротные, с подкладкой, с окошками и подоконниками. Артиллеристы мне что-то горячее наливают. Я была зациклена на перевязочных материалах и зафиксировала в памяти, что у них на подоконнике лежат индпакеты. Начала кушать, обстрел продолжается, и я слышу крик с другой стороны дороги. Там был кювет, и, прежде чем зайти в палатку, я запомнила, что там стояла пушка, а под ней лежал наш боец и что-то в пушке чинил. Я схватила индпакеты, выскочила из палатки и подбежала к бойцу. У него из руки хлестала кровь. Я попыталась снять с него ремень и наложить жгут, и тут нас накрыло. Я успела подумать: «Вот тут я попалась». Отчетливо помню эту фразу. Тут артобстрел прекратился, тишина. Бойцу моя помощь уже не нужна. Я встала и по-шла по дороге. Тут ко мне подбегает этот лейтенант и кричит: «Вы ранены, вы вся в крови!» Оказалось, что меня не только ранило, но и слегка контузило, поэтому мне и показалось, что наступила тишина.
Этот лейтенант пошел провожать меня в медсанбат, я на ногах стояла. Мне надо было узнать размеры бедствия. Дальше у дороги располагалась огромная медсанбатовская палатка – пункт обогрева. Там была большая печка из бочки, бойцы сушились и сушили портянки. Их с фронта отводили по очереди обогреться и обсушиться. Запах там был такой, что человека можно было убить без всякой амуниции. Я лейтенанту сказала, что несогласна в такой палатке быть, и пошли мы дальше. Потом я узнала, что в эту палатку попал снаряд, и можно представить, что там было.
Дошли до какой-то маленькой санчасти, где были два санитара, врач и трое носилок. Я их попросила дать мне воды и вату. Они мне дали немецкий котелок, где на дне была пшенная каша, а сверху вода и клок ваты. Я начала умываться и обнаружила осколок в мочке уха. Помимо этого, вся физиономия у меня была как в веснушках. Я больше всего боялась за глаза, но они были в порядке. После этого я пошла в мою медчасть, они мне все это дело вымыли. Постепенно эти осколки вышли из кожи, последний вышел, когда дочь уже в школу пошла. То, что у меня осколок был в заднице, я никому не сказала, да и сама тогда не поняла еще.
Потом меня второй раз ранило, и поскольку у меня был свищ от первого ранения, то у меня температура поднялась за полдня до сорока градусов. Поэтому, когда я пришла в санчасть (ходить я еще могла), врач закричал: «Уберите ее отсюда немедленно!» Было видно, что у меня жар, а у них должна быть чистая операционная. Так что он меня смотрел и обрабатывал в другом помещении. После второго ранения меня эвакуировали одновременно с Тамарой (Тамарой Родионовной Овсянниковой). Мы с ней встретились сначала в санитарной машине, а потом в госпитале. Для Тамары война на этом закончилась, потому что у нее было серьезное ранение, она хромает до сих пор, а я отлежала месяц в госпитале. После этого госпиталь мне осточертел. Комиссаром госпиталя была наша бывшая студентка, я вошла с ней в сговор, и меня выписали. Ходить мне было все же сложно, и из резерва офицерского состава меня направили в политотдел 42-й армии. Оттуда меня направили в 85-й отдельный полк связи.
Работа была очень любопытная. Полк размещался в Благодатном переулке (сейчас это Благодатная улица), в новостройках (тогдашнего времени, конечно). Техника в полку была самая разная, и, в частности, было две машины. Одна называлась «ЗВС-200», а вторая «МГУ-1000» – это отдельный сюжет, но я для рассказа о них не гожусь. Я к ним относилась скептически, с гонором переводчика-разведотдельца, а те, кто на них работал всю войну, считают, что внесли свой вклад в Победу. Это звуковещательные машины, и использовались они по-разному. Когда наша армия перешла в наступление и эти машины использовались для призывов сдаваться в плен, подбирать наши листовки-пропуски в плен, и при помощи этих машин можно было даже договориться о капитуляции какого-то маленького населенного пункта – я могу себе представить, что эти работники имели все основания считать себя очень важными. А вот в начале войны и в блокаду… «МГУ-1000» каталась по разным участкам фронта и вещала на немцев, программу давал политотдел 42-й армии. Программа всегда была одинаковая – приказ главного командования, сводка или листовка о том, какие немцы бедные и несчастные, а потом мы давали музыку. То же самое делала и «ЗВС-200», и те же программы мы передавали из специальных земляночек. На нашем направлении землянка была в нескольких сотнях метров от нынешнего проспекта Ветеранов. Эта землянка подчинялась 109-й стрелковой дивизии. Начальником этой землянки был капитан Кемпф, который был в 109-й дивизии как раз инструктором по работе среди войск и населения противника.
Мои обязанности были такие: я сидела и говорила в микрофон в блиндаже, почти как в мирное время. Установка обслуживалась выносными громкоговорителями с проводной связью. Была специальная группа, которая обслуживала эти громкоговорители и полностью отвечала за них. Вообще мы сильно зависели от направления ветра. Если ветер был на нас, то я не работала, а болтала с моим приятелем, Самуилом Харитоновым.
Нельзя сказать, что у нас был постоянный коллектив дикторов. Помимо меня, там на учете и довольствии состоял еще один диктор, бывший актер Женя Мусатов, который потом стал экскурсоводом в Царском Селе. Я ему по гроб жизни обязана тем, что он меня научил правильно дышать, чтобы гортань не сильно уставала и при этом все было слышно. Его старший брат тоже у нас работал диктором. Еще у нас был один русский немец, Унрау. Он был в привилегированном положении, ни под какие репрессии не попадал.
Итак, было еще две установки. Установкой «ЗВС-200» командовал совершенно замечательный лейтенант Старков. Более обворожительного человека в своей жизни я не встречала. Честно скажу, влюблена не была, но он был страшно обаятельный москвич. Он специализировался на каких-то хитрых звуковещательных установках, которые испытывались на кораблях в бесконечных командировках. Поэтому, как он шутливо мне рассказывал, у него с женой был вечный медовый месяц. Он показывал мне фотографию жены и двух достаточно больших девчонок. А потом я узнала, что он с войны вернулся женатым на одной из наших девчонок! Может быть, его жена во время войны нашла себе другой медовый месяц…
С этой установкой у нас был прелестный эпизод. У железнодорожных мостов любили остановиться «катюши». Они встанут, отстреляются и сразу уедут. Они же перед нами не отчитывались, когда они приедут и когда уедут. Так вот, один раз мы приехали на это место со своей установкой сразу после того, как уехали «катюши». И получили всё, что этой «катюше» причитается от немцев. Машина была как решето, а никто из нас не был ранен! И что делать? Сдвинуться с места мы не можем… Мы, конечно, возликовали, потому что все уцелели. Дело было на рассвете, и Старков отправился искать тяговую силу. Он притащил откуда-то лошадь с хомутом, дугой, лошадь запрягли и тронулись. Мы все тронулись следом, дружно смеясь: «Звуковещательный комбайн системы Старкова»!
«МГУ-1000» была уже серьезной машиной, с ней была другая история. Наше командование, не знаю, на каком уровне, придумало хитрый ход, как нас использовать. Очень давно не было пленных, и очевидно, на них уже сыпались шишки сверху. При стабильной обороне пленного взять вообще непросто. Мы свои передачи вели довольно регулярно, и реакция немцев на наши программы тоже была довольно постоянная. Пока мы вещали, они готовились, а когда мы в заключение программы пускали музыку, они все вылезали из блиндажей и отплясывали! Наши плясали с нашей стороны, а немцы с той! И все были друг другом очень довольны. Командование решило это использовать. Подготовили группу для разведки боем. Все сделали, как всегда, за исключением того, что, когда они все повыскакивали из блиндажей, наша группа на них накинулась. Все прошло очень удачно, я уже не помню, сколько пленных наши взяли, но мы получили от командования благодарность за хорошую работу. Вот это, я считаю, было хорошей работой с нашей стороны. Дальше, как мне показалось, началось безобразие: нельзя же считать противника полным идиотом, но командование решило повторить этот трюк. Как оказалось, можно! И во второй раз этот трюк сработал. А на третий раз уже, разумеется, ничего не получилось.
Вообще, я эту работу не любила, но позарилась на нее из-за того, что у меня было плохо с ногами. Но программу иногда нам привозили, а иногда за ней надо было в тыл ходить пешком! От проспекта Ветеранов на Заневский проспект! Через весь город! Это кончилось тем, что я примерно через месяц опоздала на Заневский, меня отругали. Майор Генкин, начальник 7-го отдела, говорит: «Ну, раз вы так задержались, то идите домой на Васильевский!» Я ему говорю: «Ни шагу я не сделаю! Организуйте мне ночлег!» Майор махнул на меня рукой. Я тогда пошла к девчонкам – в штабе армии и в политотделе много девчонок сидит по разным отделам. Прошу их: «Так и так, девчонки, пустите переночевать». Они в ответ: «А у нас нет общей казармы или комнаты для отдыха». – «Где же вы спите???» – «С мужьями дома!» Ну, дела… Я обратно к Генкину. В результате дали койку какого-то офицера, который был в отъезде. Вскоре после этого случая у меня стало совсем плохо с ногами, и меня прооперировали. После операции я сказала, что в 7-й отдел больше не хочу, и стала проситься в разведотдел. Дело шло уже к 1944 году. Тогда я услышала, что на Ленинградском фронте формируются корпуса, чего раньше не было. Я, как переводчик, была о себе высокого мнения – куда же мне, как не в штаб корпуса! И вот меня направили в штаб корпуса, и там я долго работала. Вот вы говорите, что офицер-разведчик должен допрашивать пленного, ставить вопросы, а я, как переводчица, просто переводить. Конечно, так должно быть в идеале. Но в реальности все было по-другому. Заместитель начальника разведки в нашем корпусе любил бить пленных, и я ему сказала, что если он хочет, чтобы я присутствовала на допросе, чтобы он это бросил. Один раз он за кочергу схватился, так я просто вышла из комнаты. Он сначала даже не понял почему. Потом я объяснила ему, почему я так поступила, и он затаил на меня обиду. Другие офицеры, что служили в этой должности, были попроще, с ними можно было договориться, а этот был принципиальный, поступал, как считал нужным. Это был, между прочим, первый камешек в мою судьбу, этот офицер потом мне подпортил работу.
Итак, этот офицер допрашивает пленного, очень грозно, пленный его безумно боится, а на самом деле пленного нужно к себе расположить, женщины для этой цели очень хороши. Казалось бы, глупо, но если его допрашивает женщина, то пленный себя спокойнее чувствует. Он командным голосом допрашивает пленного, я перевожу нейтральным голосом, перевожу ответы. Офицер все повышает голос, и пленный начинает нести полную чушь, он начинает приспосабливаться к желаниям господина офицера! А господину офицеру это страшно нравится. Он говорит: «Я доложу наверх». Я ему: «Подождите, куда вы торопитесь?» – «Нет, я доложу». Он звонит в штаб, а я тем делом разговариваю с пленным о том о сем, немного по-бабьи. Вообще, интеллект переводчика имеет огромное значение (это я не о себе, а о другом переводчике, о котором расскажу позднее). Переводчик должен быть как минимум на том же интеллектуальном уровне, что допрашиваемый, и чем он умнее пленного, тем лучше. Итак, он докладывает, а я в это время провела свой допрос и поняла, что все, что капитан докладывает, – полная туфта. Я говорю ему: «Капитан, остановитесь!» Он как-то закруглился, я говорю ему: «Сядьте и не мешайте». Разумеется, все оказалось совсем не так, как капитан докладывал, он просто оскандалился! Так он позвонил в штаб и сказал, что это переводчица все напутала! Вот так он мне еще раз напортил. И таких вот пакостей, если офицер разведотдела не дорожил хорошим переводчиком, можно было наделать очень много.
Так вот, об интеллекте переводчика. У нас работал переводчиком Шурик Касаткин, который потом стал профессором и заведовал кафедрой романской филологии. Такая полная, вялая зануда! Но какие он протоколы допроса делал!!! Иногда к нам попадали протоколы допросов по внутренней системе, и они были потрясающие. Я не знаю, как он допрашивал, но я его методой пользовалась при допросах. Начнем с пленных. Вообще, пленный на Ленинградском фронте – редкое событие. Разведчикам довести пленного от переднего края до штаба было проблемой. До тех пор, пока не спустили приказ разведчикам, что, если по дороге в штаб пленный будет убит или покалечен, разведчиков сразу отправят за другим, они не могли успокоиться. Итак, возвращаясь к профессору Касаткину и его методе. Сидит у нас пленный повар. Долговязый, нескладный, невоенный, перепуганный тыловик. Начальник разведки на него уже рукой махнул. Я его спрашиваю: «Ну что, много приходится готовить?» – «Да». – «И на сколько человек?» – «Столько-то». – «А сколько офицерских пайков?» – «Столько-то». – «А что-то особое приходится готовить?» – «Да на фронте продукты не те, чтобы деликатесы готовить… вот разве что когда генерал приезжал…» – «А когда это было?» – «Тогда-то». – «А потом не приезжал?» – «Да иногда заглядывал». Вы понимаете? Переводчиков надо специально обучать таким ситуациям и методам допроса, а у нас в мирное время как было – учения, сборы, так переводчики свободны, гуляйте! Не было специального обучения, и всему учились уже на войне.
В университете был еще достаточно иллюзорный курс по организации иностранных войск – на этом курсе я полюбопытствовала, что как у немцев в армии называется. Но нас не готовили как военных переводчиков! Переводчиком ставили любого, кто мог слепить фразу по-немецки! Одно дело – нормально задать вопросы пленному, надо же еще понимать, что он тебе в ответ говорит! А они же говорили не на том немецком, что нас в школе учили. Иногда, когда они хотели мне сказать комплимент, пленные мне говорили, что я говорю как учительница в их школе в Германии. То есть я говорила на общем немецком, без акцента. У немцев в языке двойная бухгалтерия – даже те, кто получил до войны прекрасное образование, кто говорил на прекрасном литературном немецком языке, если их специалист послушал, он все равно бы сказал, откуда этот человек – из Саксонии, из Баварии или еще откуда.
У меня были определенные трудности с пониманием разных диалектов немецкого, но ведь хозяин – барин, я могла его заставить повторить фразу столько, сколько мне было нужно. У меня была совершенно очаровательная история при первом допросе. Это было первое наше наступление, первый пленный. Я прибежала из города, чуть не опоздала, потому что была в увольнительной, а дивизия пошла в наступление. Обстановка такая: стол в землянке, я, все, кто был в штабе, столпились вокруг стола, и нет Донского, чтобы их разогнать по местам. Допрашиваем, как полагается: начальник разведки спрашивает по-русски, я перевожу. «Где у вас тылы?» Казалось бы, чего проще! Он говорит: «Аn Tropschino». Я карту специально перед наступлением смотрела. Что за Тропшино? Такого поселка в полосе нашей дивизии нет! Если я скажу: «Ich verstehe nicht», то это поймут все. И все, можно отправляться домой. И тогда я говорю: «Schreiben Sie nieder». Я, кстати, с ним всегда на «вы» обращалась. Он пишет «Antropschino». Ура! Эту деревню мы все знаем. Я, конечно, вида не подала, что его сначала не поняла. Это все, что было нам нужно. Больше в полку ничего сделать было нельзя. А вообще, я не понимаю, зачем допрашивать пленных в полку, они же все прямо из горячки боя, что он может знать? Сколько их было в подразделении? Да какая разница, сколько их было до начала боя?! Их уже все равно там нет.
Вообще, если говорить о среднестатистическом немецком военнопленном и о среднестатистическом красноармейце. У нас до войны говорили, что у нас всеобщее среднее образование. Да возьмите строевую часть любой дивизии, полистайте список рядовых: три класса, четыре класса образования. Восемь классов? О, это будущий сапер или химик – вот так у нас было с образованием рядового состава. Так же было с офицерами – их же можно было обучать только из тех, кто есть… Например, у меня был приятель, он погиб на участке 109-й дивизии – Самуил Маркович Харитонов, преподаватель математики. Честный офицер, храбрый парень, до войны – преподаватель математики. Он рупористом иногда работал, читал немцам тексты, но произношение у него было – за голову схватишься. На слух он немецкий язык вообще не понимал. И это нормальное явление было, при всех недостатках его немецкого языка он числился переводчиком в одном из полков 109-й дивизии! Далеко не все переводчики даже такого уровня. Самуил погиб так: он один шел на передовую по каким-то делам, и его в спокойный момент ранило в ноги. Пока его нашли, он истек кровью. Его отвезли в город, в госпиталь, ампутировали обе ноги, и на следующую ночь он умер. Я его навестила в госпитале перед смертью, но он уже никого и ничего не узнавал. Вот так погиб. На фронте нельзя погибнуть глупо, но все равно было очень грустно.
По поводу рупористов мое мнение такое, что это было абсолютно неэффективно. У всех рупористов было ужасное произношение. Например, мы говорим «Гитлер», а они говорят «Хитлэ». В начале звук «х», а не «г», в конце звука «р» вообще не слышно! Вдобавок рупористы вещали на общем немецком, который деревенские немцы с трудом понимали, а если учесть, как наши этот общий немецкий знали! И что наши потом наговорят по шпаргалкам, было вообще невозможно понять. Нам прислали целый ворох этих шпаргалок, и я по ним должна была еще учить наших офицеров произношению того, что на них написано. Делалось это в минуты затишья – лучше хоть что-то делать, чем сидеть без дела. Но я считаю, что это было абсолютно бессмысленно.
Переводчиков не готовили для полков, готовили только для штабов дивизии. Там как раз сидел этот самый инструктор по работе среди войск и населения противника. Вот кто должен был отлично знать язык! Но даже их не готовили. И наш инструктор в дивизии, капитан Кемпф, которого мы все считали очень симпатичным и дельным офицером, вообще не говорил по-немецки! С ним была смешная история: когда я туда прибыла, мне надо было обосноваться. Обосноваться – значит вбить в стенку гвоздь, чтобы повесить полевую сумку. Я взяла гвоздь, булыжник и стала забивать гвоздь. Он мне: «Что вы делаете?» – «Как что, гвоздь забиваю в стенку». – «Нельзя, клопы будут!» – «Что, от гвоздя???» – «Да, от гвоздя. Вы видите, сколько тут клопов?» Вот такие смешные представления у него были. Как мне рассказали после войны, он печально кончил – благополучно дожил до конца войны, а там слишком разохотился на немецкое имущество. Как ни странно, он был уличен и разжалован.
Еще был интересный эпизод с одним пленным. Он был из эсэсовцев, но с головой. Он попал в плен в начале войны и был переквалифицирован в пропагандисты в Красногорске в школе комитета «Свободная Германия». Он жил там же, где я иногда бывала, в Благодатном переулке, и я с ним иногда пересекалась по работе, да и иногда просто в коридоре сталкивалась. И этот наглец все мне говорил: «Ирина, я не знаю, как к вам обращаться. По имени – zu kurz, Frau Leutnant – unmöglich!» To есть, с его точки зрения, женщина не могла вообще быть офицером.
Один раз, уже в самом конце войны, я чуть не ввязалась в опасную авантюру – на конечном этапе войны в тыл к немцам в глубокую разведку уходила группа, которая должна была изображать заблудившуюся немецкую часть. В конце войны для немцев это была банальная ситуация. Офицерами там были наши, русские, а рядовыми – бывшие пленные немцы, прошедшие у нас перековку. Офицерам было велено при публике рта не открывать, потому что акцент сразу был бы услышан. Но, слава богу, мне сказали: «Вы что, не знаете структуры немецкой армии? Где ближе всего к фронту могут быть женщины в немецкой армии?!» Это так называемые Blitzmädchen, девушки с молнией на рукаве, связистки. 50 км от фронта. «Вы что, хотите, чтобы всю вашу группу сразу же повязали?!»
Мы получали каждый день из политотдела фронта, который на Заневском, материалы для чтения на войска противника. Читали, сколько горючего хватало, если вещали из землянки. Если вещали с машины, то по условиям. Материал был оформлен в качестве листовки, и такие же листовки разбрасывали над немецкими позициями, но этим занимались не мы. В листовке были отдельные части: высказывания военнопленных, что наши очень любили. Если своих военнопленных не было, то не брезговали военнопленными с других фронтов. Было хорошо, если пленный был из той части, что стояла напротив. Это было хорошо, но, смею вас уверить, что, пока мы не стали эффективно действовать, проявлять инициативу и двигать фронт, никто не бежал сдаваться в плен. На нашем участке фронта я не знаю ни одного случая, чтобы немец пришел и сдался. На других участках такое, может быть, и было.
Кроме того, у нас в разное время работали разные военнопленные. На момент прибытия к нам они уже прошли то ли обработку, то ли проверку, но мы с ними общались как со своими, и они с нами так же. Был любопытный случай с немцем Келлером. Он, хоть и был в офицерском звании, знаков различия не носил, ходил в нашей форме. У нас был негласный приказ – его одного никуда не пускать, все время сопровождать. Как-то вышло, что некому было его сопровождать, и с ним пошла я. Слава богу, что он в клозет не попросился! Мы с ним шли, разговаривали по-немецки, и к нам прицепились бдительные юные пионеры. «А вы кто? А что тут делаете?» Я им объясняю, они мне, разумеется, не верят. Я говорю: «Ну, хорошо, идемте до ближайшего КПП». Там, чтобы нас проверить или этих детей утешить, созвонились с нашим штабом, наши все подтвердили. Детям сказали «спасибо», а нас отпустили.
В блокадном Ленинграде была еще такая особенность: когда шли с фронта во второй эшелон и в город или наоборот, то во время обстрелов и воздушных тревог военных тоже загоняли в подворотни (до бомбоубежища мы никогда не доходили, так как ждали, что будет отбой и можно будет идти дальше). Мне это надоело, и я тех самых девиц, что отказали мне в ночлеге, попросила (должна же от них быть хоть какая-то польза!) сделать мне «секретный пакет». Они мне сделали пакет со всеми печатями и прочим, и меня перестали на улицах отлавливать и заставлять пережидать обстрелы и налеты в подворотнях. Военная хитрость.
Незадолго до полного снятия блокады, когда формировались корпуса (это был конец 1943 года), меня послали переводчицей в 63-ю гвардейскую дивизию. Мне там так понравилось! Я пробыла там всего сутки, меня там так замечательно приняли! У них было волнение, что они пойдут в наступление вообще без переводчика. Все было замечательно, а через сутки вернулась их родная переводчица. И тут уже ничего не поделать. Она болела, но выздоровела и вернулась. Я, кажется, за всю войну ни о чем так сильно не жалела, что увидела, какой это замечательный корпус, и сразу из него вылетела. Это примерно соответствовало тому, что гражданский человек представляет себе об армии. В начале войны, когда я попала в армию, сколько у меня было разочарований! Конечно, это был другой период, другая армия.
В результате я вернулась несолоно хлебавши в резерв офицерского состава Ленфронта. Большие бараки в Гатчине, койки рядами, маленький уголок огорожен. Две койки в огороженном уголке – на случай того, если будут женщины-офицеры. Один раз я там была с другой женщиной-офицером, во второй раз – одна. И мужики кругом. Так эти мужики каждую ночь обсуждали свои любовные похождения. Ну, знаете, после этого у меня квалификация неслыханная! Из резерва офицерского состава я попала в 109-й корпус. Это было в сентябре. В декабре мы полком перебазировались на кирпичный завод, в гигантские помещения. Там разместился наш штаб, на одной стороне коридора разместился штаб полка, а на другой стороне коридора мы потом разместили военнопленных. Был собачий холод. Мы были прекрасно одеты – ватники, полушубки, а немцы вот не очень. Немцы зябли, а мы им говорили – все жалобы к Гитлеру. Мы вас одевать и не можем, и не собираемся.
Ленинградцев во время блокады старались отпускать в город, потому что все знали, что такое блокада. Понимали, что когда с фронта солдат придет домой, то немного своих подкормит. Боже мой, сколько раз мы прощались с мамой! То ли навсегда, то ли еще на какое-то время… Хотя тогда «навсегда» не входило в планы. Я маме еще тогда дала обещание писать каждый день, и обещание это выполнила.
Мама мне тогда налила в мою замечательную немецкую фляжку плодово-ягодного вина, которое ленинградцам выдавали на Новый год. Разумный блокадник заправлял стакан этого вина ложечкой крахмала, получался кисель – а это уже еда! И вот мама мне льет в фляжку это вино, а я заявляю активный протест, но мама стоит насмерть. Я с уязвленной совестью и полной фляжкой уезжаю в свою часть, в эти печи кирпичного завода. И тут выясняется – ни разу такого за войну не было – начальник разведки охрип, его вообще не слышно, и я тоже осипла. Как мы завтра будем вести допросы – одному Аллаху известно. Медикаментов нет, и кто их выдаст! Мы вино разогрели, выпили его напополам и наутро были в порядке. Так что я всегда говорю, что моя мама тоже приняла участие в операции по полному снятию блокады Ленинграда.
Снятие блокады у меня в памяти отложилось уже с абсолютно другой точки зрения. В бой идут полки, а штаб корпуса что? Он только урожай собирает. Реляции, доклады, ни шагу пешком, все на машинах, никакой опасности. Санаторная жизнь. Это только моя точка зрения. У командира корпуса, разумеется, другая точка зрения – ему нужно следить за состоянием боя, он получает устную информацию, он должен принимать решения – ничего не видя, вообще говоря. Вообще, это фантастика, что такое война! Что разведка может в наступлении? Да ничего не может, все сдвинулось. Несмотря на это, все мельтешат, развивают бурную деятельность.
Во время снятия блокады я забрела в блиндаж, видимо, немецких артиллеристов. Я там порылась, нашла карту, где были нанесены немецкие огневые позиции, и, прокомментировав, отдала ее начарту корпуса, уже не помню. Уже позже, после полного снятия блокады, когда мы стояли в Кингисеппе и нам вручали медали «За оборону Ленинграда», начарт мне сказал: «Поехали посмотрим, что мы по этой карте наработали». Он провез меня по разбитым немецким позициям, и это было для меня огромным моральным поощрением.
Еще одной моей обязанностью во всех штабах было склеивать карты для штабных работников.
После работы в штабе корпуса я попала во 2-ю стрелковую дивизию и числилась там до конца войны, до увольнения.
В какой-то момент мы попали в Польшу и стояли там долго. Всему этому предшествовала переброска с 1-го Прибалтийского фронта на 2-й. У нас было два переезда поездом, что было отдельным приключением. При санитарных остановках все господа военные выстраиваются в ряд и спокойно решают свои дела, а что делать дамам? Дамы сигают под вагон и делают свои дела на другой стороне вагона. Один раз мы так чуть не отстали от эшелона. Вообще женский быт на войне – это захватывающая тема.
Через Латвию мы шли пешком. Латвия была божественная. Во-первых, нас там любили. Хотя у нас там уже не было проблем с питанием, латыши не знали, чем нас еще угостить. Вообще, марш был зверский, за 10 дней мы прошли 600 километров. В первый день я вымоталась настолько, что не то что руки и ноги были не мои – у меня шея голову не держала! Это было осенью 1944 года, война шла к концу, вообще была очень красивая осень. Мы с моим другом (капитан Пресняков, начальник шифротдела) решили пожениться и, как только узнали, что в 20 километрах от нашего расположения появилась гражданская власть, решили официально расписаться. По топографической карте мы пошли в городок Мадона. Когда мы туда пришли, там чуть ли не вывеску райисполкома к стене дома еще прибивали. Они только устраивались, а тут мы пришли. Они к нам были очень хорошо расположены, много нас расспрашивали, как написать свидетельство о браке по-русски. Выловили на улице свидетелей и официально зарегистрировали наш брак. Для меня это был второй брак, так что я могла помочь сотрудникам все бумаги составить правильно. Оно, это свидетельство о браке № 1, у меня так и осталось, хотя позже мы с Алешей разошлись. Поженились мы из нескольких соображений – во-первых, война еще шла, и непонятно, что могло случиться, во-вторых, был приказ, поощряющий службу супругов в одной части.