355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Аркадий Белинков » Черновик чувств » Текст книги (страница 1)
Черновик чувств
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 02:56

Текст книги "Черновик чувств"


Автор книги: Аркадий Белинков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 7 страниц)

Белинков Аркадий Викторович
Черновик чувств

Дипломная работа

Аркадию Белинкову, автору романа «Черновик чувств», так непохожего на то, что создавалось в советской литературе военных лет, было 22 года, когда он вынес свое неординарное произведение на суд собратьев по литературному цеху.

Не только его творение, сам Аркадий – студент Литературного института при СП СССР – отличался от своих сверстников. Вызывающе одевался. Носил бородку. Обладал исключительными знаниями в области истории, философии, литературы. Обо всем имел свои, несовместимые с советской идеологией, суждения и не скрывал их. Работал над созданием литературной теории "необарокко". Организовал на дому литературный кружок того же названия.

Как это часто практиковалось в сталинские времена, расправа с неугодными начиналась с исключения – из партии, из института, из комсомола. Арест Белинкова был тоже предварен исключением его из ВЛКСМ в 1943 году, как раз накануне защиты дипломной работы – романа "Черновик чувств".

В ночь с 29-го на 30-е января 1944 года на квартире Аркадия Белипкова, где он проживал вместе с родителями, был произведен обыск, за которым последовал арест.

Текст романа "Черновик чувств" печатается по первой публикации (с добавлением подзаголовка перед эпиграфами): журнал "Звезда", 1996, № 8.

Н. Б.

Черновик чувств
КНИГА С ОТЛИЧНЫМИ ПРОТИВОРЕЧИЯМИ
NATURE MORTE В 14 АНЕКДОТАХ С ЭПИГРАФАМИ И ПРЕДИСЛОВИЯМИ, С ПОРТРЕТОМ АВTOPA, А ТАКЖЕ С ПОДЛИННЫМ ИМЕНЕМ ГЕРОИНИ

Странно подумать, что наша жизнь – это повесть без фабулы и героя, сделанная из пустоты и стекла, из горячего лепета одних отступлений, из петер-бургского инфлуэнцного бреда.

Мандельштам



Иль я не знаю, что, в потемки тычась,

Вовек не вышла б к свету темнота,

И я – урод, и счастье сотен тысяч

Не ближе мне пустого счастья ста?

И разве я не мерюсь пятилеткой,

Не падаю, не возвышаюсь с ней?

Но как мне быть с моей грудною клеткой

И с тем, что всякой косности косней?

Напрасно в дни великого совета,

Где высшей страсти отданы места,

Оставлена вакансия поэта:

Она опасна, если не пуста.

Пастернак


ЛИРИЧЕСКОЕ ПРЕДИСЛОВИЕ

Зелень в Москве подобна концентратам, ибо, впланированная в город, она стала кубиками, шарами и таблетками. В лучшем случае это пища путешественников. Но, если не бояться говорить решительно, то необходимо сказать, что это – солдатская пища. Так сделаны бульвары. Они за решеткой. И в пасмурные дни это похоже на зоологический парк.

Очень может быть, что концентрированная зелень похожа на автограф Тютчева, по невеже-ству секретаря попавший на стол редактора рядом с календарем, на котором означен нынешний год.

Если бы мы не читали Бернардена де Сен-Пьера, то, вероятно, цветы на подзеркальниках и бульварная зелень нас радовали бы и умиляли.

Книгу о любви можно превосходно начать с конфликта между цветами и обществом. К тому же безусловно следует прибавить и то, что общество ломает им же самим возведенные решетки. Комнатные цветы – это отличная цитата из упомянутого писателя, очень похожая на книгу, снятую с полки тихой библиотеки и случайно позабытую на металлургическом заводе.

Несомненно, в книге о любви должны быть подобающие аксессуары. Именно поэтому о цветах в этой книге почти целая глава.

Но когда книга уже была написана, оказалось, что не эта глава – главная в книге.

Главным оказалась изящная словесность, явившаяся истинным содержанием всех без исключения глав.

Кроме рассказа о цветах, на нижеследующих страницах сообщаются весьма странные, но не лишенные приятности соображения касательно Анри Матисса, Ван Донгена, касательно выставок "Мира искусств" и книг Бориса Пастернака.

Выяснилось, что о Ван Донгене, Баксте и Сомове сообщается не только потому, что вопрос об их популяризации в простом народе столь сильно занимает автора. Сообщается об этом преиму-щественно по той причине, что беспокоиться о простом народе на поверку оказалось легче, чем писать искренние книги. Именно в связи с этой трудностью у автора возникла настоятельная потребность заняться странным делом некоторых современных отечественных писателей, и только предостережительные слова Валери о том, что литература очень трудное дело, убедили его продолжить прерванную работу и все-таки сообщить некоторые сведения не для популяризации этих артистов, а для собственного удовольствия.

Итак, автор продолжает думать о том, как приятно писать книги, в которых удается обмануть читателя хорошим поведением героев и автора, выданным за искренность, и чувствовать малень-кую радость победителя.

Искренность это безупречное умение походить на себя самого.

Но обычно мы смутно представляем себе наш истинный облик.

Искренних книг мы не делаем потому, что пишем не о себе, а исторические романы.

Причина наших нечастых удач заключается в том, что мы иногда догадываемся, какими мы могли бы быть, или, лучше, какими мы быть можем.

Если же мы знаем, какими мы можем быть и в состоянии осуществить это, то столь редкая удача, вероятно, и есть гармоническое начало человека в обществе.

О последнем обстоятельстве превосходно рассказано в одной из строф пастернаковского стихотворения Мейерхольдам.

ДРАМАТИЧЕСКОЕ ПРЕДИСЛОВИЕ

Слова могут делать только две удивительные вещи. Во-первых, они могут не походить на предметы, которые им положено изображать. И во-вторых, начертанные на стенах, звучащие с пластинок, лент и из человеческих уст, они могут вполне притязать на права, подобные правам тончайшей коринфской капители, которой уже очень давно не приходится поддерживать архитрав; голосовой фиоритуры, которая не всегда только имитирует соловья с жаворонком; и орнамента, ставшего уже только украшением.

Слова, по счастью, не образцы товаров, которые предстоит продать большими партиями. Если бы это было так, то мир исчерпал бы себя в тоненьком лексиконе, который не слишком бы увеличился в объеме даже за счет значительного числа перестановок. Но слова похожи на своих родителей так же, как светловолосые дети на брюнетов отца и мать.

Сколько разнообразнейших книг и разговоров получилось благодаря всем этим счастливым обстоятельствам!

В книгах интересны только слова и самые разнообразные положения их.

Герои, коллизии, перипетии – хороши только в письмах.

В книгах достаточно одних метафор.

Если автор интересуется кроме читателя еще и своими близкими – то необходимы декла-рации.

Мы глубоко уверены в том, что интересоваться читателем ни в коем случае не следует. Это дело человека из редакции, устанавливающего тираж.

Если книга напечатана в пяти экземплярах, то в ней может быть все, что угодно.

Как трудно любить старую и в особенности старинную литературу. Для того, чтобы оценить ее несравненные достоинства, необходимо стать ее современником, т. е. героем ее. В большинстве случаев это бывает смешно. Или это маскарад.

Правда, о том, что не все старые книги смешны, мы узнали уже достаточно давно – во времена "Дон-Кихота". Впоследствии лучше всех это знал, вероятно, Франс.

"Дон-Кихот" читался избранному кругу, в конце концов, только потому, что его автору пришлось читать в тюрьме. В более естественных условиях старые книги – это книги больших тиражей.

О том, что читателя нужно развлекать, знали все стареющие писатели. Подобно тому, как все читатели, и чем старше, тем более, знали, что им должно видеть хороший пример. Старым писателям нельзя было быть пьяницами и шулерами. Кроме того, им нельзя было быть в слишком хороших отношениях с государством. В этом случае они теряли доверие покупателя, предпочитав-шего глядеть на личность, натравленную на общество.

Современному писателю легче и куда покойнее. Показывать хорошего примера ему не надо. Напротив, именно такой пример ему самому надо брать. Это так и называется: учиться у расцве-тающей социалистической действительности.

В этой книге весьма обстоятельно повествуется о севрских кофейниках, отлично служащих этой превосходной и благороднейшей цели.

Об отношениях автора с читателем я не пишу, во-первых, потому, что автор не собирается показывать читателям должного примера, специально для этого назидательно занимаясь севрскими кофейниками; во-вторых, потому, что пяти его читательницам последние предметы покажутся куда более занимательными, чем сам автор; и в-третьих, об этих отношениях очень хорошо рассказано в известных двух предисловиях кота Мурра к сочинению, повествующему о житейской философии их вполне респектабельного автора.

АНЕКДОТ I

в котором рассказывается о триптихе, изображающем двух девушек и женщину в темной шляпе. У одной девушки болит голова. Наряду с этим в Анекдоте рассуждается о технике масляной живописи и об интонациях человеческой речи.

О чем еще рассказывается в Анекдоте, читатель может узнать, только прочтя его. Это соображение пришло в голову автору после того, как он уничтожил текст, совершенно тождественный тексту нижеприведенного Анекдота, который мог быть вполне точным и единственно исчерпывающим названием его.

На площади город неожиданно раскрылся, как тело, с которого сполз тяжелый халат.

По начинающимся спереди линиям с легкостью можно было судить о формах задних фаса-дов.

Улица не разворачивалась потому, что была прямой и широкой.

Дома, то кинематографически возрастали, идя навстречу, то вновь уменьшались, уходя за спину.

Стеклышки холода сверкали на тротуарах. На них было скользко, и они обрезали ноги и царапали щеки и лоб.

Тепло вываливалось из темного подъезда. Его было так много, что, когда дверь открывалась, большие желтые буханки тепла легко падали на каменный пол и несколько мгновений со стеклян-ным звоном подпрыгивали. Подъезд был похож на большой черный буфет.

Женщина смотрела сквозь стену из другого зала. Были только шляпа, веки и подбородок. Потом – плечо и грудь. Потом – кусок рукава. И руки, не казавшиеся обломками, как эпические руки классической Афродиты.

Ничего более художнику не было нужно.

– Более ничего не нужно, – эхом отвечала женщина с двумя локонами и классическими руками. Правы были они оба. Особенно женщина, у которой были доказательства.

Женщину можно было любить за веки, шляпу и половину торса. И любить не как любят хромых женщин, а как хорошую рифму в буриме, где, собственно, ничего, кроме рифм – нет.

После шумной книги в роскошном золоченом переплете, быстро перелистанной мелкими шагами, эта тихая комната огромного музея пахнула сосновым московским пригородом.

Обе девушки сидели в креслах, и закрывающий ноги столик делал их висящими на стене в рамах.

У обеих девушек болели ноги. И у одной девушки сильно болела голова.

Девушка была плоской на желто-серой шероховатой стене, и ее обрамлял столик и карниз двери. Потом поднялось плечо и от стены отделилась серо-коричневая прядь. Потом появилась срезанная рамой кисть. Девушка вышла из стены и подошла к окну. У нее болела голова и сильно болели ноги.

То, что они были похожи, эта девушка и женщина, было бесспорно. Даже удивляло то, что они сделаны не одним мастером.

Лоб у девушки был написан одним широким мазком. Кисть его вылепила и осветила. Потом кисть в том же цвете прошла по подбородку, спустилась к шее и, уже почти сухая, оставила розово-серые следы на груди. Губы и брови были сделаны быстрыми небрежными мазками и казались слегка плоскими.

В Ван Донгенову женщину я уже давно был влюблен.

Девушка была значительно младше женщины в темной шляпе. Но женщина была тоньше и насмешливей.

Девушка опиралась на мою руку.

– Это лучше, чем наша московская Антония,– сказала девушка. И еще что-то – о свете.

– Какая у вас чудная интонация! – тихо сказал я девушке, глядя на Ван Донгенову женщи-ну, в которую был влюблен.

– Правильная интонация, мой друг, это не только отлично, по фигуре сшитое платье. Это еще тонкое уменье непринужденно носить его.

Тишина стояла прямо в комнате, прислонившись к чуть-чуть нахмуренным рамам. Изредка она вздыхала, раздавленная чьими-то тяжелыми шагами. Было слегка серо и сыро. И пахло сосновым московским пригородом.

АНЕКДОТ II

Он предлагается читателям потому, что автору жаль, чтобы пропадали эти, уже давно написанные музыкальные впечатления и соображения по поводу нынешней лирической поэзии, пропаганда которой является одной из причин, побудивших автора к написанию этой книги.

Кроме того, из этого Анекдота читатель узнает ряд весьма полезных вещей о Сафо, Васко де Гама и Константине Симонове.

Узнает он также о том, что героя предлагаемого сочинения зовут Аркадием.

Значительная часть Анекдота написана в весьма патетической манере, которая достаточно хорошо воспитанному читателю может показаться не вполне уместной.

Наконец, при внимательном чтении читатель заметит, что слова героини о боязни соглашаться с автором являются весьма важными словами.

Оркестр высасывал из люстр блистательное ожерелье вальса.

Оркестранты, закусив скрипки, перекидывали с руки на руку, боясь обжечься, круглый кусочек музыки.

У оркестра закатывались смычки, и казалось, еще немного – и лопнут тугие груди скрипок и виолончелей.

Маленький шарик стал похож на каплю масла, брошенную на раскаленное железо.

Он вскипал где-то под флейтами и мгновенно испарялся.

На все это, в сущности, было интереснее смотреть, чем слушать.

Слушать, собственно, было нечего.

Скрипки перекидывали матовый кованый шарик гобоям.

Гобои делали его большим мячом и мягко отпихивали к флейтам.

Здесь он становился совсем упругим и маленьким, как шарик из подшипника.

Флейты возвращали его контрабасам.

Причем все это происходило довольно долго.

Потом вздохнула какая-то труба, и сразу оркестр навалился подушками на голову.

Он растекался по залу. Затекал в уши и ноздри. И застывал там.

Дирижер начертил в воздухе сложный рисунок, который старательно выпилили флейты.

Барабан сделал несколько дыр в перепутанном узоре, и сразу стало темней и тише.

Потом совсем тихо.

В челюстях ярусов еще кое-где торчали сгнившими зубами почерневшие люди.

На улице мы испуганно накололись на острый мороз и от неожиданности разбили стеклянные стаканы, полные только что слышанной музыки, которые мы, осторожно держа в руках, выносили из консерваторского зала.

Теперь о музыке уже нельзя было разговаривать. И она сказала:

– Вы знаете, мы, наверное, скоро будем совсем друзьями. Только мы всегда будем друг другу цитировать отрывки из наших программ, дневников и другой художественной словесности. Вот увидите.

Я серьезно предостерег ее:

– Боюсь, что это будет очень трудно: от своих друзей я требую партийности. И конфиденци-ально шепнул:

– Кроме того, в душе я заговорщик и конспиратор.

Потом я сказал ей:

– История искусств – это простенькая история нескольких тем и сложная история их вопло-щений.

– Яблоки писали фламандцы и Сезанн.

– О любви тоже все писали. Сафо и Евгений Долматовский писали.

Она слушала. Потом вспомнила и согласилась. Я продолжал:

– Исследователи шекспировской хронологии прямым источникам предпочитают тексты, не означенные никакими указаниями года и дня, и делают, подчас, безошибочные выводы лишь на основании едва заметных изменений в стилевой концепции автора.

– Наши писатели предпочитают более красноречивые свидетельства, подтверждающие истинность дат, аккуратно означенных на каждой из пьес.

Из аксессуаров они, впрочем, тоже довольствуются немногим. Достаточно ей быть обладате-льницей геэсовского значка, а ему представителем какой-либо импозантной и вполне современной профессии, достаточно натуральную звездную сень, сопутствующую их дурному поведению, заменить вполне эпическим сиянием кремлевских звезд, как вещи и чувства немедленно станут вполне современными и любезными сердцу отзывчивого и чуткого читателя, жаждущего увидеть себя запечатленным в монументальной памятниковости вполне испытанных и проверенных рифм.

Она испуганно глядела на меня, растерянно покусывая мохнатую лапу варежки. Во всю стену был нарисован человек без ноги, которую ему с успехом заменяла толстая красная нога огромного "Я", тяжело покоящаяся на затаившей обиду надписи: "Я не соблюдал правил уличного движения!". Я вначале тоже немного испугался. Потом махнул рукой, оглянулся и продолжал:

– То, что наши отечественные мейстерзингеры вовсе ничего не ищут, стало уже очевидным и для самых упрямых. То, что происходит в нынешнем искусстве, уже не неоклассицизм. Это уже нечто худшее. Это неоклассицизм из вторых рук. Поэтому у нас никогда не будет Анри де Ренье и Андре Жида... На Руси желтая кофта Маяковского была такой же эпатацией, как век назад крас-ный жилет Готье в Париже. Для России это еще не было большим опозданием. Но если сейчас человека, рискнувшего пройтись по литературной улице имени пролетарского писателя Горького в разноцветных штанах, непременно посадят в тюрьму, то во Франции разнолацканному пиджаку усмехнутся, как наскучившей реминисценции.

Я перевел дух после этой тирады и искоса взглянул на нее. Шаги убежденно пода-пода-дакивали моим словам. Воротник ушел в губы. Потом откинулся и тоже согласился.

Я чувствовал, что в этот вечер мы просто прощали друг другу. Даже с удовольствием. Мы понимали, что истину нам придется искать потом. Вначале только кусочки предсердий, ресниц, коленей и слов, похожих на свои или на такие, которые тебе самому бы хотелось иметь.

Ей, вероятно, тоже хотелось так думать, и она сказала:

– Аркадий, вы знаете, дорогой, вам мало быть просто правым. Поймите же, что если я соглашусь с вами, то через несколько дней мне ничего не останется, как только повторять за вами все остальное. А это скучно и обидно. Но главное – обидно.

И за круглой, ласковой улыбкой на мгновенье показалось острое и уже беспомощное беспокойство.

Потом мы подошли к огромной глыбе ее дома и долго две стеклянные двери разбивали друг о друга свои хрупкие зимние украшения.

АНЕКДОТ III

Полезные сведения о немецком ученом Отто Вейнингере. Солиптические тенденции автора. Несколько скептических замечаний по поводу истории искусств. Кроме всего этого, автор размышляет о своем весьма странном настроении и приходит к выводу, что ему свойственна тяжелая дореволюционная болезнь rеflexie.

Краткость этого Анекдота весьма недостаточно компенсируется величиной названия.

С непривычки я каждый раз укалывал глаза о чужие созведия. Дома я знал. Тверской бульвар в январе лежит под Драконом. А над моим домом – маленькая звезда, имени которой я не знаю.

Почему мне было грустно, я понимал. Но спокоен я был совершенно. Это сильно удивляло и тревожило. Мне справедливо казалось, что обо всем этом грудной клетке пристало думать больше, чем голове. Но я слишком привык к доказательствам. И апелляция к тому, что у этой девушки поразительно острая восприимчивость, очень тонкий вкус и удивительного тембра голос, показа-лась мне более убедительной, чем рассуждения Отто Вейнингера, в которых косвенное участие принимает сердце, никакой роли не отведено голове и огромное место занимают наши дикие прародители.

Но было все-таки очень тоскливо. И грустно было думать о том, что наша жизнь это не сшитое безупречно платье, которое прекрасно облегает фигуру, меняя ее очертания по своему образу и подобию, вполне соответствующему вашему характеру и разрезу глаз своим покроем и цветом. Если же покрой и цвет не соответствуют вашим глазам и добрым намерениям, то вы можете снять платье и надеть халат, который мало что привносит своего в вашу сутулость и узкоплечесть. Халат, конечно, более искренней и удобен, но – увы! некрасив. Жизнь наша еще хуже халата. Она не скрывает наших природных недостатков. Она вообще не считается с ними. Так же, впрочем, как и с достоинствами. Она не думает о форме и о материале, и потому мы так часто продеваем в рукава ноги, а веки закалываем булавками.

Я с горечью думал о том, в каком безвыходном положении оказались все мы, понявшие, какое надето на нас платье, и, как оно не соответствует разрезу глаз и нашему характеру.

Я думал о том, что, может быть, искусство действительно не только постоянная удивительная выдумка. И о том, что действительно выдумать что-нибудь еще – может быть, уже просто невоз-можно. И, может быть, действительно лучше забыть о том, что искусству уже очень много лет и попробовать начать сначала. Но я с горечью вспомнил о статуе Сухатпу, видении Тнугдала и Ярошенко. Опять сначала!.. Господи! Потом передвижники... Надсон!

Боль Мандельштама, не хотевшего истории поэзии в прошедшем времени, становилась близкой, как собственный пораненный палец.

Но он требовал:

– Итак, ни одного поэта еще не было. Зато сколько радостных предчувствий: Пушкин, Овидий, Гомер!..

Я чувствовал, как эти слова, не цепляясь за острые звезды, проплывали сквозь зубы и, похо-жие на воздух, тщетно сжимаемый в кулаке, растворялись в ушах.

Когда прошел испуг, я подумал о том, что это происходит потому, что эти великие артисты ничего для меня утешительного не написали.

Я рассчитывал поспорить с Мандельштамом и попытаться обмануть себя. Поэтому я громко сказал, чувствуя повисшие на моей спине глаза под острыми ресницами оставшихся позади прохожих:

– По, Лафорг, Блок, Пастернак.

Я знал, что это последняя надежда и что разочарования в ней достаточно для возникновения манифеста о нашем новом искусстве, под которым с радостью подпишутся мои друзья, поставив эпиграфами стихи из только что мною названных поэтов.

Когда, оглянувшись, я увидел несколько срезанных сегментов зрачков, я окончательно утвер-дился в намерении заставить своих друзей все-таки подписаться под декларацией о солиптическом функционализме, в первой части которой будет три основных артикула о форме как функции состояния.

Но я был очень расстроен, и мое огорчение сообщилось прохожим, совсем не удивившимся моему горькому сетованию:

– Но что можно сделать после Достоевского и Пикассо!..

И было действительно очень грустно обо всем этом думать под чужими и незнакомыми созвездиями...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю