Текст книги "Под сенью Дария Ахеменида"
Автор книги: Арсен Титов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 20 страниц)
– О! ― продолжая конфузиться, воскликнул он. ― Вы так хорошо сказали, что я смею подозревать в вас дар поэта и не удивлюсь, если однажды увижу вашу книгу о наших общих делах здесь, на этой земле Месопотамии! Я принимаю ваш подарок. Но смею ли я просить об одном одолжении?
– Бесспорно, смеете! ― разрешил я.
– Я понимаю разницу в наших чинах, господин подполковник! Но я прошу вас быть сегодня вечером у нас на небольшом ужине в кругу моих друзей-сослуживцев. Нам всем будет очень приятно ваше общество!
– Благодарю. Непременно буду, если позволит служба! ― сказал я и подумал, отчего же не быть, отчего не принять приглашения. Ведь когда-то, через много лет, где-нибудь у себя в Екатеринбурге или на реке Белой я тоже могу вспомнить эту весну, этот городишко, этот глиняный ворс до небес, славных сибирцев и моих батарейцев, этого британского гуся, то есть его величества короля Великобритании лейтенанта. ― Благодарю, ― еще раз сказал я, и еще раз сказал, но уже утвердительно: ― Непременно буду! ― И спросил сотника Верезомского, отчего полк расположился не в городе.
– Да вот, ― показал на лейтенанта сотник Верезомский.
– Есть приказ нашего командования, согласованный с вашим командованием, о конечном пункте вашего продвижения именно здесь, ― опустил свои умные глаза лейтенант.
– Здесь, на окраине, ― и казачий полк, и нас? ― не сдержал я удивления.
– Сэр, это приказ. И он согласован с вашим командованием! ― с заметным огорчением сказал лейтенант.
– И моей батарее ― здесь же? ― спросил я.
– Сэр, это приказ! ― встал по стойке “смирно” лейтенант.
Разумеется, это был приказ. И, разумеется, лейтенант был ни при чем. Ему самому этот приказ явно не нравился. Но я не сдержался.
– Естественно. Где же располагаться гуннам, как не в степи! ― сказал я. ― А вот что, лейтенант. Мне никаких инструкций и письменного приказа не поступало. А посему! ― я обернулся к есаулу Косякину. ― Есаул, ведите батарею в центр города. А не понравится, ― сказал я про британцев, ― так мы и в Багдад войдем! Остался-то тут один переход. А и это не понравится ― снимай орудия с передков!
– Как прикажете! ― козырнул есаул Косякин.
Батарея вновь выстроилась, подобралась и пошла в город.
– Запевай! ― скомандовал есаул Косякин.
И Касьян Романыч ввинтил в занятый британцами городишко свой “Славный Терек и славную родину Кавказ”.
– Сэр, ― сказал лейтенант. ― Место расположения вашей батареи определено здесь. Батарею следует, согласно общей диспозиции расположения ваших и наших войск, из города вернуть. У меня на этот счет есть соответствующие инструкции.
– Zum Befel, Herr Leutenant! ― откозырял я. ― Слушаюсь. А теперь извольте проводить меня к своему командованию!
И мы с несчастным, ни в чем не виноватым лейтенантом углубились в городишко, который ничем не отличался от всех прочих персидских городов. После окраинных дувалов, за которыми прятались в садах глухостенные домишки, мы въехали в темные и узкие, местами даже крытые улочки со сплошными мелкими лавочками, мастерскими, пекарнями, кэбавнами, то есть своего рода харчевнями, с товарами прямо на прохожей части и с бесконечными коврами, частью брошенными прямо на дорогу под ноги бесконечно топчущемуся люду, ослам, лошадям, повозкам. В Азии принято новый ковер вот так выбросить с тем, чтобы он был истоптан, загажен, вмят в дорогу. Потом его забирают, моют и чистят, приводят в первоначальный вид. От такого испытания подлинный ковер становится не только краше, но и прочнее. Такой ковер потом служит веками.
“Не потому ли и мы, гунны, служим веками и уходим из службы только в землю, что нас, как вот эти ковры, постоянно пытаются топтать, постоянно по нам пытаются проехать, на нас пытаются нагадить?” ― спросил я себя.
Слова были высокими, нам не присущими. Но от горечи и злобы они выходили сами, и они не утешали, а только придавали еще горечь и еще злобу.
Батарея по таким улочкам пройти не могла. Да и нам топтаться в них не было смысла. Я знал, что по обычаю азиатских городов где-то есть широкая караванная улица и спросил лейтенанта.
– Да, сэр, ― вежливо, но сухо ответил он и в ближайшем переулке показал свернуть.
Мы молча свернули, по узости переулка вытянулись в шеренгу по одному, или, говоря по-казачьи, в один конь, и вскоре вышли на эту караванную улицу, в глубине которой я увидел, как все расступаются перед моей батареей.
Глава 15
– Что я тебе скажу, Борис Алексеевич, рассказывал мне о своем рейде через Луристан на соединение к британцам сотник Василий Данилович Гамалий. – На ночь пятнадцатого дня прошли мы шестьдесят верст пустыни, подошли к границе оазиса и вышли на расположение их части. Как мы прошли, где были их посты – один аллах знает. Им тоже в диковинку стало: как прошли, куда их посты смотрели… А мы-то какие были! Из полнокровной сотни в сто девятнадцать шашек едва с два десятка, то есть едва взвод, кое-как здоровых осталось. Что кони валятся, что люди. Все схватили тропическую. Она через сутки повторяется. Но трепать начинает уже с утра. Всех тошнит. Меня тошнит. Всех ломает и скручивает. Меня ломает и скручивает. Все в судорогах. Я в судорогах. Руки-ноги у всех сводит, так что и повода не удержать. В глазах гной и муть. А в башке если что-то и есть, то только одно: “Не сдохнуть бы”. То есть лучше бы сдохнуть и отмаяться. Пропади оно все к синей бабушке. Но в башке – задача, а потому в башке: “Не сдохнуть бы!” И вот такие мы прошли мимо их постов незамеченными. То-то все они повытаращились, вояки…
Так мне рассказывал друг мой сотник Василий Данилович Гамалий. Вся сотня, кстати, за рейд была награждена Георгиевскими крестами и получила наименование Георгиевской.
Так же под вытаращенные на нас взгляды вояк его величества короля Англии я со своей батареей прошел по городишку.
Разумеется, тут же пришлось вернуться на исходные позиции, то есть в соседство к сибирцам, куда вечером явились и северцы. Я приказ выполнил, но оскорбился, сказался больным и проигнорировал приглашение начальника британского гарнизона городишки на совместный ужин.
– Идите. Где и когда вы еще раз увидите этих болдуинов, – сказал я про британцев, сам же залег под бурку. – Старая лихоманка вернулась! – сказал я.
Господа мои офицеры посочувствовали мне, но пошли на ужин с удовольствием.
– Мы тебе за пазушкой принесем, если нам самим подадут, конечно, – сказал сотник Томлин.
Он догадался, какая старая лихоманка встрепала меня.
Они ушли. Я вышел из палатки. Локай от коновязи учуял меня, тихо заржал.
– Вот-вот, – сказал я Локаю. – Какая-нибудь аглицкая чистокровная цаца вертит хвостом там, – показал я в сторону центра городишки, – а мы с тобой хрюкаем здесь, где “диспозицией определено”!
Я послал вестового Семенова за Касьяном Романычем.
– Давайте-ка, Касьян Романыч, хозяйством займемся! Давайте я бумаги подпишу! – сказал я вахмистру.
– Слушаюсь! – молодецки сказал Касьян Романыч.
Но было в его молодечестве нечто ненатуральное.
– А кстати, Касьян Романыч, как там наш крестник поживает? – как бы вспомнил я курдского жеребчика.
– Виноват, ваше высокоблагородие Борис Алексеевич, не понял вас! – вытянулся Касьян Романыч.
– Да лошадка, курдский жеребчик, помните? – сказал я.
– Так точно, ваше высокоблагородие! Как же не помнить. Премного вам благодарны! Справно поживает! – не моргнул глазом Касьян Романыч.
– Ну, вот как славно! – сказал я.
Просмотр и утверждение бумаг я намеренно начал не с фуражной ведомости. С полчаса я брал одну бумагу за другой, смотрел и почти в каждую тыкал пальцем:
– А это что, Касьян Романыч?
Касьян Романыч ловко забегал мне за спину, склонялся к бумаге через мое плечо и объяснял, что именно и откуда-почем было взято, куда израсходовано, потом столь же ловко возвращался к своему месту напротив меня.
– Да вы присаживайтесь, Касьян Романыч! – каждый раз говорил я.
– Благодарствуйте, мы постоим! – отвечал он.
– А это что? – спросил я о закупочной фуражной ведомости.
– Это? – снова забежал Касьян Романыч мне за спину. – А, это! Это, ваше высокоблагородие… Ведь как. Вот брали мы у местных. Сусыжистый народец, смею доложить. Обчистит мигом. Деньги заберет, товар спрячет, а еще на весь базар затоскует, что я ему должен остался! Персияки и есть. Их в строгость надо! Вот смотрите, сена куплено столько-то пуд, вот, написано, столько. А столького-то на всех коней не хватит. Я еще беру саману столько-то пуд. И плачу за все восемнадцать собак. Вот, извольте видеть. Плачу семь туманов с крантиком, что и есть восемнадцать собак, как скажут наши казаки. А если по-православному, как вы знаете, то и будет это четырнадцать рублей сорок копеек.
Казаки и вправду местную наиболее ходовую монету в один краник с изображением льва на обратной стороне прозвали собакой. Равнялась сия собака двум нашим двугривенным, то есть сорока копейкам. Отсюда и вел Касьян Романыч такой могущий показаться замысловатым счет.
– А шодой-то бы его, персака, – так ведь их высокопревосходительство Николай Николаевич не велят. Лаской велят! А Азия что ж. Азия только шоду понимает! – сказал Касьян Романыч.
Я видел, что все взято по завышенной цене. Сказать, что Касьян Романыч был каким-нибудь пентюхом или, как он сам любил выражаться, тафтуем, которого облапошили местные крестьяне, было нельзя. Да и не было во всей русской и, наверно, вообще во всех армиях мира такого вахмистра или фельдфебеля, чтобы он выходил пентюхом и тафтуем. Сказать, что Касьян Романыч был мот, тоже было нельзя, потому что, опять же, как говорят господа философы, таких вахмистров и фельдфебелей не бывает по определению. А сказать или даже просто подумать, что Касьян Романыч берет казенные деньги себе, я не мог. Я не мог оскорбить человека подозрением.
Я знал, что в армии воруют. Я знал, что в армии не берегут казенное имущество. Вот что писал мне мой сокурсник Жорж Хуциев. “Картинка касается вполне конкретного пехотного полка на западном фронте, но являет собой картинку типическую, то есть такая картинка может быть написана с любого полка в нашей армии. Армия не имеет понятия о том, что собой представляет экономическая дисциплина. Части разбалтываются и разлагаются. И не столько под огнем противника, сколько подвержены они этой болезни в отношении тыла, то есть в экономическом отношении. Вот конкретный полк, мало чем проявивший себя в боевой обстановке. Но по произведенной случайной проверке – именно случайной, потому что интендантства никаких проверок не проводят, наверно, считая их сопряженными с опасностью для жизни проверяющих, а вернее всего, по причине выгодности их непроведения. Так вот, одна случайная проверка показала, что полк на одного убитого списывал как потерянные по десяти шинелей, вещевых мешков, патронташей, шапок, поясов и всего прочего. После проверки и данного установления командир полка, равно как и интендантская служба, принимавшая подобные отчеты, не понесли никакого наказания. В восполнение, так сказать, утраченного имущества полку были выделены эти запасы. Нетрудно догадаться, куда они пошли. Обозы полка – да что там одного полка! обозы полков! – перегружены так, что при перемещении полка вынуждены идти перекатами, то есть сначала отвозить одну часть скопленного имущества, потом возвращаться за второй. Велика ли подвижность и боевая способность такого полка? Да полк думает в таком случае только о том, как бы это имущество сберечь до продажи или для послевоенной поры, чтобы хоть сколько-то вознаградить себя за военные тяготы. А что это значит, ты догадываешься, Борис…”
Вероятно, подобное же творилось и у нас, в нашем корпусе. Но обвинить кого-то конкретно я не мог. Я отвечал за инспекцию артиллерии. Сколько я мог знать из письма начальника управления артиллерией, по принятому сокращению – упарта, пришедшего к нам в штаб корпуса в сентябре прошлого шестнадцатого года, нашей бедой было дробление артиллерии, особенно в начале войны. Тогда батарея какого-нибудь дивизиона могла быть оторвана от дивизиона и брошена не только в другую дивизию, а даже в другую армию и на другой фронт, где и пребывала, вернее, прозябала долгое время, потому что хозяйство в артиллерии построено по дивизионному принципу. Каково было командиру батареи поддерживать связь с управлением дивизиона, каково ему отчитываться за батарейные, простите, подштанники, сапоги, шапки, постромки, колеса и деготь, каково посылать нарочного в дивизион за получением денежного довольствия, каково ему вообще, когда батарее не положен ни доктор, ни ветеринар, ни технический мастер, ни… Да что там! Если во время нашего вступления в Персию у нас было всего три батареи, то теперь корпусная артиллерия состояла из одиннадцати лоскутков, то есть одиннадцати отдельных артиллерийских частей различной войсковой принадлежности, включая такую экзотическую часть, как Батумская горно-трофейная батарея. И всем им ничего иного не оставалось, как бежать за помощью ко мне, инспектору артиллерии корпуса, или в сокращении – инаркору. И как тут не обзавестись собственным хозяйством, собственными средствами, собственной возможностью обойтись без “исходящего и входящего”. Потому я не мог подумать про Касьяна Романыча в оскорбительном смысле.
Я подписал закупочную ведомость и потянулся к следующей, к ведомости расхода фуража.
А в ведомости ежедневной выдачи фуража я вдруг увидел нечто поначалу приведшее меня в недоумение. Я уже говорил, что по обычаю штабного и интендантского разгильдяйства, способного только на учет “нашего входящего” и “вашего исходящего”, в каждой войсковой части, кроме казенного, скапливалась тьма собственного, не учтенного казной и как бы принадлежащего этой части имущества, включая оружие и лошадей. В этой же Терской батарее была пулеметная команда, ни по какому штату никакой батарее не положенная. При команде, разумеется, были и неучтенные лошади. В этакие же неучтенные батарейные списки конского состава я велел зачислить и курдского жеребчика. Касьян Романыч приказу подчинился. А сейчас я в ведомости увидел, что этот жеребчик находился не в списке батарейных, то есть неучтенных казной, лошадей, а в списке казенных. Причем он там находился как бы на особом положении. Он был выделен против общего количества красной карандашной чертой и помечен особой записью: “Конь, жеребец Араб Косов”, в столбце количества был проставлен цифрой “Один”, в столбце положенной нормы корма и в столбце фактически отпущенного отметок не имел, но в общую сумму входил.
– Это что за Буцефал! – воскликнул я.
– Бруцеллез? Никак нет! Спаси Христос! Бог от такой хворости лошадушек миловал! – тотчас откликнулся Касьян Романыч, а я не понял, то ли он лукавил, то ли действительно не понял меня.
– Да вот, выделенный красной чертой некий конь Араб Косов один – это не конь ли Александра Македонского? – спросил я.
– Никак нет! Это мы с бою взяли, ваше высокоблагородие, как вы сами изволили помнить!
О том, как жеребчик был взят и что я помнил по этому поводу, я не стал говорить Касьяну Романычу.
– Но что значит вот это? – показал я на “Конь Араб Косов один”.
– А-а-а, это, ваше высокоблагородие! Это, упаси Господь, если что со мной случится, так за него, значит, чтобы моей жене Екатерине Евлампиевне деньги по всей форме были. С добычи конь, с самоличной добычи! – ответствовал Касьян Романыч без тени смущения.
– Касьян Романыч, а платить за содержание его вы сами можете? – спросил я.
– Платить из своего довольствия? Никак нет. Это ведь… – он быстро перечислил мне все кормовые расходы. – Это по полтумана на день выходит, по рублю, если на наши деньги. По рублю на день мы никак не сможем!
– Тогда поступим так. Конь будет на батарейном содержании без всякой вот этой красной черты. Но и принадлежать он будет батарее! Ведь мы же с вами договаривались! – сказал я и, кажется, наповал убил бедного вахмистра.
Потом объявился ординарец моего лейтенанта, то есть лейтенанта Дэвида Макникейлна. Он подал маленький конверт. “Все-то у них не как у людей!” – поморщился я на конверт, вспоминая конверт, брошенный нам с самолета. Лейтенант Дэвид Макникейлн справлялся о моем здоровье и сообщал, что непременно посетит меня сегодня же, как только официальная часть приема у начальника гарнизона закончится. “Стоило ли для этого гнать сюда человека!” – опять поморщился я, и, конечно, в этом должно было выразиться все, что я думал о Британии, посредством жизни за счет колоний позволяющей себе гонять людей туда и сюда вот с такими конвертиками. Но конвертики и сама Британия были совсем ни при чем, только подвернувшимся поводом мне к уже сказанному пробубнить, что-де вместо конвертиков лучше бы Амарку, то есть крепость Кут-Эль-Амар, соблюли.
А лейтенант объявился едва ли не следом за ординарцем. С ним были два молодых офицера, его друзья. Признаться, я не поверил, что лейтенант может оставить прием у начальства. Я только-то растелешился, помылся и сел пить чай на хромом трехногом стульчике в хилой тени палатки. Вестовой Семенов подал чай, лепешки и колотый сахар.
– А пахлава, а лукум, а нуга, а шербет? – артистически запросил я.
– Так что, ваше высокоблагородие, побоялся я покупать. Шибко все в лавчонках грязно. Не моют руки, поди, со времен своей башни! – серьезно сказал вестовой Семенов.
– Какой башни? – не понял я.
– Ну, ваше высокоблагородие, этой, Вавилонской, которую до неба строили, да Господь их языки смешал. Здесь ведь она была! – сказал вестовой Семенов.
– Грамотный ты у меня! – хмыкнул я и спросил про лепешки: – Их что, не грязными руками подали?
– А их я прямо из печки сам вынул! – сказал вестовой Семенов.
– И давно вы, вестовой, стали столь гигиенически воспитанным? – спросил я.
– Да вот подождите. Я вам здесь баньку устрою. Куплю дров на базаре да накипячу воды! – пообещал вестовой Семенов.
И я выпил чаю и в удовлетворении отмяк, приняв значительную позу, достойную названия “Русский офицер в редкую минуту отдыха на походе в Месопотамию”.
В эту-то минуту и заявился лейтенант со своими друзьями. И я, как некогда в дождливый день осени четырнадцатого года на Батумском вокзале, дал себя уговорить. Я, конечно, артистически поежился перед этим, как бы показывая лихоманку, но велел седлать Локая. А потом, по дороге, поеживаться забыл.
Глава 16
– Знакомьтесь. Это лейтенант Диглайн. Это лейтенант, собственно, второй лейтенант, то есть как бы младший лейтенант Дан. Мы все из Шотландии. Мы друзья. Нас еще называют “Три Ди”! – представил мне лейтенант Дэвид двух других офицеров.
Я, конечно же, выразил удовольствие быть знакомым с ними.
– Как вам удалось оставить прием начальника гарнизона? – спросил я Дэвида.
– Ничего сложного. Он мой двоюродный брат. А когда я узнал от ваших друзей, что вы больны, я пошел к нему и шепнул, что мне надо отлучиться по службе! Нехорошо лгать. Но… Да он и сам будет у меня! – улыбнулся лейтенант Дэвид.
Жил он в небольшом домишке за глухим глинобитным дувалом. Сколько ни был домишко небольшим, а все-таки был не походной палаткой. Уже это подчеркивало нашу ущербность. К тому же домишко стоял в середине цветущего сада.
Лейтенант Дэвид попросил прощения за небольшую отлучку, но отсутствовал он около часа. Я уже стал думать уйти, как наконец за дувалом послышался голос лейтенанта Дэвида. Тяжелая калитка отворилась. Одной рукой приподнимая перед высоким порогом подол, а другой придерживая шляпу на волосах медного цвета, во двор ступила юная особа, следом с теми же экзерцициями ступила другая юная особа, но темноволосая, а потом появился в калитке сам лейтенант Дэвид.
– Господин подполковник, прошу прощения! Но юные леди не знали сюда дороги. Мне пришлось их встречать, – тотчас извинился он.
– Да что вы, лейтенант! – простил я.
– Представляю вам, – сказал он им весьма торжественно на своем языке, но который я без труда понял, – представляю вам героя русской армии, настоящего воина, имеющего несколько ранений и высшую награду Российской империи!
Я прямо и с какой-то внутренней жадностью взглянул на обеих. Были они нельзя сказать, чтобы некрасивы. Но и красивыми их назвать было нельзя – разве что первой вошедшая была несколько интересней своей подруги. Та была – как бы это сказать по-русски, но без оскорбления, – та была простолицая. Только маленькое пенсне отличало ее от русских крестьянок. А у первой, как у всех рыжеволосых, сквозь тонкую и бледно-молочную кожу, особенно к носу, проступала краснота, впрочем, не только ее не портящая, а наоборот, придающая ее лицу нечто чистое и притягивающее.
– Честь имею, подполковник Борис Норин! – щелкнул я каблуками и откивнул.
– Борис? – снова с непривычной для нас, русских, артикуляцией губ и ударением на первом слоге спросила она.
“Борис, Борис!” – молча передразнил я ее и молча щелкнул каблуками.
– Ай эм Элспет! – протянула она мне ладошку в кружевной перчатке.
Я не разобрал ее имени.
– Виноват, леди! – переспросил я.
Она поглядела на лейтенанта Дэвида.
– Элспет! Елизавета по-шотландски! – улыбнулся он.
– Лизанька! – обрадовался я.
Лейтенант Дэвид перевел. Она зарделась и опустила глаза.
Вторую особу звали Энн, то есть Анна. Обе они были, как объяснил лейтенант Дэвид, работницами Красного Креста и прибыли в Месопотамию добровольно. Я вспомнил Ксеничку Ивановну и Машу. При этом мне представилась географическая карта, подчеркивающая расстояние, отделявшее меня от них.
– Ну-с, господа, прошу за стол! – по-русски сказал лейтенант Дэвид.
Он сел в начало стола, меня посадил подле себя с правой стороны, а Элспет – с левой, так что мы с ней оказались напротив друг друга. То обстоятельство, что в калитку он пускал и представлял мне первой ее, а не Энн, и то, что посадил он ее теперь подле себя, говорило об особом его к ней отношении. Я постарался угадать, относится ли она к нему как-то особо, и угадать не смог.
– У меня сегодня день рождения, друзья! – стал говорить лейтенант Дэвид по-английски и по-русски и стал говорить, что сегодня свой день рождения он видит в каком-то новом свете, что сегодня он стал чувствовать свой день рождения больше, чем день рождения, что он стал чувствовать, будто в этот день родилось еще что-то. – А что же родилось, друзья? – спросил он риторически, то есть самого себя, и сам стал отвечать: – Чтобы ответить, надо вспомнить, что год назад мы у себя встречали эскадрон, то есть, как принято называть в русской армии, сотню казаков, прорвавшихся к нам через абсолютно дикие и враждебные горы. Это было первой весенней птицей, после которой прилетели сегодня другие весенние птицы и по-настоящему обозначили весну, весну наших англо-русских отношений! За вас, Борис, за доблестную русскую армию, за доблестную английскую армию, за содружество, которое сегодня родилось! – сказал лейтенант Дэвид.
Мне показалось, что все выпили с искренним чувством.
– Лейтенант, расскажите о Борисе, о русской армии! – попросила Элспет.
– Я бы просил об этом самого Бориса! – сказал лейтенант Дэвид.
Я же вдруг уловил, что интерес Элспет ко мне особенен именно так, как особенно к ней самой чувство лейтенанта Дэвида. Мне стало обидно за лейтенанта Дэвида.
– Да, пожалуй, расскажу! – сказал я и прямо посмотрел в глаза Элспет.
Она выдержала взгляд. Я подумал про лейтенанта Дэвида – каково ему, если он это заметил. Мне вспомнилась история, рассказанная мне в детстве моей нянюшкой.
– Позвольте, Дэвид, я скажу небольшое слово! – попросил я и далее рассказал эту историю.
В устах нянюшки она звучала так.
– Я, Боренька, еще в девках была и жила у тятеньки. Побежала я как-то в поле тятеньке обед отнести. Бегу я дорогой, тороплюсь, всюду надо поспеть крестьянской девушке. С утренней зореньки до самых запоздалых звезд на небушке – все ей работа. Всюду ей поспеть надо. Бегу я, тороплюсь. А вдруг при дороге старичок сидит ветхонький, годов уж, поди, сто ему. И вижу я, вроде он уже посидел и дальше в путь собрался. А увидел меня, пождал, пока я подбегу, и просит: “Девонька, а подсоби-ка мне котомочку мою на спину вскинуть!” – Посмотрела я. Котомочка совсем небольшая. И ему, хотя и ветхонькому, в самую пору с ней управиться. Я и подумала, балуется-де старичок, озорует. Я ему так и сказала: “Дедушка! Тебе ли над бедной девушкой озоровать! Тебе и заботы только – котомочку собрать. А мне от самой ранней зореньки до самых поздних звезд сорок сороков забот перетомить-перетолочь надо!” – Сказала я это да побежала дальше. А только мне в спину старичок и говорит. “Эх, девонька! И на том спасибо, сердечная! И вот так-то теперь у тебя и будет, что сколько бы ты ни трудилась, а никто твоего труда не увидит!” – “Эка, какой ты межевой старичок!” – подумала я да потом о нем тятеньке рассказала. Тятенька-то и вспечалился: “Да что же ты, девонька, понаделала, что же ты ему не сноровила! Ведь этак же мне смолоду было! Только я тогда старичку котомочку на спину вскинуть подсобил да еще хлебушка отломил! А котомочка-то у него хоть с виду малехонька, да на деле-то ох тяжелехонька! Вдвоем-то мы ее вскинули. Он мне и сказал: “Тебе, детинушка, теперь хоть лапоть о лапоть обопнуть, а все увидят – труды многие тобой свершены. А уж если и впрямь за что возьмешься, то будет тебе во всем успех и прибыль!” Непростой это старичок, девонька!” Так-то мне сказал тятенька. И вправду ему был во всем талан. Все у него было сноровно. Вольную ему барин дал. Землица была при нас. Пасеку он обустроил, меду на базар бочками возил. Два коня и четыре коровушки мы содержали. А мне талану не было. Я и в церкву ходила, и на крылосе пела, и на богомолье ходила. А счастья не было. Кого я любила, взяли в солдаты. Кто ко мне сватался, тех я на дух не хотела. Верно бы, и в монастырь ушла. Да вот твоя матушка уговорила меня к вам в дом пойти, вас поднимать. Прикипела я к вашему дому. Так век-то мой у вас и прошел. И Гришу, и Сашу, и Машу я подняла. А вот тебя подниму, носочков вот тебе да варежечек по дюжине навяжу, в ножки поклонюсь да пойду в монастырь, пойду Богу послужить, грех свой, гордость свою, замолить.
Такой была история, рассказанная моей нянюшкой. Была она подлинной, или была она всего лишь народной притчей, мне не было дела. Тогда при ее рассказе я весь сжимался и не мог дышать – так мне было жалко мою нянюшку. Но подойти, обласкать ее я отчего-то не мог, а только, оставшись вечером в одиночку в своей комнате, плакал и просил Боженьку дать ей того самого “талану”, который был у ее тятеньки и которого не было у нее. И сейчас я рассказал ее притчу, забыв, что хотел уязвить Элспет, показать ее неправоту по отношению к лейтенанту Дэвиду, и рассказал, завершив здравицей.
– Господа, – обратился я к Трем Ди. – Давайте, господа, попросим Бога нашего быть более милосердным к нашим прелестным созданиям, – я показал на Элспет и Энн. – Давайте, господа попросим для них у Бога счастья. Попросим, чтобы и утренняя заря, и запоздалые вечерние звезды говорили не о трудах, им предстоящих, а о том, что труды их будут всеми замечены и по достоинству оценены!
Лейтенант Дэвид перевел последние мои слова, и они вызвали у всех восторг. Каждый из Трех Ди постарался высказать им свои уверения в самых искренних чувствах и готовность быть их рыцарями, как то водилось в доброй, старой Англии. Чуть страсти поугасли, Элспет что-то сказала лейтенанту Дэвиду, тот немного побледнел, но тотчас взял себя в руки.
– Борис, – сказал он, и я понял, сколь трудно ему быть спокойным. – Мисс Элспет в благодарность за ваше такое необычное пожелание, которое она запомнит на всю жизнь, приглашает вас завтра к ним с Энн. Мисс Элспет хорошо поет. И она для вас исполнит несколько старинных шотландских баллад!
Я посмотрел на Элспет. Взгляд ее был напряжен так, что глаза стали темно-синими. Я посмотрел на лейтенанта Дэвида. Он, кажется, стал что-то понимать.
– Благодарю! Но, к сожалению, я не могу принять приглашения. Служба. На мне два казачьих полка и артиллерийская батарея! – сказал я.
Лейтенант Дэвид перевел. Элспет выслушала и, вопреки моему ожиданию, не переменилась.
– Она приглашает всех нас. Она очень просит вас быть! – сказал ее слова лейтенант Дэвид.
Я в досаде пошевелил кинжалом.
– Но вы сами, Дэвид, вы сами там будете? – спросил я.
– Да, Борис. Я буду там непременно, – сказал лейтенант Дэвид, а я подумал, что он за Элспет пойдет хоть под расстрел.
И еще я подумал – как тяжело быть при рождении чувства твоего любимого человека не к тебе, а к другому. Я нашел в себе силы снова отказать и как бы вдруг спохватился:
– Да мне и сейчас уже надо быть в батарее! – воскликнул я.
Меня не захотели слушать. Я отвел лейтенанта Дэвида немного в сторону и сказал, что мне не надо приходить. Он отвел глаза.
– Мисс Элспет очень просит вас быть, Борис! – сказал он, помолчал и с прерывистым вздохом прибавил: – Обо мне не беспокойтесь, Борис! Я все вижу. Считайте себя и ее свободными!
– Дэвид! – сказал я.
– Она очень достойная девушка! – остановил меня лейтенант Дэвид, хотел подыскать еще какое-то для Элспет определение, но лишь мучительно улыбнулся: – Она очень достойная, Борис!
На другой день он снова приехал за мной. Я взял с собой вестового Семенова.
Все было у Элспет превосходно. Она чудесно пела старые шотландские баллады. Энн поведала о безысходной участи шотландских поэтесс – прошу простить меня за это некрасивое слово. Для меня было новым узнать, что в Шотландии сложилась целая школа женской поэзии.
– И если мужчин-поэтов вся Шотландия не только знала, но и боготворила, – сказала Энн, – если она преклонялась перед именами Фергюссона, Шенстона, Бернса, то она совершенно не обращала внимания на поэтов-женщин. Более того, она считала их порочными!
Я слушал ее, смотрел на Элспет и вспоминал Машу, наш бехистунский вечер, дуэль с подполковником Дыдымовым, который вскоре после дуэли умер в лазарете. И не жара была тому причиной. Он схватил лихорадку и желтуху. Надо полагать, и приступ его злобы против меня был следствием этих болезней. Я вспоминал Машу, всю в трепетном пламени ее чтения. “Ночи белы. Ветры сини над Россией, над Россией. И идут по травостою белой ночью, тьмой пустою…” – читал, вернее, вспоминал я ее строки. Я видел ее, смотрел на Элспет и говорил себе, какие симпатичные люди лейтенант Дэвид, два его друга Ди, какая симпатичная Энн. Семенов невероятно всего стеснялся. Ему явно было плохо в его новом положении – быть равным в компании офицеров.
При прощании Элспет вышла проводить нас. Семенов с лошадьми отошел вперед. Мы оказались одни. Я ощутил тепло ее тела. До меня доносилось ее дыхание. Хотя, может быть, это я придумал позже. Она молчала. Наверно, она не знала, что сказать, или ждала чего-то от меня. Я не находил ни одного слова. И я вдруг попытался ее обнять. Я сделал это как-то так неловко, что ткнулся сначала руками в ее грудь, испугался этого и еще более неловко ткнулся губами ей около носа. Она нежно, будто ждала моего порыва, отстранилась.