355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Арсений Рутько » Суд скорый » Текст книги (страница 6)
Суд скорый
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:12

Текст книги "Суд скорый"


Автор книги: Арсений Рутько



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 8 страниц)

Семен Платоныч обронил вчера, что в мастерских и в депо снова назревает бунт, снова зашевелились. А узнают о приговоре Якутова – и вовсе поднимутся...

Капитан подумал о незаконченной статье для журнала, в которой он подводил итоги ряда дел и старался привлечь внимание общества к необходимости самых суровых мер наказания политическим бунтарям даже после подавления восстания.

В статье делу Якутова и Олезова давалась соответствующая оценка, раскрывалось злобное и непримиримое нутро преступников.

"Средневековое судилище!" – каково, а?! Им, этим слесарям да машинистам, надо вообще закрыть доступ в учебные заведения и в библиотеки, а то уж слишком много понимать стали.

А что касается вчерашней пульки, то что он играл семь при верных восьми, так ведь на то и игра, господа дорогие! Выигрывает тот, кто умнее. Да-с!

Усмехнувшись, Александр Александрович бережно потрогал сквозь шубу боковой карман тужурки, где лежал выигрыш.

Оставив санки за воротами, капитан бодрым военным шагом прошел через двор, где несколько арестантов широкими деревянными лопатами расчищали выпавший ночью снег. Трое из них лениво копошились около сооруженной вчера виселицы.

"Столыпинский галстук", – а ведь метко сказано! Вот как может повезти человеку: был губернатором в глуши, в Саратове, а на какую недосягаемую высоту взлетел – в совете министров одна из важнейших фигур, председатель, глава правительства. И все потому, что в пятом году сумел расправиться с мужичьем.

Ведь подумать только: в одной Тамбовской губернии, граничащей с Саратовской, разграблено и сожжено больше двухсот имений, и многие из них принадлежат древним аристократическим родам – князьям Волконским и Гагариным, графам Орлову-Давыдову и Паскевичу-Эриванскому, крестной матери императора княгине Нарышкиной.

В первом коридоре тюрьмы, куда Александр Александрович спустился по трем выщербленным каменным ступенькам, в полутьме, чуть разреженной светом электрических ламп, он едва не столкнулся с двумя арестантами. На палке, продетой сквозь ушки, они несли большую кадушку.

Резко и отвратительно пахнуло карболкой и нечистотами.

Прикрыв перчаткой нос, Александр Александрович прижался к стене, давая арестантам пройти. Но один из арестантов споткнулся, параша качнулась, и к самым ногам капитана, чуть не прямо на его щегольские ботинки, из-под деревянной крышки параши выплеснулась струя желтой, вонючей гадости.

– Но-но! – прикрикнул шедший позади арестантов тюремщик и, узнав Александра Александровича, козырнул. – Уж вы извините, ваше высокоблагородие. Серость, она серость и есть. Какой, скажем, со свиньи могет быть спрос!

В кабинете начальника тюрьмы собралось человек десять, – ночная смена только что сдала дежурство и еще не все успели разойтись. Вместе с помощником начальника тюрьмы, назойливо скрипевшим ремнями и сапогами, капитан прошел в комнату, где они вчера выносили приговор Якутову и Олезову.

Александр Александрович рассказал о болезни председателя суда и о том, что именно ему, члену суда, предстоит зачитать еще раз перед казнью приговор осужденному. Нет никакого сомнения, что командующий войсками округа Сандецкий утвердит смертный приговор.

Но кого тюремная администрация думает привлечь к исполнению приговора? Насколько ему известно, палача сейчас под рукой нет. А настроение в городе необычайно тревожное, напряженное – того и гляди, железнодорожники поднимутся снова, вспомнив недолгие дни существования так называемой "Уфимской республики". Надо спешить.

– По долгу службы я, конечно, должен еще раз увидеться с осужденным и предложить ему ходатайствовать о помиловании, но, как мне представляется, из этой затеи ничего не выйдет. Закоренелый!

– Точно-с! – готовно откликнулся помощник начальника тюрьмы, любовно поглаживая темные бархатные усики. – Их, Якутовых-то, уже через наши руки трое прошло: еще один Иван, старшой брат этого, да еще Роман. Не люди звери! Слово чести! Я бы таких пролетариев собственными руками душил.

– Вот бы и повесили этого! – криво усмехнулся Александр Александрович.

– Никак невозможно-с! Во-первых, по офицерскому моему званию-с не положено. А во-вторых, убьют! Как пить дать – убьют! На этой проклятой железной дороге отчаянный народишко! Бандит-с! Каторжник! Так что и думать немыслимо-с!

– Что же будем делать? И губернатор и полицмейстер в один голос твердят: вот-вот снова вспыхнет! По улицам вечером стало невозможно ходить: агентура доносит, того и гляди, пырнут... А ежели не только это, ежели опять бунт? А? Ведь если случится, что Якутова освободят, никому из нас не сносить головы. Да, да! Не помилуют.

– Это точно-с.

Помощник начальника тюрьмы оглянулся на дверь и выразительно постучал себя пальцем по лбу.

– Мысль! Мысль-с! Сейчас я вам одного молодца представлю. Осудили его, и получена конфирмация. Сейчас виселицы ждет. И она его уже дожидается, – видели во дворе? Из ревности девку да ее полюбовника жизни решил. Топором-с! Колуном. А потом перепугался и сбежал. В Пскове вместе с дружками церковь ограбил. А на выручку от грабежа купил себе в Питере поддельный паспорт и легковую, значит, пролетку. И как раз с этой пролеткой и влетел в преступнейшую историю. Возил там каких-то террористов и влип. Ну, привезли сюда, по месту свершения, так сказать, первого преступления. Ну и, конечно дело, приговорили. Семь раз заявление о помиловании писал, ну, мы одно отправили, а другие – вот они, в столе маются. И думает этот Ховрин, что вся его вина – в двойном убийстве, а не в том, куда его случайные экспроприаторы замешали. Но понимает все же, что каторгой за все эти деяния никак не отделается... Твердит: пьяный был, по невменяемости, значит, а потом, дескать, запутали. Но это уж, извините, его адвокатишка настраивал: авось, дескать, помилуют... Не вышло-с! Вчера из Питера пришла конфирмация...

Помощник начальника тюрьмы помолчал, оглядев собравшихся в кабинете.

– Так вот... Из практики последних лет нам известно, что если осужденный, осознав преступление, берется искупить свою смертную вину, у него есть одна возможность...

– Вешать других? – стуча папиросой по портсигару, быстро спросил капитан.

Он был явно доволен: так легко мог быть решен вопрос о палаче! Конечно, в его обязанности не входило решение этого вопроса. Но если бы после суда в городе снова начались волнения, то никому из них не избежать кары.

Обернувшись к двери, помощник начальника тюрьмы негромко позвал:

– Присухин!

В ту же секунду на пороге распахнувшейся двери появился подтянутый надзиратель, сверкая начищенными орластыми пуговицами и черным глянцем сапог.

– Слушаю, ваше благородие!

– Приведи из шестой камеры Ховрина. Двойное убийство и прочее. Осужден к виселице. Знаешь?

– Как не знать! День и ночь воет...

– Вот и хорошо...

В тот год уголовников в Уфимской тюрьме содержалось немного, всего в пяти или шести камерах, а все этажи были забиты политическими. В одиночках сидело по десять человек. Только самых опасных, вроде Якутова, держали отдельно. Здесь были рабочие, участвовавшие в Декабрьском восстании, крестьяне, разорявшие помещичьи усадьбы и хлебные амбары, были ожидавшие суда и уже осужденные.

В пересыльных камерах сидели те, кого везли либо на следствие по месту "свершения преступления", либо для отбывания ссылки и каторжного срока.

В шестой камере помещалось двенадцать человек, – дознания по делам многих из них еще не были закончены.

По сравнению с "политиками" уголовники пользовались кое-какими привилегиями. Они подметали коридоры и контору, разносили бачки с пищей, убирали во дворе снег. За эту работу им подбрасывали лишнюю пайку хлеба и миску баланды, предоставляли право свиданий с родными и давали разрешение на передачи.

Люди это были разные, как различны были и совершенные ими преступления: убийства, кражи, поджоги, грабежи. Разные по характерам, по привычкам и склонностям, они и вели себя по-разному.

Одни целыми днями лежали на нарах лицом к стене, поднимаясь только для того, чтобы оправиться и поесть, другие, матерно ругаясь, резались в карты, в буру, в железку или очко. Карты за известную мзду проносил в тюрьму тот же Присухин, – его уголовники считали самым добрым и покладистым надзирателем и звали его в глаза и за глаза "папашей".

Третьи хватались за любую работу, которую им поручали, стараясь забыться.

Но одно обстоятельство объединяло почти всех сидевших в шестой камере: ненависть к "политикам", к "врагам царя и отечества", которых без конца таскали на допросы в комнатушки при тюремной канцелярии и там нередко били смертным боем, потом судили, приговаривая к каторжным и кандальным срокам, к вечному поселению где-нибудь на Крайнем Севере, а то и к смерти.

Тюремный телеграф работал безотказно. Ни избиения, ни заключения за перестукивания в холодные подвальные карцеры, где зимой на стенах настывало на палец льда, и куда сажали в одном исподнем, и где не полагалось ни кровати, ни стола, ни стула, – ничто не могло окончательно оборвать работу политического тюремного "телеграфа".

И когда выносился очередной смертный приговор и "политики" узнавали об этом, тюрьма поднимала бунт, объявляла голодовку: выкидывала в коридоры хлеб и миски с баландой, требовала прокурора, отказывалась строиться на вечерние и утренние поверки, отказывалась от прогулок.

И почти всегда это кончалось зверским избиением тех, кого администрация тюрьмы считала зачинщиками, а после избиения бунт карался карцером на максимальный срок, на двадцать суток на воде и хлебе. И из карцера арестанты зимой редко выходили сами – оттуда выносили с воспалением легких, с плевритами, и люди исчезали неведомо куда.

За месяц до суда над Якутовым в одной из общих камер заключенный поляк Пшесинский, выпоротый розгами за то, что на поверке плюнул в лицо дежурному по тюрьме, обозвавшему его "польским дерьмом", покончил с собой, взрезав себе вены разломанным стеклом от очков.

Вынести тело самоубийцы из камеры надзиратели заставили уголовников из шестой палаты: Ховрина, сидевшего "за двойное убийство", и Кедрача, прозванного так за саженный рост и бычью силу, – он ожидал суда за изнасилование и поджог.

Вытаскивая тело Пшесинского в коридор, Ховрин уже из двери сказал, оглянувшись на камеру, где вдоль нар стояли "политики":

– У, вражины! Со всеми так будет! – И за порогом камеры пнул мертвого поляка ногой в бок.

Пять или шесть надзирателей во главе с дежурным по тюрьме стояли по сторонам двери. И все равно вся камера, как один человек, рванулась к двери – ее едва успели захлопнуть и задвинуть засов.

В течение всего последующего дня заключенные били в окованные железом двери досками разломанных нар, табуретками, глиняными и железными мисками, кулаками. Тюремный телеграф – "бестужевка" разнесла весть по тюрьме, по всем этажам.

И тюрьма неистовствовала трое суток, пока прибывший прокурор по надзору за тюрьмами не объявил заключенным, что дежурный, распорядившийся выпороть Пшесинского, будет наказан и уволен.

Правда, как позже стало известно, дежурного совсем из ведомства не уволили, а перевели начальником конвоя, сопровождавшего столыпинские вагоны. Тоже хлеб!

Днем, когда Ховрина вызвали к помощнику начальника тюрьмы, Присухин не дежурил в продоле, а работал выводящим: на его обязанности лежало приводить арестантов по вызову администрации на допросы и уводить обратно в камеры.

Когда он мелкой рысцой бежал от кабинета начальника тюрьмы к камере Ховрина, в продоле первого этажа он почти столкнулся с высоким начальством. С еще не оттаявшим с усов и воротника инеем навстречу ему шагал командующий войсками округа Сандецкий, в распахнутой на обе стороны шубе с красными отворотами. За ним, стараясь попадать с начальством в ногу, поспешал адъютант.

Присухин едва успел посторониться, прижатый спиной к стене, и со всем возможным рвением козырнуть, – встречные не обратили на него внимания. За ними бежало несколько тюремных чинов.

"Это, стало быть, нынче конфирмация Якутову и Олезову будет, подумал Присухин. – Господин Сандецкий, он не помилует, не пощадит. Да и то сказать, разве же их, Якутовых, можно миловать. Да дай им волю, они завтра и мой дом разнесут в щепки!.. Голь, голытьба! Ей чужое-то богатство поперек горла стоит. Всю жизнь с голодной слюной мимо наших домов ходют..."

Дверь за Сандецким и его спутниками с громким стуком закрылась.

"Ух, сердитый нынче!" – подумал Василий Феофилактович, останавливаясь на полдороге. Он теперь сомневался, следует ли вести в канцелярию Ховрина. Может, подождать?

"Но приказ есть приказ", – решил он после короткого раздумья. Приказано привести Ховрина – веди! И снова побежал по коридору, стараясь ступать на цыпочки, чтобы подковки на каблуках не лязгали и, не дай бог, не потревожили бы начальство.

Гремя ключами, он намеренно долго открывал дверь, давая шестой камере время спрятать карты, убрать самодельные ножи – ими уголовники брились и нередко пускали в ход, когда надо было решить какой-нибудь спор. Но вот дверь распахнулась, десятки глаз посмотрели в сторону с вопросительным ожиданием.

В шестой камере таких, как Ховрин, ожидавших либо конфирмации приговора из Питера, либо решения по ходатайству о помиловании, содержалось несколько человек.

Поэтому дверь камеры, распахнутая в не назначенный тюремным распорядком час, могла значить решение чьей-то судьбы.

Присухин крикнул через плечо надзирателя:

– Ховрин! Соберись!

Здоровенный детина, голубоглазый и толстощекий, с едва заметными веснушками на носу и лбу, нерешительно поднялся с места, лицо его побледнело.

– Куда, папаша?

– Из военного суда требуют...

– Военного?! – переспросило в камере несколько голосов.

– Неужто, Пашка, еще и по-военному пойдешь? Неужто пересудка?

– Тогда – все. Верная подвесочка, братуха... Никакого тебе помилования...

Ховрин достал из-под своей подушки на нарах грязное полотенце и долго вытирал запотевшие руки. Он уже два месяца ждал дня, когда его выведут из этой камеры в последнюю дорожку. И все же надеялся, думал, что будет не так страшно и не так скоро.

Спрятав полотенце под засаленную подушку, он старательно обшарил карманы, отыскивая в них что-то, не нашел, вырвал у сидевшего на нарах бородатого мужика самокрутку и жадно, плотно закрыв глаза, несколько раз затянулся. И когда снова открыл глаза, казалось, что они у него застланы дымом.

– Ну-ну! Давай! – строго и громко крикнул Присухин, стараясь, чтобы крик был слышен по всему коридору.

Ховрин вышел с дрожащими губами, но Присухин уже в коридоре шепотом успокоил его:

– Вроде не смерть еще тебе, Ховрин, а так, непонятное чего-то... Не робь раньше времени... Ты же не политик, не враг престолу...

С трудом переставляя непослушные ноги, Ховрин шел впереди надзирателя, привычно сложив за спиной руки, шел мимо окованных железом дверей.

В камерах политических было настороженно и тихо, словно там и не сидели люди, одного из которых ожидает виселица.

За время, проведенное в тюрьме, Ховрин услышал сотни рассказов о преступлениях и наказаниях за них, и каждый случай сравнивал со своим, то впадая в отчаяние, то обретая надежду.

Сколько раз за эти два месяца ему снилось, как его волокут к виселице и он кричит, и – просыпался в поту. Нет, он не жалел, что зарубил Симку и ее любовника, – иначе он не мог поступить, он просто жалел себя, жалел свою молодую, погибшую зазря жизнь, жалел, что не сумел схоронить концы. Попался, как дурак, на оторванной пуговице!

За дверью конторы громко, во всю силу, гремел бас Сандецкого, и Присухин, тронув Ховрина за плечо, остановил:

– Может, не ко времени мы... Сам господин Сандецкий пожаловал. Ишь гневается!

Отодвинув перепуганного Ховрина к стене, Присухин осторожно приоткрыл дверь. Бросив шубу на деревянный диванчик у двери, Сандецкий быстро ходил поперек конторы, а за столом, вытянувшись в струнку, стояли капитан – член суда и тюремные чины, не сводя глаз с командующего.

– Всех трех мерзавцев надо к виселице, а вы тут несколько дней рассусоливали, а так и не поняли, что к чему, остолопы! Олезову шесть лет каторги!.. А?!

– С последующей пожизненной ссылкой, ваше превосходительство, несмело напомнил капитан – член суда.

– "Ссылкой"! Да они плюют на эту вашу ссылку, они оттуда табунами бегут: и с Кадаи, и из Нерчинска, из Минусинска, из Якутска! Только из-под земли убежать нельзя, остолопы!

– Я бы просил... – вздрагивающим голосом начал было капитан.

Но Сандецкий, взмахнув над головой кулаком, крикнул:

– А вы не просите! Я весь ваш дурацкий состав суда разгоню, раз не умеете работать! Вам сказано: жестокой рукой! Вы получали телеграммы из Казани и Петербурга?

– Да, ваше превосходительство.

– И ослушались?! По вашей вине я вынужден конфирмовать этот беззубый по отношению к двум преступникам приговор! Вынужден, потому что не могу ждать. Еще в пути мне донесли, что ваш дурацкий процесс поднял на ноги всю эту уфимскую голь, что вот-вот может снова грянуть бунт. Могут попытаться освободить Якутова! Вы понимаете, куриные мозги, что это будет для вас значить?! А?

Помощник начальника тюрьмы, с трудом отведя взгляд от пылающего лица генерала, увидел в щели двери Присухина. Вспомнив, что он распорядился привести Ховрина, сердито махнул Присухину рукой: потом!

Дверь закрылась, и Присухин повел совершенно обессилевшего Ховрина обратно в камеру.

– Ты же не политик, ты и подождешь... Господин Сандецкий, он только по военным судам голова, тебя не касаемо. Посиди пока. Уедет генерал должно, позовут еще. Ну, ступай в камеру, нечего подпирать стены. Со стороны поглядеть на тебя, Ховрин, – богатырь, чистых кровей богатырь, а от страху ишь, даже в портки... Фу, даже дышать нечем! Иди, иди!

Присухин втолкнул Ховрина в камеру и запер за ним дверь.

А в конторе все продолжал бушевать Сандецкий. Излишне, как казалось ему, мягкий приговор содельцам Якутова грозил и ему самому немалыми неприятностями. Подумаешь, правдоискатели нашлись: доказательств им мало! Да, Ренненкампф не искал доказательств, а вешал без суда и следствия на каждой станции.

– Приведите мне этих двоих, Воронина и Олезова! – приказал Сандецкий.

Помощник начальника тюрьмы на цыпочках выбежал в коридор.

Через несколько минут Алексей Олезов и Иван Воронин стояли перед разгневанным командующим. Он пробежал еще несколько раз по комнате, словно не мог сразу остановиться; наконец замедлил шаг и встал против арестантов, с ненавистью вглядываясь в их лица.

– Ну, господа социалисты, скажите спасибо, что я не приехал вчера. Кто Воронин?

– Я, – переминаясь с ноги на ногу, ответил побледневший Воронин. Он исподлобья смотрел на начальника, думал: неужели отменят оправдание, неужели пересуд?

– Обрадовался небось? – цедя слова сквозь зубы, спросил Сандецкий. Думаешь, надолго выйдешь за эти стены?! Да мы за каждым твоим шагом следить будем, и очень скоро вернешься сюда снова! И тогда уж не жди пощады! – Он резко повернулся к начальнику тюрьмы: – Выпустите под подписку о невыезде. Под гласный надзор! И выкиньте его отсюда.

Когда Воронина увели, Сандецкий несколько минут в упор рассматривал Алексея Олезова. Он знал, что Олезов после Якутова и Брынских был одним из самых активных руководителей забастовки и восстания в мастерских, и по мнению, сложившемуся и в Казанском военном округе и в Петербурге, вполне заслуживал виселицы. И вот из-за того, что он, Сандецкий, приехал сюда после окончания суда, этому преступнику сохраняют жизнь.

Олезов, чуть усмехаясь, не опуская дерзкого и злого взгляда, смотрел в лицо Сандецкого. У того дергалась левая щека и глаза наливались кровью.

– Расстроились, ваше превосходительство? – совершенно спокойно спросил Олезов.

– Молчать!

– Надоело, ваше превосходительство. Теперь, после приговора, больше каторги вы мне ничего не придумаете! А каторга нам – до новой революции, и уж это будет вам не пятый год. Научили вы нас, ваше превосходительство. Впредь умнее будем...

– Увести! – задыхаясь от бессильной ярости, махнул рукой Сандецкий. До отправки на этап – карцер! Хлеб и вода!

– Не привыкать, ваше превосходительство. На воле-то и хлебушка часто не было.

Когда Олезова увели, Сандецкий тяжело опустился на стул, дрожащими пальцами достал портсигар. И, только закурив папиросу и глубоко затянувшись дымом, посмотрел на капитана.

– Видели, с кем либеральничаете, господа? Для них и тюрьма и каторга только школа-с, академия! И если он вернется и встретит вас, господин капитан, на улице... я не завидую вам.

– Простите, мое дело – фиксировать...

– Где этот дурацкий приговор?

Капитан с готовностью подвинул Сандецкому приготовленный приговор; тот брезгливо взял его, перелистал, написал несколько косых строк через верхний правый угол первого листа и швырнул в пепельницу папиросу. Папироса пролетела мимо, упала на стол, и капитан с угодливой поспешностью двумя пальцами взял ее и осторожно положил в пепельницу, на кучу окурков.

Сандецкий встал. Кто-то из тюремных чинов подхватил его шинель, подал ему.

Просовывая руки в рукава, Сандецкий, ни на кого не глядя, пробормотал:

– Ну, а этому старому хрычу Ивану Илларионовичу сие даром не пройдет. Мы понимаем, откуда идет этот непрошеный либерализм, эта непростительная мягкотелость. Мы помним процесс "Георгия Победоносца".

Ни с кем не прощаясь, Сандецкий повернулся к двери. И уже с порога обернулся:

– Чтобы завтра же Якутов был казнен!

Присухин, слышавший за дверью весь разговор и грузные шаги генерала, широко распахнул дверь. Следом за Сандецким безмолвно вышел его адъютант.

Несколько минут в конторе царило тягостное молчание, потом присутствующие переглянулись.

– Ховрина?

– Да.

И снова обезумевший от страха Ховрин, хватаясь руками за стену, брел по полутемному тюремному коридору, что-то несвязно бормоча.

С трудом переступив порог конторы, он остановился, глядя перед собой невидящими глазами. Но вот пелена, заволакивающая глаза, как бы растаяла. Он увидел за столом помощника начальника тюрьмы, кого-то еще из тюремного начальства и еще одного, с сухим и сердитым лицом, в пенсне, в военном мундире. Ховрин не знал и не мог догадаться, о чем эти "начальнички" говорили до его прихода, в те минуты, когда он собирался в камере и шагал по коридору. И теперь, дрожа, пытался по выражению лиц догадаться, зачем его привели.

Сидевшие за столом переглянулись, и тот, который в пенсне, спросил:

– Ты – Ховрин?

У парня не слушались губы, он только кивнул, проглотив набившуюся в рот слюну.

– Приговор тебе объявили?

– Да, ваше благородие... Но я... я... помилование.

– Подойди!

Тяжело, словно шагая по шею в воде, убийца сделал несколько шагов, лицо его блестело от пота, рубаха на спине взмокла.

– Это ты девку и парня порубил?

Ховрин снова кивнул.

Александр Александрович снял пенсне, достал белый платочек и долго, старательно дыша широко открытым ртом на стекла пенсне, протирал их.

– А ты знаешь, парень, что тебе на помилование надежды нет?

Ховрин стоял не отвечая. Капитан вспомнил сцену суда над Якутовым и Олезовым и так же, как вчера полковник Камарин, встал и подошел к окну. Постучав пальцами по стеклу, выскоблив во льду дырочку с пятак величиной, он поманил к себе Ховрина. Тот подошел, спотыкаясь, почти падая.

– Эту игрушку видишь?

Глянув в окно, Ховрин завыл страшно и дико:

– Ваше благородие! Ваше... ваше... – и повалился на колени, пытаясь обнять ноги капитана. – Поми... Помилуйте, в-в-ваше б-благородие!

– Встань, дурак! И сядь! – Капитан ткнул пальцем в сторону скамейки, где вчера сидели Якутов и его товарищи.

Спотыкаясь и плача, Ховрин отошел к стене и, держась за нее руками, боком сел.

Капитан и тюремщики многозначительно переглянулись.

– На первый раз хватит... – шепнул капитан.

– Выводной! – крикнул помощник начальника тюрьмы. И, когда на пороге выросла фигура Присухина, приказал: – Отведи!

В коридоре прогремели тяжелые запоры перегораживающих коридор решеток. Капитан, гася в пепельнице окурок, сказал:

– Вызовите еще раз... Лучше после полуночи... И скажите: если хочет жить, пусть пишет заявление о... о... допущении.

– Понятно!.. А сумеет?

– Это уж дело тюрьмы: научить! Я позвоню в час ночи. – Капитан встал. – А теперь мне придется соблюсти еще одну формальность. Я думаю, что нам лучше подняться в камеру, чем вести Якутова через все продолы. Кстати, тюрьма еще не знает о приговоре?

– Кажется, нет. – Помощник тоже поднялся, скрипнув всеми своими ремнями. – Мы всегда стараемся сохранять в тайне.

– Можно и не всегда! Пусть трясутся от страха, пусть повоют, как этот ваш Ховрин.

– Видите ли, Александр Александрович! Мы все время применяли к Якутову режим самой строгой изоляции. Нам известно, что еще в Иркутском тюремном замке он изучил "бестужевку", и поэтому держали его между пустыми камерами, хотя, как вы, конечно, понимаете, при теперешней перенаселенности тюрьмы это нам затруднительно. И выводили его из камеры минимальное число раз со всевозможными предосторожностями, чтобы не было по дороге нежелательных встреч. Так что тюрьма насторожилась, ждет, но еще, я думаю, не знает...

Грохотали замки и высокие решетки, чугунно гремели под ногами лестницы. И вот в сопровождении надзирателя продола капитан и помощник начальника тюрьмы остановились у обитой железом двери угловой камеры. Свинцовое веко, закрывающее стекло "волчка". Форточка для подачи пищи.

Заскрежетала дверь. Они вошли, остановились на пороге, Якутов стоял в глубине, прислонившись к стене под самым окном.

– Осужденный Якутов, – негромко и даже с важностью начал капитан, когда они с помощником вошли глубже в камеру и из предосторожности, чтобы не было слышно в продоле, прикрыли за собой дверь. – Приговор за ваши злодейства, за ваши преступные замыслы, которым, к счастью, не дано сбыться, конфирмован. Но государь, исполненный гуманных намерений по отношению к своим верноподданным, дает каждому осужденному право обратиться с ходатайством о помиловании...

Якутов молчал, стоя неподвижно. Снежный, неяркий, мягкий свет падал из высокого окошка на каменный, выбитый ногами пол.

Повременив, капитан продолжал:

– Но обязательным условием подачи такого ходатайства на высочайшее имя является чистосердечное раскаяние и выдача сообщников!

Тишина.

– Намерены ли вы, осужденный Якутов, подать такое ходатайство?

Якутов сделал шаг от стены, глаза его блестели неестественным, обжигающим блеском.

– А пошел ты, царский холуй, к...

– Завтра утром вы будете повешены.

9. ЖАР-ПТИЦА...

Народ говорит: беда никогда не приходит одна. Эту горькую истину Наташа вспоминала, сидя над постелью больной Нюши. Девочка металась в жару и беспрестанно просила пить, лобик и щеки горели, она бормотала несуразное:

– Мам, подол подоткни, а то ноги застудишь... И не надо меня в печку, мам, – так жарко, мочи нет. – А то вдруг принималась тихо и счастливо смеяться: – Мам, а папка сызнова полбы подсолнечной цельное колесо приволок, на-ка, нюхай, до чего гоже пахнет...

Боясь, чтобы не заразились другие дети, Наташа уложила больную на деревянную скрипучую кровать, на которой раньше спала с Иваном. И, уходя на работу – хлеб-то ведь каждый день нужен, – наказывала своей старшенькой:

– Гляди, Маша, на пол бы Нюшка не скатилась... И испить подавай, когда просит. А сама без нужды не касайся – не ровен час, тоже сляжешь. Куда я тогда с вами?

И побежала на фабрику, боясь опоздать. А в голове всё мелькали мысли, те, что невозможно ни на секунду забыть: удастся ли Ивану уйти от петли? И совсем ни к чему вставали в памяти давние картины: как катались на лодке и заехали в камыши и там Ваня ее первый раз поцеловал; и она прижалась к нему и заплакала от счастья. Она полюбила Якутова сразу, как только увидела, и подумала тогда же: вот если такой полюбил бы, куда хочешь за ним пошла бы... А он целовал ее в губы и осторожно, одним пальцем гладил ее брови; они были тогда у нее словно насурмленные и ровные-ровные. Он подарил ей маленькое зеркальце с ручкой, чтобы видела, какая красивая, и все смеялся:

– Бабка покойная сулила мне: буду счастливый, буду Иван-царевич. И ведь угадала старая! Говорила: "Поймаешь ты, Иванка, жар-птицу, ей цены нету, и каждое перо у нее золотым жаром горит". Ты вот и есть та жар-птица.

От этих воспоминаний волна боли заливала сердце. Невозможно было терпеть и думать, что Ваня сейчас ждет смерти и не предполагает даже, что товарищи обязательно выручат его, не оставят в нестерпимой беде... И зубы, наверно, выбили – он же упрямый, ни за что не покорится...

Перед тем как уйти на фабрику, положив на горячий лоб дочки руку, все смотрела и смотрела на часы: вот-вот должен был вернуться Ванюшка – понес Присухину деньги и записку отцу.

Возьмет ли еще Присуха деньги? Может, скажет, мало даете за преступную Иванову жизнь, не стану за гроши рисковать.

Хотя говорят, что жаден он без меры, даже жене своей по копейкам на хозяйство выдает, – такой и на рублевку бросится.

А ведь Ванюшка понес много, корову купить можно, – не устоит Присуха, возьмет...

Но ходики тикали и тикали, и царь смотрел с жестянки вниз важно и равнодушно, а Ванюшка все не возвращался. И когда большая стрелка догнала маленькую на восьмой цифре, Наташа торопливо натянула кацавейку и побежала из дома: не опоздать бы, не дай бог выгонят, – что тогда?

Но все-таки не вытерпела, пробежала мимо дома Присухина, глянула в щелку ворот, – за ними яростно выкусывал блох из своей шкуры огромный цепной кобель. В присухинском доме было тихо и во дворе никого, только ярко-красный петух, словно соскочивший с конфетного фантика, сердито звал кур, и они сбегались к нему со всех сторон и что-то клевали под самыми его лапами.

Прибежала Наташа на фабрику вся в поту, радуясь: успела до последнего гудка, не опоздала. Но на пороге ее остановил приказчик Тигунов, смазливый черноусый молодец, – он цеплялся на фабрике ко всем работницам, которые, конечно, покрасивее, приставал к ним в темных углах.

С месяц тому назад Наташа вместе с двумя другими развесчицами, что побойчее, написали печатными буквами письмо Тигуновой жене, что от ее мужа ни бабам, ни девкам на фабрике прохода нет, и та, разъяренная, ворвалась на фабрику и при всех била мужа подхваченной с пола грязной тряпкой по лицу и по голове. А он только пятился и пятился, закрываясь локтями.

А когда жена ушла, пообещав, что дома еще добавит ему, бессовестному, Тигунов прошелся между рядами работниц, не отводивших глаз от весов, и бормотал, ни к кому не обращаясь:

– Я вас, падлы, которые тут грамотные, всех съем! Я вам покажу, кто есть Тигунов!

И сейчас, встав в дверях, мешая Наташе пройти, он рассматривал ее с издевательской улыбочкой, и красивые брови его то поднимались, то опускались.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю