Текст книги "Под сенью Дария Ахеменида"
Автор книги: Арсен Титов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 20 страниц)
Мы вышли из сада. За столом был перерыв. Люди стояли отдельными группами. Ближе всех к нам, будто караулили, стояли два соседа Элспет по столу. Я поискал глазами лейтенанта Дэвида. Он был подле Энн. Мы подошли к соседям Элспет по столу. Они сделали вид, что нас не замечают. Глаза их были злы. Элспет сжала мне руку. Я успел ей ответить. Она пошла к Энн. Все, как и два соседа Элспет по столу, сделали вид, что Элспет не замечают, – не замечают того, что она только что вышла из сада. Но я заметил – всем, кроме бывших ее соседей по столу, было неловко.
Я остановился около бывших соседей Элспет по столу. Они нехотя взглянули на меня.
– Сейчас! – сказал я и показал рукой подождать меня.
Я спешным шагом пошел к кухонным работникам. Повар-сипай навстречу радостно воскликнул.
– Виски, три стакана, братец, живо! – сказал я и продублировал приказ жестами.
Он сообразил и радостно поставил на поднос бутылку виски, три стакана и чашку со льдом.
– Льда не надо! – показал я убрать лед и скомандовал идти за мной.
Я мало на это рассчитывал, однако оба соседа Элспет со мной выпили. Может, они разбирались в наших погонах и подчинились старшему офицеру. Может быть, ими руководило другое чувство – может быть, они не были виноваты в стычке там, в караван-сарае, и им было стыдно за своего товарища, бросившего окурок к нам на стол. Они со мной выпили, поблагодарили и попросили разрешения уйти. Я разрешил. Они отошли в сторону и опять остались вдвоем. Я отпустил сипая. Он радостно блеснул на меня глазами.
Еще раз я прикоснулся к ладони Элспет через минуту, подойдя проститься.
– Борис! Вот мы здесь! – сказала она и украдкой, коротко, совсем по-мальчишечьи, но чрезвычайно родно чиркнула ладошкой себе около горла. Я понял, что именно предстоит ей после моего ухода. Глаза ее были чисты. Она была готова на все.
– Мы здесь! – сжал я ее ладонь.
Я тоже был готов на все. Я в эту минуту забыл об отречении.
Я откивнул ей, откивнул лейтенанту Дэвиду, откивнул Энн и всем остальным.
– Я вас провожу! – сказал лейтенант Дэвид.
Мы пошли. Я чувствовал глаза Элспет. Мне едва хватало сил, чтобы не вернуться к ней.
– Помните наш разговор, Борис. Я помогу вам! – в горячей решимости сказал лейтенант Дэвид.
Я молча и крепко сжал его руку.
В батарее было все по-прежнему. После вечернего построения я опять ушел к себе. Глаза Элспет и ее ладонь были передо мной. Я и во сне был с Элспет. Я переживал за себя, а не за государя-императора.
– Ложь, все ложь! – сказал я генералу Михаилу Дмитриевичу Скобелеву его же словами, но в противоположном смысле.
Будучи один, я весь был в службе. С Элспет в сердце, я о службе и государе думал во вторую очередь. Постыдно, но так я хотел.
Глава 19
Сволочь заработала во всю мощь. Седьмого марта был отстранен от должности наш командующий Николай Николаевич Баратов. Приказом верховного главнокомандующего он был назначен руководить плешивыми штабсами, то есть был назначен главным начальником снабжения Кавказской армии. В плошку с цикутой – ядом, в лучших своих традициях, сволочь капнула пару капель розовой воды, назначив Николая Николаевича еще и главным начальником Кавказского военного округа, то есть совсем отстранили от руководства боевыми действиями и, отравив, попытались еще и утопить в омуте бумаг. Приказ об оставлении нами занимаемых позиций и возвращении на исходные подписал уже новый наш командующий, генерал-лейтенант Александр Александрович Павлов. До нас он командовал Шестым конным корпусом на Юго-Западном фронте. А до того был кем-то вроде порученца при верховном или кем-то в этом роде. И вот трудно воспринимаемая нами, серой скотинкой, вещь. Николаю Николаевичу Баратову за Сарыкамыш декабря четырнадцатого и Алашкерт лета пятнадцатого Святого Георгия четвертой степени утвердили только осенью шестнадцатого. Генералу Павлову же такой орден за бой в августе четырнадцатого утвердили уже в октябре.
– Потому что он был выпущен не в Сунжено-Владикавказский казачий полк, как наш Николай Николаевич, а в лейб-гвардии Гусарский! – в сильной ревности сказал Коля Корсун.
Пришло время новой присяги. Текст ее пришел телеграфом. По этому тексту я должен был сказать: “Клянусь честью офицера и гражданина и обещаюсь перед Богом и своей совестью быть верным и неизменно преданным Российскому государству как своему Отечеству…” – то есть этим косноязычным, со многими иканиями бубнением я должен был заново поклясться в том, в чем я уже клялся. И я должен был сделать это вместе с той сволочью, которая погубила государя. И я должен был это сделать для той сволочи. Я должен был произнести клятву той сволочи! Я должен был сказать далее: “Клянусь не нарушать своей клятвы из-за корысти, родства, дружбы и вражды”. С меня этого требовал тот, кто сам нарушил из-за корысти клятву!
– Будем присягать этой сволочи? – спросил Коля Корсун.
Я со злостью, с какой давно ни на кого не смотрел, взглянул на него.
– Испроси у командующего командировку куда-нибудь к Василию Даниловичу да прикажи ему вновь в Луристан убраться! – попросил он.
Я не понял, серьезно ли он просил.
– Но ведь присягать придется. Иначе – со службы вон. Вон со службы в тяжелое, как сказано в телеграмме государя генералу Хабалову, время войны. Это же будет изменой, Борис! – сказал он.
– Но ведь ты сам из всего этого, – я показал на принесенные бумаги, – видишь, что все это подстроено! Это шакалье временное правительство сварганено где-то там, – я показал в западную сторону. – Ты посмотри! – я выбрал из кипы листок со словами некоего Керенского об уничтожении, как он выразился, средневекового режима. – Вот! Наш государь-император – средневековый режим. А король Англии, король Швеции, король Дании, Бельгии – это не средневековый режим! Им там можно. Нам здесь нет. Присягать этому шакальему правительству – значит, изменять Отечеству, Коля! Надо не присягать, а надо всех их за такие слова – на осиновый сук! И тех, кто там бастует на оборонных заводах, по закону военного времени – расстрелять. Они что, они там голодают, холодают, они валяются в тифу и лихоманке, они гибнут во вшах, в дизентерии, струпьях, язвах, как мы здесь? Они спят, Коля, в теплых постелях под боком у теплых своих баб. Они по гудку приходят на работу и по гудку уходят домой. Они исправно получают денежное довольствие, или как оно у них там называется. И они бастуют! А почему не бастуют оборонные заводы Англии, Франции, Германии?
– Потому, Борис, что они тотчас будут окружены войсками и зачинщики будут расстреляны по приговору военного суда! – сказал Коля Корсун.
– Почему не расстреливают у нас? – спросил я.
– Потому, друг мой! – сказал Коля Корсун.
– Потому! – сказал я.
Далее мы не сказали. Мы оба были мнения, что за сволочью стояло то, что я не мог из-за Элспет назвать подлинным именем.
К нам постучали.
– Борис Алексеевич! – услышал я характерный говор фельдшера Шольдера.
– Входите, входите, Иван Васильевич! – позвал я.
– Так уже пархатому жиду можно ли войти к столь высоким господам? – с неизменной шутливой интонацией вошел он.
– Таки нынче демократия случилась. Нынче можно! – в тон ему ответил Коля Корсун.
– Пока! – прибавил я.
– Совершенно верно, господин полковник. У демократии и жида пархатого взаимность, как у коршуна с куренком! – сказал Шольдер.
– Слушаю вас, Иван Васильевич! – сказал я.
– Конечно, только такому казаку, как наш Василий Данилович Гамалий, можно поручить поход по непроходимым горам через дикие, жаждущие крови христианской племена. И конечно, только такому никчемному во всем корпусе человечишку, как ваш Иван Васильевич Шольдер, можно поручить поход до того славного Василия Даниловича Гамалия! – в артистической печали сказал Шольдер.
– Куда? Как к Василию Даниловичу? – спросил мы с Колей Корсуном в один голос.
– И шо бы вы думали о том, шо думает на это Иван Васильевич Шольдер? – напустил на себя еще большей печали Шольдер. – А он ничего не думает. Он только думает, не пожелают ли такие высокие господа передать Василию Даниловичу нечто для него приятное?
– Вы в самом деле – к Василию Даниловичу? – переглянувшись с Колей Корсуном, спросил я.
– Та невжели ж Иван Васильевич Шольдер хранит в себе такие залежи фантазии, чтобы иметь шутки с такими высокими господами! – в прежнем тоне воскликнул Шольдер. – А если серьезно, Борис Алексеевич, – прибавил он, – то Василий Данилович купил вместо павших несколько жеребцов. Вот я еду их холостить, или, по-ученому, кастрировать!
– Едрическая сила! – в зависти воскликнул я.
– А не от присяги ли вы, доктор конских наук, задумали увильнуть под предлогом жеребячьей кастрации? – в подозрении спросил Коля Корсун.
– Увильнул бы, господин капитан, кабы был не ветеринаром Шольдером, а генерального штаба капитаном Корсуном! – вздохнул Шольдер.
– А может, и правда откомандироваться на время к Василию Даниловичу? – спросил я Колю Корсуна.
– Да кто же меня откомандирует! Это ты, инаркор, можешь позволить себе инспектировать артиллерию в казачьей сотне. А мы к представителю союзных войск прикомандированы-с! – едва не сплюнул при последних словах Коля Корсун.
– Вы о присяге, господа? Так разве же Василий Данилович ее не примет? – спросил Шольдер.
– Все примем! Иначе из армии – вон. И не в социалисты же нам подаваться! – сказал Коля Корсун.
Он был прав – потому я на него разозлился.
Далее к нам пришел приказ номер один петроградского сброда солдатских горлопанов. Далее появилось воззвание этой сволочи к населению, армии и флоту. Далее появилось воззвание офицеров Ставки верховного главнокомандующего. И это тоже мы приняли.
Не знаю, интересны ли кому-то еще, кроме нас, эти так называемые документы, все эти воззвания. Но, уж взявшись хранить разные выписки из войсковых документов Жоры Хуциева и известия, получаемые майором Робертсом, я взялся сохранить и эти изобретения сволочи, а вернее, изобретения специальных служб того, чье имя я из-за своего превращения в Андрия вслух не мог сказать. Вот выдержки из этих изобретений.
“Приказ номер один Петроградского Совета солдатских депутатов.
Во всех воинских частях выбрать комитеты из выборных представителей от нижних чинов. (Вот и вольница, вот и демократия! Только почему она вводится в русской армии, а не во всех других?)
(…)
4. Приказы военной комиссии Государственной Думы выполнять только в тех случаях, когда они не противоречат приказам и постановлениям Совета. (Это как же, господа демократы? Первое. Да мало ли что вздумается какому-нибудь Ваньке Силкину, Пилкину, Брусилкину, скрывающемуся от посылки на фронт и потому побежавшему в Совет! Второе. Так ведь Государственная Дума указом государя распущена еще 26 февраля! Третье. Как же это соединить? Солдатику, например, следует заступать в караул, а он прежде идет в Совет?)
5. Оружие передать под контроль ротных и батарейных комитетов и ни в коем случае не выдавать офицерам даже по их требованиям. (Так ведь война, господа советчики! И враг не будет ждать, пока-то вы соизволите вынести решение выдать офицеру оружие или не выдать. И – главное – почему не выдавать?)
6. Вне службы и строя в своей политической, общегражданской и частной жизни солдаты ни в чем не могут быть ущемлены в тех правах, коими пользуются все граждане. Вставание во фронт и обязательное отдание чести вне службы отменяется. (Еще раз, война, господа, или как вас, граждане! Война! И какая у солдата во время войны может быть частная и политическая жизнь! Ее нет ни у солдата, ни у офицера! Ее и у всех граждан не может быть! Интересно, есть ли оная частная и политическая жизнь у германского солдата, у английского, у французского? Нету ее в воюющей армии и воющей стране! Да и как во время войны разделять, что служба, а что не служба. Или в Петрограде все можно?)
7. Отменяется титулование офицеров. (Ну, это черт с ним, с титулованием. Но, опять же, почему не подождать до окончания войны? Почему путать солдата во время войны?)
8. Грубое обращение с солдатами, и в частности обращение на “ты”, воспрещается. (На грубое обращение с подчиненными есть статьи уголовного уложения. Их надо исполнять – и всего-то. К тому же оно воспрещено уставом)”.
И это подлинное преступление – что сей приказ, сочиненный только для петроградского сброда, вдруг был распространен по всей армии. А уж то, что приказ помечен датой “1 марта”, вообще вызывает необходимость передать его в судебные органы. Еще не было отречения государя. Власть еще полностью принадлежала закону. Он действовал по всей империи, включая и Петроград. А приказ уже был сочинен. Уже только поэтому следовало бы объявить приказ незаконным, а сочинителей его объявить террористами, бомбистами – кем угодно, по усмотрению обвиняемых – и повесить.
Разумеется, мы, отделенные от всей России и от всей армии персидской кошмой, сей приказ не только не признали подлежащим исполнению, но мы его признали именно преступным, сочиненным специальными службами врага и передавшимся врагу петроградским сбродом.
Армия рухнула с этим приказом. Наступил кавардак. Необходим, по логике сволочи, стал следующий документ – Воззвание офицеров Ставки. Был ли этот документ действительно сочинен в Ставке, или был он опять плодом специальных служб, но омерзительно было видеть в этом воззвании слова о том, что сочинители его считают – далее по тексту – “совершившийся переворот окончательным и бесповоротным, возвращение к старому порядку недопустимым”. И эта мерзость была объявлена политическим кредо создаваемого Союза офицеров, в который нас якобы Ставка звала объединиться. Было в этом что-то от бабы, изнасилованной гуртом пьяных мужиков, вставшей, отряхнувшейся и сказавшей: “Ну-к що!”
А прочтите-ка – я не знаю, к кому обращаюсь, вернее всего, только к себе, – но прочтите-ка воззвание того же временного правительства, которое все это затеяло, к населению, армии и флоту.
“Получены сведения, – взывает оно, – что немцы, узнав о происшедшем в России перевороте, спешно стягивают силы на Северном фронте, решив нанести удар Петрограду. Этот удар был бы ударом не только столице, но и всему государству, обновленной стране, свободе… Временное правительство не скрывает от вас, что победа врага приведет вас к полному рабству… В столице отдельные группы продолжают сеять раздоры… Недремлющий, еще сильный враг уже понял, что великий переворот, разрушивший старые порядки, внес временное замешательство в жизнь нашей родины…”
Что это? Немцы узнали о перевороте и спешно стягивают силы? Это стало откровением вам, сволочи? Когда свой переворот делали, – что, не могли вы этого предположить? Офицер бесправен и безоружен. Солдатик при всех правах и даже с правом распоряжаться офицером: “А ты ндраву моему не препятствуй!..” – и не идет в бой, а бежит в тыл, – это для вас тоже стало откровением? Недремлющий враг понял, что ваша измена внесла замешательство, да не замешательство, а стала катастрофой для страны – это тоже для вас, сволочи, стало откровением?
Мерзостно было нам всем. Но поставленные перед фактом, припертые к скале Бехистун, мы вынуждены были все это принять, ибо вопреки себе осознали – если мы этой мерзости не примем, враг нас поставит на колени.
По сведениям, уже не представляющим секретности, а вернее, распространяемым как руководство к действию, в марте наша армия насчитала более миллиона дезертиров. По сведениям, там, в России, стало считаться актом революции убийство офицера, призывающего к дисциплине. Сколько нам известно, первым убил офицера, своего командира, некая сволочь по фамилии Кирпичников еще 27 февраля. Случилось это в лейб-гвардии Волынском полку – вдумайтесь, в лейб-гвардии полку! И эта сволочь Кирпичников стал для временного правительства героем! Вот вам образец подлинного правительства!
Совсем забыл сказать о таком факте, как… – одним словом, пришло мне письмо от сестры Маши из Екатеринбурга. Оказалось, что и она, бедная, вынуждена стала частную свою жизнь обратить в политическую и общегражданскую. Каким-то образом она вызнала о приказе по Екатеринбургскому гарнизону его начальника полковника Марковца, который гласил следующее. “Сего 31 числа марта посетила меня делегация Екатеринбургского общества офицеров-поляков со следующей резолюцией: “Офицеры-поляки Екатеринбургского гарнизона, с радостью узнав об осуществлении мечты своих дедов и отцов – о даровании свободной Россией полной свободы и независимости Польше, единогласно постановили еще с большим рвением, ныне свободные, продолжать отстаивать грудью, бок о бок с русскими Польшу и Россию от общего векового врага”.
Вот так скромненько и со вкусом выразилось общество офицеров-поляков Екатеринбургского гарнизона. Так скромненько и так со вкусом, что заставили обратиться к общегражданской и политической жизни даже такую домашнюю даму, как моя сестра Маша. В глубочайшем тылу делегаты общества офицеров-поляков – ах, как это изящно: общество офицеров-поляков! – постановили – вот так, с заботою о судьбах родины собрались, чела свои напрягли, спросили друг друга: “А что же ты, пан офицер-поляк, можешь сделать для далекой родины, узнав об осуществлении мечты своих дедов и отцов?” И ответили: “А вот что, панове офицеры-поляки, мы сделаем! – распрямили в светлом постановлении свои чела офицеры-поляки. – Мы к полковнику Марковцу отрядим делегатов от нашего общества, дарованного нам свободной Россией. Мы отрядим делегатов с резолюцией, что еще с большим рвением, ныне свободные, будем продолжать здесь, в Екатеринбурге, отстаивать грудью и бок о бок!” И ах как хороши груди и хороши бока у паненок в Екатеринбурге. Так и манят они с ними в грудь и бок о бок отстаивать хоть на Главном проспекте, хоть в Харитоновском саду, хоть на Тарасовской набережной.
И с какого такого отстаивания им вдруг примерещилось, что немец – наш общий вековой враг! Да не впервые ли со времен Чудского озера, если не считать Семилетней войны в середине восемнадцатого века, коя, кстати, велась на немецкой территории, не с середины ли тринадцатого века мы столкнулись ныне с немцами впервые! Да и то столкнулись по нашей русской дурости. А следовало бы не сталкиваться. Следовало бы быть с ними в союзе.
Но, кажется, революция поселилась и во мне, если я полез рассуждать всякую всячину. И, кажется, я достаточно изошел желчью. Где-то в Соломоновых притчах есть слова: “Гибели предшествует гордость”. Так вот, приходится говорить: “Гибели следует желчь”. Да и с желчью своей я поспешил. Письмо сестры Маши пришло в июне, когда, слава Богу, случилось хотя бы одно хорошее дело – нам вернули Николая Николаевича Баратова. Но вернули его – зато забрали, или, языком приказа, отозвали в распоряжение военного министра нашего главнокомандующего Николая Николаевича Юденича. В распоряжение военного министра – это значило: не к делу.
Все свершилось. И у сволочи хватало совести, то есть хватало отсутствия совести, открыто называть свое предприятие переворотом. То есть у сволочи хватало бессовестности открыто попирать закон и этим попирательством гордиться. По Соломону, ждала эту сволочь гибель. Но мы вынуждены были этой сволочи служить, потому что без нашей службы прежде сволочи погибло бы наше Отечество.
И я никому не пожелал бы нашей доли.
Глава 20
И далее опять была война.
В двадцатых числах июня я возвращался из Курдистанского отряда, проводившего операцию южнее озера Урмия – на самом северном фланге нашего Персидского фронта.
Наконец показался Шеверин, бывшее поместье кого-то из шахских приспешников, ставшее нам со времени взятия Хамадана штабом корпуса. Мы проследовали широкие и постоянно открытые настежь ворота в высокой глинобитной стене вокруг поместья, въехали в тополиную аллею, некогда ухоженную, но за два года нами сильно загаженную. Сад по обе стороны аллеи тоже превратился в некое торжище. Кухни, палатки, коновязи, помойные ямы, отхожие места, повозки, фуры, едва прикрытые истлевшим брезентом склады имущества – все это некогда пышный и густой, а теперь частью вырубленный, частью обломанный сад уже не мог скрыть. Теперь, во время правления в России временной сволочи, это бросалось в глаза и давало некий образ самой России, неприбранной и чужой. И того только было хорошего от этой аллеи и этого сада, что давали они тень.
Вестовой Семенов будто ждал меня. Он побежал навстречу, не добегая, перешел на строевой шаг, отдал честь и широко в своей черной бороде чиркнул белозубой улыбкой:
– Здравия желаю, ваше высокоблагородие!
– Всего лишь господин подполковник! – нарочно поправил я его в соответствии с установленной временной сволочью нормой.
– Слушаюсь, ваше высокоблагородие! – еще более широко, во все свои зубы, улыбнулся он, взял одной рукой Локая за узду, другой ухватился за стремя.
Я с трудом перегнулся в спине, с трудом перенес правую ногу через седло, с трудом коснулся земли. Совсем затекшая нога земли не почувствовала. Я, держась за седло, поопирался ею, подождал, пока она наполнится кровью, и с трудом же вынул из стремени левую ногу.
Сзади, слезая с седла, прокряхтел сотник Томлин.
– Едрическая сила! Пыли столько, что я стал толще Вани Худявого! – хлопнул он себя черенком плети.
Я обернулся. С него летела пыль.
– Толще! – ответил он. – В Бутаковке, во втором доме от моста на поскотину, жил казак вот такой толщины, Иван Расковалов, – сотник Томлин показал вокруг себя. – Естественно, его прозвали Ваней Худявым.
– А я вас со вчерашнего жду. У меня и водичка вам приготовлена! – продолжал улыбаться вестовой Семенов.
– Водочка? – в своем репертуаре, как бы сказал хорунжий Комиссаров, спросил сотник Томлин.
– И она, ваше благородие! – обрадовал его вестовой Семенов.
Операцию Курдистанский отряд проводил в составе частей пограничников, туркестанских стрелков и казачьей бригады. Нам приходилось сбивать противника с перевалов меньшим количеством. Перевал Кара-Серез мы взяли малочисленным батальоном туркестанцев и двумя сотнями Ейского казачьего полка. Туркестанцы, к слову сказать, это не туземные жители Туркестана, как я, кажется, уже говорил, а жители Пермской и Вятской губерний, призываемые на военную службу в Туркестан. Малорослые и молчаливые по суровому нашему климату, они будто не понимали, что под убийственным огнем пулеметов и орудий можно отступить. Они медленно, но упрямо, будто исполняли тяжелую работу на скудной пашне или на заводе, лезли на перевал. Когда перевал был взят и взяты на нем пленные, оказалось, что они сбили турецкий пехотный батальон при двух пулеметах и большую курдскую партию. О присутствии курдов по их старинным ружьям с пулями величиной мало не с грецкий орех, жужжащими словно шмели и дающими огромную рваную рану, мы догадались. Но то, что перевал защищался армейским батальоном, стало для нас неожиданностью. Полковник Петр Степанович Абашкин, воевавший в этих местах еще в девятьсот девятом году и временно сейчас командовавший Ейским полком, только покрутил своей большой головой.
– Никогда, Борис Алексеевич, не бывало так, чтобы мы были числом и огнем сильнее противника. А так хочется хотя бы разок не за счет непосильных трудов моих ребятушек, а за счет стратегии повоевать! – сказал он.
Следующий перевал мы брали уже под огнем турецких орудий. И я просто бесился от отсутствия орудий у нас. От бешенства и от желания найти и накрыть эти орудия огнем наших орудий я порой лишался сил. Во мне будто что-то обрывалось. Я в бешенстве отрывал от глаз бинокль.
– Что, Борис Алексеевич? – спрашивал полковник Абашкин, думая, что я ранен.
Я только молча бил кулаком себе в колено, а потом вставал и опять в бинокль следил, как спешенные казаки карабкаются от расщелины к расщелине по скалам во фланг турецкой позиции, а с фронта столь же упрямо, медленно, но неотвратимо лезут туркестанцы. Грязные, вшивые, раздетые и разутые, больные – наверное, те туркестанцы, из далекого восемьдесят второго года в Екатеринбурге, о которых мне рассказала матушка, гляделись против этих кавалергардами. Их там умерло пятеро. А наших здесь умерло неисчислимо. Там хотя бы после смерти этих пятерых несчастных спохватились. У нас не спохватились до сих пор, на четвертый год войны. И у них была задача: ать-два, сено-солома! – то есть задача учиться. У них была крыша над головой, горячее питание, какая ни есть баня. У наших и намека на все эти кавалергардские удобства не было. У наших были только льды и скалы, и задачей для наших было сбивать с этих льдов и скал превосходящего противника.
У нас орудий не было. Две батареи, по два орудия в каждой, – батарея терцев и батарея кубанцев, – едва сдерживали наступление превосходящих турецких сил и курдов севернее нас, близ озера Урмия. По сведениям, против нас действовали около трех тысяч регулярных турецких войск и несколько курдских партий общим числом до четырех тысяч. Наши фланговые разъезды, соприкасавшиеся с разъездами соседей, докладывали, что у них дело доходит до шашек, что сам командир отряда полковник Николай Алексеевич Горбачев водил казаков в атаку.
Полковник Абашкин меня ни к казакам, ни к туркестанцам не отпускал.
– Вам приказ командующего корпусом в бой не лезть, а наблюдать. Так вот и исполняйте, господин подполковник! – официально говорил полковник Абашкин, но все-таки дважды проговорился. Сам в порыве вести туркестанцев на перевал в штыки, он мне сказал: – Вы мне будете нужны после меня! – Он имел в виду взятие мной командования отрядом на себя в случае его тяжелого ранения или гибели.
Я бил себя кулаком в колено, бесился, но по въевшейся привычке смотрел, куда бы я поставил орудия, как бы я считал градус стрельбы и считал количество выстрелов для дуэли с турецкими батареями. А для всего этого я сперва по гулу стрельбы определил бы место турецких батарей. Непосвященному человеку все эти задачки явно доставили бы скуку. Мне же они были чем-то вроде музыки, чем-то вроде искусства написания живописного полотна. Они мне приносили силу. В целом эти задачки не были сложны. Как я уже сказал, надо было как можно точнее определить место неприятеля, расстояние до этого места, определить градус подъема ствола и далее учесть зону поражения от моего выстрела в зависимости от калибра орудия. Эти расчеты определяли количество выстрелов. Далее все зависело от сообщений артиллерийских разведчиков, наблюдающих за стрельбой, за ее действенностью – за тем, как ложились выстрелы, и за тем, как перемещался неприятель. Было бы очень хорошо, если бы сведения поступали от нескольких разведчиков, наблюдающих огонь с нескольких точек. Но не столь уж было плохо, если наблюдал всего один разведчик. Задача, конечно, усложнялась, но оттого становилась еще интересней. Каждый калибр выстрела имел свою зону поражения. В одну и ту же точку выстрел попасть не мог. За первым попавшим в цель выстрелом последующие выстрелы могли ложиться только рассеянно – и это даже при том, что стрелять пришлось бы с неизменной точки, не меняя градуса по горизонтали. Одним словом, последующие выстрелы создали бы эллипс с определенной длиной и шириной. А другое орудие моей батареи таким же образом создало бы свой эллипс. Да третье – свой. Четвертое – свой. И этими эллипсами мы создали бы новый общий эллипс. И когда батарея противника оказывалась внутри этого нового общего эллипса, минуты и даже доли минуты существования такой батареи были сочтены. Такому сосредоточивающему и охватывающему огню я научился сам, и ему я учил своих товарищей. Правда, для создания такого эллипса требовалось определенное, и немалое, количество выстрелов. Самое интересное решение задачи состояло в том, чтобы количество выстрелов было при этом наименьшим.
Это все я в своем бессилии просчитывал и тем занимал себя, тем возвращал себе силы.
Конечно, было у меня много другой работы. Но ходить в атаку, как на Диал-Су весной прошлого, шестнадцатого года, мне больше не доводилось. Да и не дело артиллерийского командира ходить в атаки. Хотя бой с этим совсем не считается. Одним из многих трагических примеров тому стала гибель полковника Николая Алексеевича Горбачева. В рапорте о его гибели начальник штаба Курдистанского отряда полковник Кочержевский написал: “Лично руководя боем, он четыре раза отбивал контратаки противника и в последний момент, стараясь вырвать наши орудия из рук неприятеля, бросился врукопашную с ближайшими частями на турок, но был окружен и поднят ими на штыки”. Я прошу прощения за военно-канцелярский язык с деепричастными оборотами. Но этот язык стал нормой военных документов такого свойства. И я сохранил его, тем как бы сохраняя напряжение и торжественность последних минут Николая Алексеевича. Я переживал за того молодого, выпуска военного времени командира батареи, не успевшего прочесть моего наставления по огню батареи. Я переживал, что сам я не был там. Я думал, что я бы не отдал орудий противнику.
Тыл же в это время жил своей собственной жизнью – вернее, тыл в это время бесился.
Из письма моего племянника Бориски.
“У нас в гимназии сегодня был митинг. Теперь мы все свободны, и нам никто не может сказать, чтобы мы учили уроки. Наш классный наставник теперь не может нам запретить гулять, сколько мы захотим. Сегодня мы его выгнали из класса. Он вошел в класс во время митинга и сказал, что нехорошо господину ученику влезать на парту и кричать, как извозчик. Мы все закричали на него: “Долой сатрапов!”
Из письма сестры Маши. Чтобы хоть как-то сохранить дом от разгрома, она вернулась с детьми в Екатеринбург.
“Борис, стыдно писать тебе на фронт обо всем у нас. Но мне кажется, что фронт теперь и у нас. Наступает что-то невероятно гнусное. Никто ничего не хочет делать. Все только хотят митинговать и кричать, что свобода. Бедный Иван Филиппович не вытерпел, на днях пожаловался. “Раньше, – сказал, – я все знал, что мне делать. А теперь свобода, и я ничего понять не могу. Вон у нас прямо на углу нашей Второй Береговой и Крестовоздвиженской соседская жиличка Новикова собрала женщин, митинг устроила и кричит, что Бога нет, что царя нет. Я подошел. А там и околоточный стоит, ее слушает. Она ему прямо в лицо говорит: “Вот ты сейчас на меня смотришь и ничего мне не сделаешь, потому что ваш царь был немец, а Бог был еврей! Царя вашего теперь скинули. А Бога вашего мы убили две тысячи лет назад!” Я околоточному сказал, как же так, Иван Петрович? А он только головой покрутил: “Пускай она, стерва, – так и сказал Иван Филиппович, передавая слова нашего околоточного, – пускай она, стерва, вышепчется!” Вот и все.
А одна каторжанка на митинге кричит: “Теперь я вас научу, как надо жить свободным гражданам! – это мне рассказала наша Марьяна. Она из эвакуированных, прижилась у нас и теперь что-то вроде прислуги. Так каторжанка кричит, что десять лет за нас в тюрьме сидела, и стала подучать прислугу против своих хозяев. – Вы здесь на митингах теперь все рассказывайте или идите в комитет и рассказывайте все, о чем ваши хозяева между собой говорят!”