355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Аркадий Эвентов » Счастье жить вечно » Текст книги (страница 9)
Счастье жить вечно
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 05:51

Текст книги "Счастье жить вечно"


Автор книги: Аркадий Эвентов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 10 страниц)

Перестрелка завязалась за селом, за полем, потом покатилась дальше, к лесу. Он, истерзанный, умирающий, определил это на слух и знал, что не ошибся. Стреляли недолго. Внезапно все смолкло, наступила тишина. Значит, ушли ребята? Не догнали их полицаи в открытом поле, а в лесу, как водится, преследовать побоялись. Спаслись все и больного товарища унесли? Только было бы так!

Снова наплывает забытье…

Он дома, в кругу семьи, в счастливые мирные дни. Отец и мать любуются похвальной грамотой, которую сын только что принес из школы. В окна врывается золотой поток весеннего солнца. От него даже больно глазам. Отец берется за географический атлас. Многообещающе, с доброй хитринкой в глазах, улыбается. «Где мы с тобой побродим этим летом, Валька? – говорит он. – Надеюсь, тебя интересует древняя земля Великого Новгорода?» Еще бы! И – пешком по дорогам и проселкам, от села к селу. Готовить пищу на костре, ночевать в поле под открытым небом, валиться от усталости в стог пахучего сена и мгновенно засыпать богатырским сном… Так они не однажды проводили лето, и Валентин неизменно возвращался в Ленинград окрепшим, бодрым, загоревшим, чему-то новому научившимся: удить рыбу, стрелять дичь, лазить на горные кручи, плавать, водить челн под парусом.

…Дворец пионеров. Смешной, не по возрасту высокий и от этого нескладный пионер демонстрирует радиоприемник. Он его смонтировал сам и с волнением ждет, что скажут о творении его рук. К нему подходит военный летчик, как равный равному, жмет руку. «Ты будешь хорошим радистом», – говорит летчик. Мальчик смущен похвалой и не находит, что ответить. Кто этот мальчик? На кого похож? Да это же он, Валька!

…Спектакль школьного драмкружка. В светлом белоколонном зале. Ему, как обычно, поручена одна из главных ролей. Дома было множество репетиций перед родителями, сестренкой, соседями и друзьями. Он часами терпеливо рылся в своем театральном хозяйстве – париках, «носах», коробках с гримом. Корпел над книгами по режиссуре, перечитывал воспоминания знаменитых мастеров сцены, штудировал пособия для актеров. Он так искусно загримирован, что даже одноклассники сомневаются – Мальцев ли? Но мама и Ирушка сразу узнали, смотрят только на него и долго ему аплодируют, веселые, нарядные, счастливые… Ему очень хочется, чтобы длился без конца этот спектакль, чтобы вот так смотрели и смотрели на него мама и сестренка…

…Совсем еще малышу отец старательно, как заправскому боксеру, перевязывает ему бинтом кисти рук. Папка, чуть заметно посмеиваясь в усы, напутствует: нужно соблюдать все правила открытой, честной драки с обидчиком, таким же мальчуганом – соседом по двору… «Боксер» не замечает улыбки отца. Валька преисполнен важности предстоящего боя. Они потом будут неразлучными друзьями – он и его «противник», милый парнишка. Вместе – по велению горячих комсомольских сердец – останутся они в осажденном Ленинграде. Вместе будут сбрасывать «зажигалки» с крыш. Вместе научатся меткой стрельбе, обращению с минами, метанию гранаты и другим наукам войны. Вместе выйдут на охоту за фашистскими ракетчиками в темную тревожную ночь и застигнут предателей на шестом этаже мрачного дома.

…Валентин сидит у окна, выходящего на мост через Фонтанку. Это – его любимое место. Обычно около четырех часов дня, когда он бывал дома, то всегда располагался вот так. Читал книгу и временами посматривал вниз, на суетливую, подвижную толпу, громыхающий по мосту трамвай и похожие сверху на больших жуков, осторожные, медлительные троллейбусы.

Лучи солнца скользят по водной глади, отражаются ею, зайчиками мелькают по стенам домов. Тепло… Хорошо… Вот-вот раздастся голос матери: «Валентин, – обедать!» Он еще раз бросит взгляд на улицу, потом торопливо заглянет в книгу, запомнит страницу, и, сунув томик в тесный ряд на свою полочку у изголовья кровати, пойдет помогать матери накрывать на стол.

Мама! Мама! До чего же мне всегда было хорошо с тобой. И что за жизнь без тебя! Это я смог глубоко понять лишь, когда ты, родная моя, оказалась далеко, в Тетюшах, а я – один в осажденном Ленинграде.

Сколько раз у того же окна сидел я теперь, как тогда, с раскрытой книгой в руках, и не мог читать. Смотрел на пустынную нашу Фонтанку, прислушивался к тишине, которая нарушалась настойчивыми монотонными ударами фашистских орудий, посылавших на город снаряд за снарядом. И, странное дело, часто, глядя на воду Фонтанки, чувствуя тепло солнца, я забывался.

Война тогда отодвигалась. Время как бы шло в обратную сторону. Прожитые мирные дни возвращались, обретали такую ясность в моем воображении, будто они и не думали уходить в невозвратное прошлое. И становилось жаль, что мы по-настоящему не умели их ценить. Казалось, голод, холод, смерть, руины, разрывы снарядов и бомб, сверлящий шум вражеского самолета над головой – все, что окружало меня сегодня, являло собой бред, кошмарный сон. Сердце замирало от ожидания: скорее бы он рассеялся, улетучился, скорее бы проснуться! Проснуться, чтобы наступил вечер, каких у нас с тобой, мама, было много, чтобы весело вспыхнуло электричество, засверкало, заискрилось в золоте и красном бархате Александринки. Будем смотреть «Кречета», «Дворянское гнездо» или «Лес». И я вновь увижу твои руки на подлокотниках кресла, незаменимые руки матери. Они мне сейчас очень нужны.

Прости мне, родная, все, что было плохого. Будем помнить только хорошее. Разве его мало в наших воспоминаниях? Спасибо, моя милая мамка, твои руки дали мне столько счастья, что разреши их поцеловать. Я помню шлепки этих рук и ласковые их прикосновения к моей голове, ты особенно приятно умела погладить голову. Спасибо им за все! Я перед ними в большом, неоплатном долгу.

Даю тебе слово: все, что только будет в моих силах, я им отдам, лишь бы только они снова вернулись ко мне. И не забыли бы меня таким, каким я был до войны. А стал я совсем другим и все же остался прежним. Испытал такое, что не могли мы с тобой и представить себе всей силой воображения. Смотрю без трепета в пустые глазницы смерти.

Помнишь, мама, маленьким несмышленышем я трепетал перед «костлявой». Мне мерещилось, что она прячется на вешалке среди твоих платьев. Страшилище вошло в мое детское представление о мире с рисунков старого издания Гулливера. На одной из его страниц «костлявая» одной рукой держала знамя, а другой – стреляла из пушки. Я очень боялся этого рисунка. Если Гулливер попадался вечером, когда тени по углам и темные окна увеличивают детские страхи, я с трепетом старался пролистнуть «ее» и даже специально для этого плотно смыкал веки.

Далеко-далеко, в невозвратной безоблачной поре остался тот наивный пугливый ребенок. Его место в жизни занимает солдат.

Взять меня на колени, как ты делала тогда, во время моей скарлатины, тебе теперь нельзя. Но ты обязательно положишь на свои ласковые теплые ладони мою усталую голову, глаза мне закроешь руками. И снова я стану маленьким-маленьким, и не будет предела моему счастью. Но новый маленький Валя больше никогда не обидит, не огорчит свою маму.

Мы опять пойдем с тобой в театр. Я буду носить дрова, бегать за хлебом, топить печь, мыть посуду, ухаживать за сестренкой. И заживем мы с тобой, отцом и Иркой так, что завидно станет всем и всякому. Только бы встретиться, – и жить, жить!

… —Мама! Мама!

Безмолвная, утонувшая в темноте улица лесной деревни ничем не отвечает на его горячий шепот, на его, вероятно, последние в жизни слова. Шептал ли он их? Быть может – кричал и тем самым обнаружил себя?

Он затаил дыхание, прислушиваясь. Нет, на крик, на громкое слово он уже не способен. Никто не мог его услышать, даже в такой тишине.

Отодвигаются и тают в темноте родное ласковое лицо, нежные, заботливые руки матери. И будто они заслоняли его от невыносимой, адской боли – она вновь завладела им. Прижала к земле, наваливалась со страшной силой…

Вдруг (о, как хорошо!) снова отпустила, и он, невесомый, закружился и поплыл в неведомую пустоту.

…Снег, снег, снег… С крутой горы, вслед за отцом и сестренкой Валентин скользит на лыжах, выписывает по белой целине затейливые вензеля. Обогнать идущих впереди не представляет ему никакого труда. Он ведь был отличным лыжником.

Был? Почему был, а не есть и будет? Неужели все кончено? Может быть еще вернутся товарищи, спасут его, отходят… Нет, им это не под силу. Нужно прямо смотреть в глаза тому, что есть, и искать ответа – как лучше поступить дальше?

А что, если вот такого, беззащитного, его обнаружат враги? Это более всего возможно, и произойдет, по всей вероятности, очень скоро. В плену, в лапах врага, но жить, только бы жить! Только бы не угас едва тлеющий огонек его жизни… Что это я? Могу ли даже думать об этом? Нет, нет, лучше смерть. Помнишь, Нина, твои слова: «Оружие никогда не выпускать из рук, и если уже другого выхода совсем нет, если впереди плен, – дулом к собственному виску!?» Я повторил их тебе, как произносят клятву, и знал: клятвы своей не нарушу, хотя очень люблю жизнь. Да и можно ли ее не любить? Лжецы и лицемеры те, кто отрицают это. Как хочется жить, многое увидеть, многое узнать, совершить!.. Перед ним еще столько нехоженых дорог…

Он слышит шаги. Твердые, слишком уверенные, наглые. Друзья шли бы к нему совсем иначе, они подбирались бы осторожно, едва слышно. Нет, конечно, какие уж тут друзья!

Необходимо взглянуть на дорогу. Но голова! Она будто магнитом притянута к земле – не оторвешь. От страшной боли кажется огромной, налитой свинцом. А голову нужно поднять во что бы то ни стало! Хоть на один единственный миг. Только взглянуть – кто идет?

Еще одно усилие… Еще одно… Пусть кровь брызнет из глаз от нечеловеческого, сверх всяких сил, напряжения. Кто хочет – тот добьется!

…В прорезь прицела малокалиберного ружья Валентин ловит черную каску, надвинутую на тупой и ненавистный лоб. Белый паук свастики постепенно опускается, садится на острие мушки. Попасть в него, значит выбить «десятку», дать самый лучший результат, заслужить потом похвалу в классной «молнии».

Он лежит на полу полутемного, с нависшими оводами тира в подвале школьного здания. Широко и свободно раскинул ноги, локтями твердо уперся перед грудью. Ружье покоится на ладони левой руки, невесомое; чуть дрогнув, застывает. Указательный палец правой руки очень медленно сгибается в суставах, почти незаметно прижимает курок. Выстрел, ожидаемый с затаенным дыханием, раздается как бы преждевременно. Он слышен раньше, чем хотелось бы. Валентин знает: это именно то, что нужно для меткого выстрела.

Действительно, инструктор, проверив мишень, объявляет:

– Мальцев и на сей раз стрелял, как подобает старосте класса. У него две «девятки» и «десятка». Отлично!

…Вот она снова – ненавистная каска фашиста перед его прищуренными, напряженными глазами. И не одна, а две. И обе движутся. В свете выплывшей из-за леса луны можно разглядеть лица врагов. Неотвратимо приближаются немцы – офицер и солдат. Под их ногами забегая вперед, мечется из стороны в сторону, вылизывает сапоги ослепительно яркий кружок. Карманным фонариком угодливо освещает дорогу гитлеровцам полицай, один из тех, кто топтал его, Валентина, сраженного пулей.

– Партизан упал где-то здесь, герр обер-лейтенант, – лебезит полицай. – Не тревожьтесь, ради бога, господин обер-лейтенант. Мы его убили или, в крайнем случае, тяжело ранили.

– Убили – не годится! – грозно отрезает немец. – Это есть самый худчий случай! Достайт живой! Только живой!

– Достанем, можете не сомневаться, герр обер…

– Я не верь! Вас наказайт! Где партизани! Где, я вас опрашивайт!? Нет! Ушли! Все ушли! Все! Что делал полиция? Что?

– Ей богу, мы не виноваты, господин начальник, смилуйся! Это все он, тот партизан проклятый. Задержал нас в деревне, обманул. А те, его дружки, – поминай, как звали. Попробуй, догони их, когда они уже в лесу! Сейчас его найдем, предоставим в собственные руки. Живого или мертвого.

– Где твой партизань? Где? – все больше гневается немец. – Тоже не догнайт? Тоже – обмануль? Я требовайт: найти живой! Мертвый не нада! Да, да, живой! Найти, взят!

Луч фонарика и голоса – рычащий немца, дрожащий, заискивающий – полицая – все ближе, все ближе. Перестрелять бы их, в нагане патронов вполне хватит, еще останется последний – для себя.

Валентин пытается так и сделать, жаждет подороже взять за свою, теперь уже явно обреченную жизнь. Где там! Одно лишь движение рукой, в то время, как все тело лежит пластом, самое ничтожное шевеление поглощает остаток сил, вызывает головокружение и мрак в глазах. Вот-вот он снова впадет в беспамятство и тогда… Тогда случится самое страшное, уже непоправимое: враги возьмут его голыми руками. Утешатся, глумясь над ним…

Да не бывать этому никогда!

Пока еще теплится в нем жизнь, Валентин, не колеблясь, сделает то, что велит ему долг. Совершит последнее, единственное, что он в состоянии сейчас совершить для Родины, для отца, матери, сестренки, для своих боевых друзей, возвращающихся в Ленинград.

Нечеловеческим напряжением, собрав последние капли сил, он медленно подтягивает правую руку к голове.

Револьвер чудовищно тяжел. Пальцы вот-вот разожмутся и выпустят горячую, липкую от крови, шершавую рукоятку.

Еще усилие, в него вложено все… Теперь пистолет уже касается лба. Нужно его только слегка повернуть и приставить дуло к виску.

В тот самый миг, когда фонарик полицая нащупал Мальцева, на сельской улице раздался одинокий выстрел.

* * *

Рассказ крестьянки на ночлеге в Петрове глубоко потряс Михаила Дмитриевича.

Женщина на всю жизнь запомнила высокого юношу с копной черных волос на голове, большие, темные, чуть навыкате глаза партизана – внимательные, настороженные и добрые.

Незабываемой августовской ночью она не сомкнула глаз. И не мудрено. Все происходило почти у самых окон ее избы. Ей слышны были с улицы короткий разговор партизана с полицаями, беспорядочная стрельба, оборвавшая напряженный словесный поединок, злобные крики и угрозы двуногих зверей, и внезапная зловещая тишина, а затем – одинокий, особенно тревожный пистолетный выстрел.

Когда занялось утро, крестьянка увидела партизана уже во второй раз, мертвого, на дороге. Одеревеневшая правая рука его сжимала револьвер. У черной дырочки на виске запеклась тоненькая струйка крови.

Еще запомнила она: к толпе крестьянок, обступивших убитого, подошел Иван Андреев. Он, только он и никто другой, стрелял тогда в того черноволосого юношу, которому она поднесла молока и посоветовала скорее уходить из деревни. Полицай грубо растолкал женщин, нагнулся над трупом и вырвал у него оружие. Убийца, ухмыляясь, заткнул наган себе за пояс. С этим трофеем он и ходил потом по деревне, еще более ненавистный каждому. Творил свои кровавые дела, выслуживаясь перед фашистами. До той самой поры, пока не сбежал с ними, говорят, в самую Германию… Сбежал от петли, которая ждет его, не дождется.

Рассказ женщины все более настораживал…

Колхозница вспомнила, что когда на другую ночь они тайком от немцев и полицаев предали черноглазого юношу земле, кто-то сказал: «А ведь парень был партизанским радистом, живым его видели с ящиком радиостанции за спиной».

Догадка переставала быть только догадкой…

Неужели он слышит рассказ о гибели сына? Почему это должен быть обязательно Валентин? Мало ли на свете высоких черноволосых парней с большими темными глазами чуть навыкате? Но – радист?! Валька наверняка был радистом…

Есть ли мера горю отца, который ни о чем другом не мечтает, только бы найти своего единственного сына, след которого заплутала война, попадает, наконец, на этот след и приходит к могиле сына?

Михаил Дмитриевич с нетерпением дожидался утра. Он уже твердо решил, что делать дальше, где найти ответ на терзающий его вопрос.

Рассвет, наконец, стал одолевать ночь.

Вся деревня проснулась затемно, вся переживала новость: профессор из Ленинграда – не просто ученый, полюбившийся колхозникам общительный и душевный человек. Он – отец партизана, такого же молодого и смелого, как тот паренек, что был убит у них в Петрове. А может быть партизан, которого они подобрали на деревенской улице и, вопреки строгому запрету оккупантов, бережно похоронили у дороги, это и есть единственный, любимый сын профессора?

Михаилу Дмитриевичу все хотели помочь. Колхоз выделил бригаду землекопов. На подмогу ей пришел, неся на плече лопату, и председатель сельского Совета, худощавый человек с бледным, болезненным лицом. На выцветшем его кителе сохранились следы погон, пестрели разноцветные полоски нашивок за ранения. Одна из них – Мальцев знал по рассказам крестьян – напоминала о далеких землях, перепаханных войной, об угрюмых камнях Кенигсберга, скользких под частыми унылыми дождями. Председатель не отходил от гостя, заботливо ухаживал за ним. Настойчиво и ласково убеждал старого, измученного человека:

– Очень просим вас, Михаил Дмитриевич, поберегите себя. Позвольте людям сделать все, что нужно. Да вы побудьте в сторонке, посидите. Наберитесь сил, пощадите свое здоровье. Без вас управятся.

Мальцев мягко, но решительно отстранил председателя.

– Нет, дорогие, товарищи, – сказал он твердо, подняв на окружавших его людей сухие глаза. – Большое вам, от самого сердца спасибо! Но все я сделаю сам. Прошу вас оставить меня одного. Совсем одного. Пусть я буду только с погибшим партизаном. Больше мне ничего не нужно.

Голос его звучал глухо, прерывался. Лицо же было неподвижным, подобным изваянию, лишь длинную седую бороду шевелил ветерок.

Председатель молча протянул лопату Михаилу Дмитриевичу. Прихрамывая, он первым двинулся в сторону деревни и почему-то очень осторожно ступал по дороге. За ним в скорбном молчании пошли односельчане.

На повороте они оглянулись.

Стена леса посветлела. Небосвод за нею с каждым мгновением становился все чище, прозрачнее и нежнее. Цепляясь о верхушки сосен, побежали по ней первые лучи солнца и, будто отраженные огромным голубым зеркалом, столкнулись, умножились и золотым искрящимся дождем, перемахнув через лес, посыпались на землю. Они упали на окошенные поля, на избы деревни, уютно расположившейся между лесом и полем, на узкий проселок, петляя поднимающийся к пригорку, – туда, где, чуть отступив от дороги, виднелся поросший травой могильный холмик, а подле – человек, высокий, сутуло опустивший плечи, с поникшей седой головой.

Прекрасное утро поздней летней поры вставало над русскими просторами, над землей, которая столько выстрадала и, быть может, оттого была так величава и несравненна в своей неброской и скромной, но чудесной красоте.

Деталью этого погожего утра, всей этой безмерно дорогой сердцу красоты воспринималась могила партизана у тихой дороги, которая тянулась к лесу, исчезала в его чаще, и отец партизана с его большим горем и большим мужеством.

Михаил Дмитриевич, прижав лопату к груди, постоял несколько мгновений, потом, будто очнувшись, движением умелого землекопа вонзил заступ в землю…

…В следственном деле изменника Родины, фашистского полицая Ивана Андреева хранятся фотокопии маленьких листков, исписанных торопливыми строками. Строки кривые, прыгающие, многие слова разбираешь с большим трудом. А ведь тот, кто их писал, обладал очень четким, красивым почерком. За долгие годы странствий он научился хорошо писать и сидя на придорожном пне, и лежа на траве. Даже на ходу умел он вести записи быстро и на редкость аккуратно, точно.

Перед нами – листки записной книжки профессора М. Д. Мальцева, привезенной им в Ленинград из научной экспедиции по псковским деревням летом 1945 года.

Списки слов… Пословицы. Поговорки. Народные изречения… Снова – слова, представляющие ценность для лингвистов… Какая-то запись об особенностях произношения… И вдруг, тут же, на этих листках, – вкривь и вкось написанные строки, читать которые нельзя без трепетного волнения.

Михаил Дмитриевич сообщает, что в трупе юноши, погребенного в Петрове, он узнал Валентина. Узнал по приметам, которые навсегда остаются в памяти отца и не могут обмануть:

«Это он, Валентин, мой сынок, близкий, знакомый, маленький и большой. Это его ноги, я узнаю их среди тысяч других, даже очень похожих. А вот его вставной зуб. Помню, мы вместе ходили к дантисту. Я вижу след операционного ножа у подбородка. Валюшня был еще совсем ребенком, когда понадобилась эта маленькая операция. Как могу я тебя не узнать, Валька, родной ты мой!»

…Так состоялось последнее свидание отца и сына.

Михаил Дмитриевич сдержал слово, данное Валентину в осажденном Ленинграде, – где бы он ни был и что бы с ним ни произошло, – обязательно свидеться.

Мальцев сам неторопливо и аккуратно насыпал и выровнял могильный холмик, возложил на него букет полевых цветов, не ярких, но нежно красивых. Они тут же вплелись в сплошной роскошный ковер из других цветов, выращенных в садах и палисадниках, в горшочках на подоконниках. Их принесли колхозники и колхозницы, ребятишки, пришедшие из сельской школы вместе с учителями. Ветви свежей пахучей хвои обрамляли ковер, как бахрома.

Отец Валентина стоял, тесно окруженный людьми, утирая с лица соленые струйки слез и пота.

В плечах, касавшихся его, в дружеских руках, которые заботливо и нежно протягивались к нему со всех сторон, в молчаливой глубокой скорби мужчин и женщин, стариков и детей – редкий из них не понес невозместимых утрат в минувшей войне – во всем этом черпал Михаил Дмитриевич силу перенести свое тяжкое, неутешное горе.

Оно переставало быть только его болью, только его раной.

И чем больше он так стоял, тем все сильнее проникался жаждой жить. Жить и трудиться до последнего вздоха. И звать на большой вдохновенный труд всех своих соотечественников. Чтобы наливалась новой силой и золотилась новой славой родная, все испытавшая, все превозмогшая земля! Разве не в этом будет продолжение жизни Валентина, осуществление его лучших помыслов и самых светлых мечтаний? Разве не ради этого отдал он свою молодую жизнь и покоится теперь в нашей родной земле, которую спасал, не щадя себя?

Ночью в вагоне поезда, увозившего профессора Мальцева домой, в Ленинград, Михаил Дмитриевич долго не отрывался от окна.

Мимо проносились леса, деревеньки, перелески. Мелькали станции и полустанки, и снова – леса, леса, леса…

Мысленно он ни на миг не расставался с сыном. Нет, не с изуродованным трупом, укрытым сырой землей на окраине лесной псковской деревни, а с живым, деятельным юношей, совсем еще мальчиком, но смелым и сильным, как настоящий мужчина и зрелый солдат.

Михаил Дмитриевич старался по рассказам, услышанным в последние дни, представить себе весь короткий, отважный и славный партизанский путь сына. Это не потребовало больших усилий. Воображение легко представило удивительно яркие картины. Они замелькали чередой за окнами поезда, мчавшегося в ночь.

На узких лесных тропах, среди приземистых домиков деревень, на полянках и у речушек, серебром отражавших лунный свет, вновь и вновь появлялся Валентин. Вот юноша в землянке, вырытой собственными руками, склонился над радиопередатчиком, и воинская часть, готовящаяся к прорыву блокады Ленинграда, получает точные данные о противнике. Разведчики обеспечат ей успех, помогут нанести верный удар по фашистской орде. Вот с ящиком радиостанции за спиной, сжимая в руке пистолет, бесстрашно идет партизан по земле, захваченной врагом, идет к своим, в родной Ленинград. Гитлеровцы трепещут и расступаются перед героем. Их пули не в силах его сразить. Гордо поднята прекрасная кудрявая голова. Широко раскрытые темные глаза, как обычно, чуть задумчивы. В них – непреклонная воля, отвага, решимость и твердая вера в победу. Михаил Дмитриевич приник горячим лбом к прохладному, вздрагивающему стеклу окна.

Валентин остановился на опушке. Приставив руку ко лбу козырьком, всматривается в проносящийся мимо поезд. Пятна света из окон вагонов причудливо замелькали по его высокой широкоплечей фигуре, выхватывая ее из темноты и как бы впечатывая в черную громадину леса. Глаза сына все больше, все ближе… Еще секунда, и они встречаются с глазами отца.

«Не грусти, папка, – слышит Михаил Дмитриевич родной голос. – Знаю, тебе очень тяжело. А тут я еще прибавил тревог и забот. Но ты поймешь то, что я сейчас испытываю счастье, большое, ни с чем не сравнимое, счастье – быть верным сыном Родины. Верным до конца. О лучшей награде я не мечтаю, только этого и хочу».

Когда и где сказал ему эти слова Валентин?

В памяти всплыл один из многих критических дней осады Ленинграда. Бомбежка следовала за бомбежкой. Вой сирен воздушной тревоги, казалось, вовсе не умолкал. Вновь и вновь тяжело повисал он над городом, как вихрь, выметал улицы и площади, делал их пустынными, безлюдными.

Они случайно встретились в тот день невдалеке от Фонтанки, на опустевшей, заваленной снегом улице. Едва успели поздороваться, как очутились в бомбоубежище.

В углу на топчане заливался плачем грудной ребенок. Не в силах его утешить, тяжело вздыхала и сама временами плакала мать. Под мрачно нависшим потолком вдруг раздастся женский стон, пронзительно вскрикнет ребенок. А над подвалом содрогалась, стонала, корчилась в муках земля. Взрывы следовали один за другим с короткими интервалами, то приближаясь, то отдаляясь, то грохоча совсем рядом. Нельзя было отогнать от себя назойливую, страшную мысль, что следующая бомба обязательно погребет всех их в этом склепе.

Прозвучал, наконец, отбой тревоги, и они вышли из бомбоубежища, жадно глотнули морозный, пьянящий свежестью воздух. Сын заторопился к себе в подразделение всевобуча. Михаил Дмитриевич, прощаясь, впитывал взглядом бесконечно дорогой образ сына, его одухотворенное, волевое лицо. Не мог наглядеться перед скорой разлукой…

И слушал слова о самом большом, самом возвышенном счастье, ради которого идешь на все, даже – на смерть.

Слова, повторенные сейчас, на лесной опушке, в причудливом холодном свете луны, под мерный перестук колес поезда.

* * *

Рядом с металлической табличкой: «Профессор Федот Петрович Силин» Михаил Дмитриевич нажал кнопку электрического звонка. Где-то в глубине квартиры тоненько залился колокольчик. Оттуда послышались шаркающие шаги. Щелкнул замок двери, и на пороге появился сам хозяин в пижаме и комнатных туфлях.

– Приехал, наконец, вечный путешественник! – радостно приветствовал он друга. – Ну, как? Наездился? Набродился? Небось, ног под собой не чуешь?

Они дважды, по русскому обычаю, крест на крест, обнялись и крепко поцеловались.

Через тесную переднюю прошли в кабинет, стены которого закрывали высокие, емкие книжные шкафы. Силин усадил Мальцева в кресло у письменного стола, перед растворенным окном, за ним виднелись старинные строгие здания университета. Сам сел в другое кресло, рядом. Улыбнулся, хотел сказать что-то веселое, ободряющее, но Мальцев порывисто встал. Заложенные дрожащие руки за спину, он нервно зашагал по квадрату ковра из угла в угол. Силин тоже поднялся, встревоженно подошел к другу, посмотрел в лицо долгим, изучающим взглядом.

– Что-нибудь стряслось, Миша? Ты на себя не похож. Таким расстроенным мне еще никогда не приходилось тебя видеть.

– Есть причина, мой дорогой.

– Не сомневаюсь. Но ты успокойся, присядь, отдохни.

– Нет, извини, Федя, не могу… Вот так бы и ходил до бесконечности.

– Много бы не находил. Что же с тобой? Ты, вероятно, что-нибудь узнал о Валентине? Не томи, рассказывай!

– Сейчас, сейчас. Я для того к тебе и пришел чуть ли не с поезда.

Замолчали. Михаил Дмитриевич продолжал шагать от стены к стене, как заведенный. Федот Петрович не спускал с него внимательных вопрошающих глаз.

Было очень тихо. Только долетали из глубины двора приглушенные расстоянием молодые голоса. Должно быть, студенты отправлялись на отдых после лекций в университете.

Наконец, Мальцев резко остановился, порывисто сел, сжал виски ладонями. Потом положил руки на колени, посмотрел в окно отсутствующим взглядом.

– Я нашел Валентина, Федя. Встретился с сынком. – Голос его задрожал, прервался. Мальцев сразу поник, сгорбился. Он низко опустил голову, закрыл глаза.

Прошло несколько минут, пока большим усилием воли он овладел собой и резко выпрямился в кресле. Широкой натруженной ладонью Михаил Дмитриевич провел по изборожденному морщинами лицу, как бы стремясь разгладить их. Стер две скупых слезинки, медленно сползавшие к усам.

Твердо, торжественно произнес, будто стоял над раскрытой могилой сына:

– Пусть будет тебе пухом родная русская земля! Спи спокойно, Валентин!

Мальцев поведал другу все, что случилось с ним в псковской деревне. Рассказывал он об этом так, словно речь вел не о себе, а о ком-то другом, за которым наблюдал со стороны там, в лесах Псковщины. Только имя сына не мог произнести спокойно…

Это было горе, которого ни в коем случае нельзя касаться словами утешения, как нельзя трогать открытую рану. Да и есть ли вообще слова, способные проникнуть в бездонную его глубину?

Силин отдавал себе в том ясный отчет. Он молча слушал Мальцева, мысленно преклоняясь перед мужеством друга.

Тот говорил и говорил о сыне. И выходило так, что жизнь Валентина продолжается, что нет и не будет ей конца, ибо нет и не может быть конца Родине, которую он отблагодарил самым дорогим, самым бесценным, чем только располагает каждый из нас.

Уже наступил вечер, когда они вышли на улицу. Силин хотел проводить Мальцева, пройтись с ним по городу, подышать вечерней прохладой.

Друзья – плечо к плечу – шагали молча, погрузившись каждый в свои думы. Потом Михаил Дмитриевич вдруг сказал:

– А ведь знаешь, Федя, мы часто произносим и пишем большие слова больших людей, не очень-то задумываясь над их значением.

– Ты о чем это, Миша?

– Да вот хотя бы такие: венец жизни – подвиг.

– Энгельс… Очень мудрые слова… Кто их не знает?

– Знать-то знают многие. И охотно ими пользуются. А все ли хорошо понимают глубокий смысл, который заложен в этих словах?

– Вполне согласен с тобой. Но, на мой взгляд, здесь нет ничего удивительного. Дело не в словах, а в поступках. Быть может, Валентин и не читал Энгельса, но он увенчал свою короткую жизнь подвигом. И еще каким! Да разве он один? Сколько юношей и девушек только Ленинграда сражались за Родину героями, жертвовали, когда требовалось, собой. Вот он тебе и смысл изречения Энгельса. Разве не так? Над теми, что пали, сверкает венец бессмертия. Им – вечная слава и вечное преклонение народа. Они, если хочешь, обладают высшим счастьем человека – счастьем жить вечно.

– Когда я сегодня слушал твой рассказ о Валентине, – продолжал после короткой паузы Силин, – мне на память приходили другие слова другого мыслителя. И я очень хорошо сознавал, насколько они справедливы: «У всякого человека есть своя история, а в истории – свои критические моменты; и о человеке можно безошибочно судить только смотря по тому, как он действовал и каким он является в эти моменты, когда на весах судьбы лежала его жизнь и честь, и счастье». Правда, хорошо сказано? А главное – правильно. И твой сын подтвердил это. Как же он может уйти из жизни?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю