Текст книги "Черновик чувств"
Автор книги: Аркадий Белинков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 7 страниц)
Понять тогда, что произошло нечто роковое и непоправимое, было еще очень трудно. Я не хотел никаких предчувствий. Да что вы, черт возьми! Я просто должен все знать. Ни о чем я не хочу догадываться! А меня уговаривают, точно собираются сообщить о смерти кого-то очень дорогого и близкого. Господи, что же произошло, наконец! В моем замысле испытания ссорой не было ничего рокового и непоправимого. О ее любви я знал из ее же собственных слов. Мать ее меня возненавидела. Я опрометчиво предложил отравить ее. Марианна махнула рукой.
– Воля божья. Мать я люблю больше вас. Может быть, если бы матери не было, вы были бы мне дороже всего на свете. Постарайтесь убедить ее в своей правоте. А меня не убеждайте. Если она вам поверит, я буду вашей.
Я чувствовал, как мои веки с трудом сглатывают слезы и как в них проплывают девяносто шесть Марианниных фотографий.
– Невеста. Милая моя и дорогая.
Было жарко. На улице продавали мороженое. Я никогда не ем мороженого на улице. Кроме того, я никогда не пью на улице воду. Воду тоже продают на улице, изредка некоторые мужчины плюют в воду и бегут за уходящим трамваем. На улице я только чищу по утрам обувь. Человек, который чистит мою обувь, огромен и темен.
Я долго убеждал Евгению Иоаникиевну в том, что я не так дурен, как она думает. Но она не хотела меня слушать. Я все более и более удивлялся тому, как изменилась эта очень тонкая, насмешливая, очень умная и красивая женщина, которую я так любил.
Евгения Иоаникиевна сказала:
– Вы не любите Марианну. Вы не жалеете ее. У Вас нет положительных героев. Вы – заговорщик.
Это ей могла сказать только сама Марианна. Меня она не знала, впрочем, она знала, что у меня нет будущего и что я – эгоист. Кроме того, она сказала, что до моих талантов ей с Мариан-ной нет ровно никакого дела. Мандельштам был скотиной. Ясно, что замуж за него она не могла выйти. Свою дочь она выдаст замуж не за писателя, а за хорошего человека. Я для этого не гожусь. Это, впрочем, я и сам знал. Доказывать, собственно, было нечего. Доказывать, что Марианне не нужен удобный и уютный муж, я не мог. Мне не поверили бы как заинтересованному лицу. В первую очередь необходимо было доказать свою абсолютную лояльность. И я – не смог.
За это время Марианна многому научилась. Главным образом она училась думать двумя измерениями. Вокруг Марианны теперь неожиданно оказались только хорошие и дурные люди. И от Марианны зависела принадлежность к той или иной категории. Переход из категории первой во вторую легко допускался. Для этого нужно было только один раз обрести при своем действии отрицательный знак, механически зачеркивающий все положительные знаки, обладателем коих подчас и бывал упомянутый предмет. Мне было невыносимо тяжело все это слышать от людей, которых я бесконечно любил и которые никогда ранее так не думали и не говорили.
Во время одного из тяжелых и бесплодных разговоров, слишком похожих на переговоры о нашем положении, Марианна рассказала мне назидательный случай из жизни Евгении Иоаникиев-ны. Привожу целиком историю, которую рассказала мне Марианна, по мере сил стараясь сохранить манеру рассказчицы.
ЛЕГЕНДА О СТА СПАСЕННЫХ ДЕВСТВЕННИЦАХ
До того счастливого времени, когда мама вышла замуж за папу, она очень любила одного человека, женой которого должна была в скором времени стать.
Но их обоюдному счастью помешало одно очень скорбное обстоятельство. Умирала подруга матери.
(Примечание автора. Легенда принимает вполне приличествующую моменту сакраменталь-ную эпичность. Подруга, впрочем, умирала от неумеренного обжорства. Случилось так, что вместе с бриошами подруга съела кусок бутылки).
Жених Евгении Иоаникиевны был человеком ветреным и легкомысленным. Он закурил толстую сигару и философически заметил:
– Живые судят о мертвых, как сильные о слабых.
И меланхолически предложил:
– Пойдемте пиво пить.)
Евгения Иоаникиевна, потрясенная драматической гибелью приятельницы и возмущенная редким цинизмом своего жениха, горько зарыдала, что языком аллегорий должно было огласить urbi et orbi о том, что здесь оплакивают человечество, возвращающееся к варварству и к звериным шкурам. Она была очень молода и очень неопытна. Ей было страшно и казалось, что вокруг нее сидят неандертальцы, только что превращенные в неандертальцев из горилл. У одного неандер-тальца еще был маленький атавистический хвост, который казался ей невыносимым. Евгения Иоаникиевна брезгливо отодвинулась от своего древнего предшественника, и зарыдала опять.
Плакала она в стихах. Сицилианами. Цезура аккуратно ложилась после второй стопы. Рифмы были ортодоксальными. Плакала она все-таки в манере идеальных ямбов Мандельштама.
Жених Мандельштама не любил. Возмущенный, он пошел пить пиво и прохладительные напитки.
Евгения Иоаникиевна едва сказала сквозь удушающие рыдания:
– Животное. Лучше неандертальцы!
И атавистический хвостик показался ей милым и трогательным.
Она тихо и кротко позвала:
– Мисюсь. Где ты?
Жениху было категорически отказано от дома. Ему дали на пиво и не велели являться. Жених пошел в кабак и в пьяном угаре, отмахиваясь от неотвратимого несчастья, пропил деньги, которые надо было сохранить, как реликвию. Все пропил. Как Мармеладов. Оставил только серебряный гривенник, похожий на ореол своего воспоминания о невесте. Потом перевязал его розовой ленто-чкой и понес к автомату звонить невесте и умолять о прощении. Но он раздумал. Он махнул рукой и пробормотал:
– А все-таки сыграю я вам b-mol'ную сонату. Ради marche funebre сыграю.
И бросил гривенник какому-то проходившему мимо респектабельному буржуа, неосторожно снявшему шляпу перед какой-то не менее респектабельной буржуазной.
(Примечание автора. После траура Евгения Иоаникиевна утешилась, обретя свое истинное счастье в объятиях непьющего Цезаря Георгиевича.
Потом случилось Великая революция.
Потом родилась Марианна.
Потом произошло много событий, с этой книжкой непосредственно не связанных и на кото-рых мы не остановимся).
Спустя почти двадцать лет Марианна рассказала мне эту историю. Moralite было таким:
– Жених дурен. Жениху не пристало смеяться над человеком, заканчивающим свое тернис-тое земное поприще.
Это была правда. Жених был убийцей. Это было ясно. Он был разрушителем евгенииоаникие-вного счастья. Моя уверенность была неколебима. Но вдруг мне пришла в голову сенсационная мысль, и я доверчиво поспешил поделиться с Марианной своими соображениями.
– Как вы думаете, друг мой, – спросил я Марианну, полагая, что мой вопрос вполне pendant только что услышанному, – чего заслуживает человек, мило улыбающийся при виде агонизирую-щей материной подруги, но одновременно с этим бросающейся в лакированных башмаках и безупречных перчатках в реку, героически спасая другую материну подругу, неосторожно пившую оранжад на балконе своего будуара, расположенного на двадцать седьмом этаже вполне комфортабельного отеля?
Этико-морализующая концепция о двух вполне диалектических измерениях помогла Мариан-не с легкостью решить этот вопрос.
У меня упало сердце. Но еще теплилась надежда, и в волнении я предполагал самые феериче-ские вещи. Я бросал несчастного, измученного жениха в пылающее здание; топил в океанических волнах; бросал в кратер извергающего лаву Попокатепетля и превращал в снаряд всеразрушающей пушки. Каждое из этих мифологических действий должно было спасти значительное количество материных подруг, при конвульсиях одной из которых злополучный жених неосмотрительно похвастался отменными качествами своих легкомысленных зубов.
Марианна была непоколебима.
Наконец в отчаянии я прошептал:
– Двести... Двести подруг... и он будет жить...
Марианна отрицательно покачала головой, и я в изнеможении упал на ковер, потеряв сознание.
Марианна раздраженно доказывала, что если нам уже не достаточно для музицирований окарины, а надобен целый симфонический оркестр, то это отнюдь не преимущество современного человека в сравнении с эллином, а просто неумение этого человека довольствоваться малым и тщеславная склонность приписывать себе всякие тонкие достоинства и переживания.
Как трудно спорить с Марианной.
Прежде всего и раз навсегда нужно было доказать, что я ничего не имею против нее самой. Но этого невозможно доказать.
Наконец-то Марианна стала поклонницей plein air. Это потому, что ей не хватает воздуха.
Она не хочет в библиотеке учиться писать книги. Я напоминаю ей слова Ренуара о том, что живописи надо учиться в музеях. Марианну это не озадачивает, она вполне может полюбить Давида, который, вероятно, не говорил этого. Точно так же Марианна не желает в библиотеках и музеях учиться жизни. Это меня очень радует. Слава богу, хоть с воспитательными функциями искусства покончено. Но учиться жизни Марианна все-таки хочет. Она боится импровизировать. Ей необходимо точное описание, и она не может жить по простенькому сценарию.
Она возражает против соображения о том, что знать, как жить, это знать свою эпитафию и превращать свою жизнь в реминисценцию из чужих жизней.
Марианна потихоньку от меня стала почитывать Фейхтвангера и Надсона.
Если бы Марианна захотела жить методами искусства!
Это великолепно, потому что художники задумывают и делают свои картины и книги. Мы с Марианной задумали удивительную жизнь, но Марианна не хочет осуществить ее методами литературы. Особенно не хочет она этого, потому что я уже могу предложить ей несколько новых жанров и вольную метрику. Она не хочет понять, что если бы люди стали жить методами искусст-ва, то они были бы такими же неповторимыми, как книги и картины больших мастеров. Жить методами искусства – это значит, в первую очередь, не повторять чужих, хорошо выверенных приемов. У каждого своя жизнь. Писатель не обязан советоваться со своими читателями. Жизнь в пяти экземплярах может быть только для себя и четырех близких людей. Даже в наше время это можно сделать. Даже сейчас наша жизнь может входить лишь в компетенцию издательского работника, устанавливающего тираж, и в компетенцию двух-трех статей конституции. Заимство-вание может быть только цитатой. В каноническое art poetique оно не входит.
(Примечание автора. После тягостных и мучительных объяснений, бывших у Марианны и Аркадия, в которых он долго пытался доказать необходимость задуманного им испытания, подробно анализируя этот жестокий замысел, Марианна окончательно убедилась в том, что не в состоянии теперь вообразить себе возможность упорядочения столь осложнившихся отношений. Теперь она совершенно уверена (правда, не пытаясь быть убедительной) в том, что никакое упо-рядочение вообще немыслимо. Чрезвычайную роль играет соображение касательно безусловной истинности только этического критерия качества и соображение о разочаровании, постигшем ее, когда поведение Аркадия стало измеряться именно этим критерием.
В тяжелое время всех этих разговоров, объяснений и доказательств Аркадий был в крайней тревоге и раздражении, порой доходящих до недопустимой резкости, и его недостойные пререка-ния с огорченной и обиженной Евгенией Иоаникиевной пугали и до слез расстраивали Марианну.
Эта, неповторимого обаяния, вкуса и удивительной, далеко не всем раскрывающейся красоты девушка, чувствовала, как обламываются ее ногти, царапающие так недавно тепло разглаживае-мую мечту о счастье с любимым человеком.
Она не понимала, что может любить лишь одно обличие Аркадия, и что он всякий, и что в первую очередь он человек, задумывающий свою жизнь и правящий ее, как страницу собственной рукописи, в которую вносятся изменения не по мере развития жизненного действия, т. е. извлека-ется опыт для будущего, а по характеру соединяющихся частей, когда пережитое воскрешается, обуславливая дальнейшее не как практика, а как мотивировка этого действия.
То, что она называла разочарованием, было лишь открытием новых особенностей Аркадия, которые необходимо было принять как один из компонентов, образующих характер его.
Что было причиной страшного поступка Аркадия?
Менее всего попытка отомстить Марианне за тяжелые невзгоды, которые довелось пережить ему в последние дни.
Решительным обстоятельством, толкнувшим его на это, было непреодолимое желание (ставшее ясным только спустя некоторое время после всего случившегося) самым радикальным образом порвать с Марианной, забыть все, что связывало с нею, и, главное, уничтожить всякую возможность продолжить эти, ставшие невыносимыми, попытки опять сблизиться с Марианной. И труднее всего было сделать это, когда все, что окружало его и было связано с Марианной, убежда-ло Аркадия в том, как глубоко верна была догадка о скрытом, очень большом, глубоком и обаяте-льном таланте Марианны и как верна была догадка о том, что нет на земле ему счастья без Мари-анниного счастья, без книг, которые они вместе прочтут, и книг, которых друг без друга они никогда не напишут.
Наиболее серьезным поводом к разрыву, в известной степени, может быть, и определившим его формы, были нежелание Марианны понять, а главное, согласиться с рядом очень важных для них обоих соображений Аркадия об искусстве и философии, а также горькое разочарование Марианны и Евгении Иоаникиевны в возможности ничем не омраченного согласия, на которое основательно можно было рассчитывать до событий последних нескольких дней.)
Свет раздражал, как тщетная попытка разрезать ножом тарелку после того, как попытка разрезать мясо кончилась уничтожающей неудачей. Я набросил на него занавес.
Науку расставаний я еще только начал изучать.
Встреча должна была быть последней. Я подбирал звук, завершающий каденцию. Его не было. В хороших стихах – это нервное ожидание, предшествующее далеко ушедшей рифме.
Я ходил из угла в угол. К двери было шесть шагов. Обратно – четыре. Шаги шарахались в сторону, спохватывались и путались, потухая в углах.
Темноты Марианна испугалась. Я удивился, не понял и побледнел. Но было уже поздно, и я оставил все по-прежнему.
– Что нужно вам от меня? – спросила Марианна первой фигурой достаточно тщательно приготовленного монолога.
Ответить на это я не мог. Это была не та реплика, которую я должен был узнать как интро-дукцию к своему выходу. И я обрадовался возможности импровизировать.
Я повел плечом.
– Что мне нужно? Я полагал, что согласие в наших суждениях сейчас самое главное, что мы можем сделать друг для друга, поэтому мне одному это не нужно.
– За этим вы просили меня быть у вас?
– Я думал, что если это последняя встреча, то она необходима и неизбежна так же, как и первое объяснение.
– Нет, не так же. Объясняются для того, чтобы помнить. Мы встретились с тем, чтобы забыть друг о друге окончательно.
– Тогда попрощаемся.
– Извольте. Остались ли у вас еще мои фотографии? Не лгите. Вот ваши письма.
Она бросила на стол перетянутую пачку, от удара которой вздрогнул кудрявый Шиллер со скульптурно отрезанными руками и звякнули тяжелые чернильницы. Фотографий ее у меня больше не было.
Она отошла от двери и прислонилась к косяку, как к рампе.
Прощание состоялось.
Но каденция парила над нами. Ее нужно было взять с клавишей и наполнить комнату новыми звуками.
Она продолжила прощание:
– Я требую, чтобы вы не пытались предпринять что-либо для встречи со мной.
Об этом сам я еще не думал. И мне показалось это глубоко оскорбительным. Я тихо сказал:
– Я не прошу даже ваших фотографий.
Но она уже не слушала и продолжала резко и раздраженно:
– Я категорически настаиваю на этом. Это мелко и унизительно. Я не думала, что Вы окаже-тесь способным на некрасивый и низкий поступок.
Я побледнел. Потом начал перелистывать томик Блока. На каждой странице попадались страшные строки, которые могли стать эпиграфом. Это значило, что книжка наша почти дописана.
А она говорила, задыхаясь от возмущения, сердцебиения, обиды и гнева:
– Оставьте в покое мою мать. Как это низко! Оставьте ее в покое! Если бы не она, я была бы всю жизнь самым несчастным человеком. Вы самый низкий, самый ничтожный и отвратительный человек, которого я знала! Вы – позер и фат.
Эпиграфа не было. Это было слишком не похоже на изящную словесность. Я не знал, что делать. Я сидел и внимательно слушал. Иногда я даже повторял за ней. Потом я испугался и, пошатываясь, подошел к ней.
Наши дыхания сталкивались. Ноздри были сильными и острыми. Они могли каждое мгнове-ние впиться в лицо.
– Вот вы как... – продышала она дымом в глаза мне. – Вы... Вы негодяй!
Я ворвался в ее плечо и, давя ее руку, задыхаясь и в дрожи дробя зубы, ударил ее, в послед-ний раз ощутив захлебнувшимися ладонями удивительную теплоту и нежность ее лица...
Запахло гарью. Потом улица легла на бок. Автомобили стекали по отвесно повисшей стене, обрывая крылья и стекла об острую хвою звезд.
Ночь шагнула из мрака. Вечер привстал на носках, но уже ничего не мог разглядеть. Ночь была изрыта дождем, как оспой. Дождь стоял на тротуаре и, когда к нему подходили, – отходил.
Дом был похож на аккуратно сложенную стопку книг. У подъезда стояли черные большие автомобили. Дождь осторожно отходил и любопытно заглядывал в фары. Фары были синие, и только в центре их были желтые пузырьки света. Как в аквариуме. Фары были похожи на подве-денные глаза чаек.
Из подъезда выносили большие плоские ящики. Осторожно ставили их в автомобили. Что-то тихо говорили. И автомобили осторожно отходили на несколько метров в сторону.
Дождь бормотал что-то по брезенту. Фонари, автомобили устало мигали. Тучи были асфаль-товыми. Дождь подошел вплотную к автомобилям. Он заглядывал в кабину шоферу и с любопыт-ством приподнимал край брезента.
Было тихо и значительно настороженно. Тучи терлись о воздух. И был ветер и дождь. И настежь распахнутые двери музея.
Апрель – июль 1942, Ильинское
Октябрь – январь 1942-1943, Москва