Текст книги "Данте в русской культуре"
Автор книги: Арам Асоян
Жанр:
Языкознание
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Глава 5. Данте и В. Белинский
Впервые Белинский печатно высказался о Данте в статье «О критике и литературных мнениях „Московского наблюдателя“». Статья была опубликована в «Телескопе» за 1836 г. Белинский не знал итальянского языка и, вероятно, не читал «Божественную комедию» на французском, но ко времени выступления критика уже существовали опыты перевода отдельных песен «Ада» А. Норова и П. Катенина, «дантовские» стихотворения Пушкина и исследование С. Шевырёва «Дант и его век». В 1835 г. вслед за диссертацией Шевырёва в «Журнале Министерства народного просвещения» появилась статья о «Божественной комедии» профессора Главного педагогического института Ф. Лоренца, она обнаружила изрядную начитанность автора в дантоведческой литературе. Лоренц, как и Шевырёв, хорошо знал работы итальянских, французских и немецких ученых. Через год в этом же журнале Шевырёв поместил довольно большую статью «О первых поэтах Италии, предшествовавших Данту», где уделил немало внимания лингвистическим идеям гениального тосканца. Незадолго до публикации статьи состоялись представления «Уголино» Н. Полевого в Москве и Петербурге. А через пять лет, в 1842 г., был издан полный перевод «Ада», исполненный в прозе Е. Кологривовой и с одобрением отмеченный Белинским[295]295
Белинский В. Г. «Божественная комедия» Данте Алигьери. Перевод с итальянского Ф. Фан-Дима // Белинский В. Г. Полн. собр. соч. Т. VI. С. 665 (далее ссылки на это издание в данной главе даются с указанием тома и страницы).
[Закрыть]. Этот краткий обзор дантологических произведений и трудов[296]296
Они все учтены в книге В. Т. Данченко (см. гл. «Данте и русский романтизм»).
[Закрыть], вышедших при жизни критика, помогает с большей ясностью представить, из чего исходил Белинский, формулируя свое отношение к личности и творчеству Данте. Так, в 1839 г. в письме к И. И. Панаеву он сообщал об одной немецкой статье, посвященной Алигьери, в которой доказывалось, что «сей муж» совсем не поэт, а его «Divina Comedia» – «просто стилистика». «Я, – добавлял к этому Белинский, – то же и давно думал и говорил…»[297]297
В. Г. Белинский в воспоминаниях современников. М.: Худож. лит-ра, 1977. С. 200–201.
[Закрыть] Но впоследствии свой скептицизм по отношению к автору «Комедии» критик объяснял скверными переводами и неудачными критическими опусами о Данте [V, 270].
В упомянутом «Телескопе» статья Белинского была направлена против Шевырёва как главного критика «Московского наблюдателя», в ней шел спор о функциях и характере критики, о которой Белинский утверждал, что она есть «движущаяся эстетика» [II, 125]. Под сомнение ставилась и общественно-литературная позиция журнала, вызывала подозрение так называемая «светскость» «Московского наблюдателя». Светскость понималась как политический консерватизм и как литературное ретроградство. В борьбе с нею Белинский выступил против критики, которая замыкалась в сфере изящного и рассматривала судьбу художника в отрыве от социальных, идеологических и политических коллизий, которыми живет общество. В связи с этим Белинский писал: «И всегда ли общество является гонителем и врагом поэта? Оно изгнало Тасса, но не за поэзию, а за любовь, на которую не почитало его вправе; оно изгнало Данта, но не за поэзию, а за участие в политических делах…» [II, 155]. Отстаивая материалистические воззрения в области критики, Белинский отвергает романтическую оппозицию художника-гения и толпы и впервые обращается к личности Данте, его драматической судьбе.
В 1841 г. было окончено издание собрания сочинений A. C. Пушкина, предпринятое Жуковским. Белинский отозвался на это выдающееся событие рецензией «Сочинения Александра Пушкина. Томы IX, X и XI». В IX томе под общим заголовком «Подражание Данту» Жуковский напечатал два стихотворения: «В начале жизни…», «И дале мы пошли…». Последнее стихотворение связано с дантовской традицией тематически и ритмически, первое – вроде бы только ритмически; оно не имеет прямого отношения к «Божественной комедии», хотя и написано терцинами. Но рецензент отмечал: «„Подражание Данту“ для не знающих итальянского языка верно показывает, что такое Дант, как поэт. Вообще, у нас Дант какая-то загадка: мы знаем, что Шлегель его провозглашал чуть-чуть не наравне с Шекспиром; были о нем даже целые диссертации, хотя немножко и бестолковые; переводы из Данта, еще более диссертаций, добили его на Руси. Но теперь, после двух небольших отрывков Пушкина из Данта, ясно видно, что стоит только стать на католическую точку зрения, чтобы увидеть в Данте великого поэта. Прислушайтесь внимательным слухом к этим откровениям задумчивого, тяжело страстного итальянца, которого душа так и рвется к обаяниям искусства и жизни, несмотря на весь свой католический страх греха и соблазна…» [V, 270].
Оставим без внимания незаслуженный выпад Белинского против «бестолковых диссертаций», которым он метил в С. Шевырёва, не будем пока придавать особого значения и справедливости мнения критика о русских переводах Данте[298]298
Позднее оно было косвенно подтверждено известным дантологом А. К. Дживелеговым. См.: Литературная энциклопедия. М.: Комакадемия, 1930. С. 1627.
[Закрыть]. В этом отзыве важно прежде всего то, что Белинский, как, впрочем и Шевырёв[299]299
Шевырёв писал, что пушкинские стихи, «доведенные до высшей степени совершенства, до того напоминают дух и стиль Данте в некоторых песнях „Ада“, что удивляешься нашему славному мастеру». – См.: Москвитянин. 1841. № 9.4. VC. 251.
[Закрыть], угадал Данте, его дух в пушкинском стихотворении «В начале жизни…». В этом, несомненно, есть и заслуга Жуковского, объединившего не столько «по ошибке», сколько по художнической интуиции два стихотворения под одним заголовком и тем самым направившего восприятие критика по правильному пути. Белинский совершенно верно утверждал позднее, что Пушкин «несколькими терцинами в духе Дантовой „Божественной комедии“ познакомил русских с Дантом больше, чем могли бы это сделать всевозможные переводчики, как можно познакомиться с Дантом, только читая его в подлиннике» [VII, 289]. «„Подражание Данту“, – писал он, – можно счесть за отрывочные переводы „Божественной Комедии“» [VII, 352]. Ощущение непосредственной связи пушкинских творений с творчеством Данте было закреплено позднейшей интерпретацией отрывка «В начале жизни…» Г. А. Гуковским. Он полагал, что Пушкин «раскрывает сложный мир человека эпохи Данте и, может быть, Петрарки, структуру сознания итальянца на закате средних веков, когда культура Италии уже прорывалась к солнцу Возрождения»[300]300
Гуковский Г. А. Пушкин и проблемы реалистического стиля. М.: Гослитиздат, 1957. С. 280.
[Закрыть]. Другое соображение, также подтверждающее правоту Белинского, высказал Д. Д. Благой: «Когда Пушкин задумал свой отрывок и начал работу над ним размером „Божественной комедии“, его творческая мысль обращалась не только к столь захватывающему его „Аду“, но и к другому произведению, которое <…> было ему в эту пору особенно близко, привлекло его повышенное внимание – к дантовской „Новой Жизни“»[301]301
Благой Д. Д. Пушкин и Данте//Дантовские чтения. М.: Наука, 1973. С. 57.
[Закрыть].
Пушкинские стихотворения сыграли важную роль в процессе постижения критиком художественного гения Данте. Белинский освободился от поверхностного скептицизма по отношению к поэту и уже в 1842 г. язвительно высмеял Шевырёва за небольшое стихотворение «Чтение Данте»:
В критическом отделе «Телескопа» стихотворение было охарактеризовано как «отливающее глубиной мысли»[303]303
Цит. по: Поэты тютчевской плеяды. С. 387.
[Закрыть], но этот комплимент был ничем не оправдан, ибо легковесность непродуманных сравнений Шевырёва вступала в контраст с суровым и задумчиво-торжественным тоном терцин «Божественной комедии». Именно поэтому стихи Шевырёва были восприняты Белинским как профанация поэзии Данте. В связи с этим он раздраженно писал о тех рифмотворцах, «у которых кажется, что ни слово, то мысль, а как вглядишься, так что ни слово – то риторическая завитушка или дикое сближение несближаемых предметов. Один из таких господ, пожалуй, так опишет вам дружбу: „У меня, – скажет он, – есть в сердце рана; она вечно истекает кровью: ее нанес мне друг нежною рукою, и сквозь ту рану он смотрит в мое сердце“, и тому подобное. Другой, пожалуй, пропищит: „Что в море купаться, то-де читать Данта, его стихи упруги и полны, как моря упругие волны“» [VII, 125]. Белинский тут же замечал: «Гладкий и звучный стих, вне содержания, обнаруживает только способность к форме поэтической, в отношении к истинной поэзии он то же самое, что риторика в отношении к истинному красноречию» [VII, 124].
Органичное единство формы и содержания было для Белинского одним из критериев подлинности гениального произведения. Он считал, что «форма» не может вырабатываться отдельно от идеи [II, 125]. Художник «творит для своих идей свои формы» [1, 69]. Художественна только та форма, «которая рождается из идеи» [V, 259]. На фоне этих высказываний особый смысл приобретает одно из суждений критика о «Божественной комедии». Он писал: «Форма поэмы Данте так же самобытна и оригинальна, как веющий в ней дух…» [VII, 406]. В этих словах заключено прямое признание высочайших достоинств «Комедии».
Утвердившись во мнении о поэме Данте как замечательном шедевре мировой литературы, Белинский все чаще стал обращаться к его творчеству как одному из аргументов в своей полемике с оппонентами. После публикации «Мертвых душ» завязался спор критика со славянофилами. Белинский и славянофилы восторженно встретили гоголевское произведение, но очень скоро обнаружились существенные различия в позиции Белинского, с одной стороны, и К. Аксакова, С. Шевырёва – с другой. В своей второй статье «Похождения Чичикова, или Мертвые души…», помещенной в восьмой книжке «Москвитянина» за 1842 г., Шевырёв уверял: «…содержание („Мертвыхдуш“. –A.A.), разумеется, дано Россиею, и Поэт всегда ему верен, но ясновидение и сила фантазии, с какими воссоздается далекий мир отчизны, воспитаны в Гоголе итальянским окружением…»[304]304
Русская эстетика и критика 40–50-х годов ХГХ века. М.: Искусство, 1982. С. 86.
[Закрыть] Восхищаясь «чудными сравнениями, встречающимися нередко в «Мертвых душах», Шевырёв продолжал: «Их полную художественную красоту может постигнуть только тот, кто изучал сравнения Гомера и итальянских эпиков, Ариосто и особенно Данта, который, один из поэтов нового мира, постиг всю простоту сравнения гомерического и возвратил ему круглую полноту и оконченность, в каких оно являлось в эпосе греческом. Гоголь в этом отношении пошел по следам своих учителей»[305]305
Там же.
[Закрыть].
С Гомером сравнивал Гоголя и К. Аксаков. «В поэме Гоголя, – писал он, – является нам тот древний, гомеровский эпос; в ней возникает вновь его важный характер, его достоинство и широкообъемлющий размер <…>, мы видим разницу в содержании поэм; в «Илиаде» является Греция со своим миром, со своей эпохою, и, следовательно, содержание само уже кладет здесь разницу, но эпическое созерцание Гоголя – древнее, истинное, то же, какое у Гомера <…> из-под его творческой руки восстает, наконец, древний, истинный эпос…»[306]306
Аксаков К. С., Аксаков КС. Литературная критика. М.: Современник, 1981. С. 142.
[Закрыть] Белинского сразу же насторожил этот апофеоз эпических начал гоголевского произведения. В сопоставлении «Мертвых душ» с древним эпосом, а Гоголя с Гомером и Данте он увидел желание умалить социально-историческое содержание поэмы, ее разоблачительный пафос и резко выступил против того, чтобы «путать чужих в свои семейные тайны» [VI, 259]. В «Объяснении на объяснение по поводу поэмы Гоголя…» Белинский иронизировал над критикой, которая находит сходство русского писателя с Гомером и Данте, и заявлял: «…а мы, с своей стороны, беремся найти его с добрым десятком новейших поэтов» [VI, 418].
С этим же опасением критика, что рассуждениями Аксакова и Шевырёвачитатель окажется отвлечен от социальной проблематики поэмы, связан спор о жанровом определении «Мертвых душ». В то время, когда К. Аксаков убеждал: «…здесь нечего искать содержания романов и повестей; это поэма»[307]307
Аксаков К. С., Аксаков КС. Литературная критика. М.: Современник, 1981. С. 145.
[Закрыть], – Белинский со всей решимостью стал утверждать: «…мыещенепонимаемясно, почему Гоголь назвал „поэмою“ свое произведение, и пока видим в этом названии тот же юмор, которым растворено и проникнуто насквозь это произведение» [VI, 419]. Но до полемики с Шевырёвым и Аксаковым он горячо уверял: «…не в шутку назвал Гоголь свой роман „поэмою“ <…>, не комическую поэму разумеет он под нею. Это нам сказал не автор, а его книга» [VI, 220]. Возражения критика Аксакову и Шевырёву имели весьма определенную подоплеку, шла борьба за Гоголя «в духе времени» [V, 62]), и она отнюдь не означала, что Белинский не мог допустить каких-либо аналогий между «Мертвыми душами» и поэмой Данте. Спор о жанровом определении «Мертвых душ», касавшийся также историко-литературных проблем, заставил Белинского высказать свою точку зрения на развитие эпической поэзии. В ответ на замечание К. Аксакова, что «древний эпос, перенесенный из Греции на Запад, мелел постепенно; созерцание изменялось и перешло в описание и вместе в украшение <…>. История укрыла <…> свои великие события <…>, весь интерес устремился на происшествие, на анекдот, который становился хитрее, замысловатее <…>, так снизошел эпос до романов и, наконец, до крайней степени своего унижения, до французской повести»[308]308
Там же. С. 142.
[Закрыть], Белинский писал: «…древнеэллинский эпос, перенесенный на Запад, точно мелел и искажался; но в чем – в так называемых эпических поэмах – в «Энеиде», «Освобожденном Иерусалиме», «Потерянном рае», «Мессиаде» и проч. Все эти поэмы имеют неотъемлемые достоинства, но как частности и отдельные места, а не в целом; ибо они не самобытные создания, которым современное содержание дало и современную форму…» [VI, 413–414].
Этим произведениям, явившимся, по мнению Белинского, «вследствие школьно-эстетического предания об „Илиаде“, критик противопоставлял „Божественную комедию“, как „творение самобытное, совершенно в духе католической Европы средних веков“ [VI, 414]. Это противопоставление имеет, на первый взгляд, оценочно-эстетический характер, ибо „Комедия“ Данте исключается из ряда как классических, так и романтических поэм, но они, воспринимаемые современным сознанием как романтические произведения, не были таковыми для Белинского. В его представлении „Божественная комедия“ занимала особое место среди перечисленных творений, в частности, потому, что она была совершенно в духе католической Европы Средних веков, а именно это как раз и являлось для критика знаком романтической поэзии. Недаром всего через несколько страниц он скажет, что „в новейшей поэзии есть особый род эпоса, который не допускает прозы жизни, который схватывает только поэтические, идеальные моменты жизни и содержание которого составляют глубочайшие миросозерцания и нравственные вопросы современного человечества“, и отнесет к этому роду эпоса „все поэмы Байрона, некоторые поэмы Пушкина (в особенности „Цыганы“ и „Галуб“), также Лермонтова „Демон“, „Мцыри“ и „Боярин Орша“ [VI, 415].
Впоследствии Данте будет занимать все более заметное место в историко-литературных построениях Белинского. Так, в первой статье «Сочинения Александра Пушкина» он заявит, высмеивая «классиков»: «Создания греческой поэзии, вышедшие из жизни греков и выразившие ее собою, показались для новых поэтов нормою и прообразом для поэзии народов другой религии, другого образования, другого времени! Это особенно видно из понятия „псевдоклассиков“ об эпосе: греческий эпос „Илиаду“ и рабский сколок с нее – „Энеиду“ приняли они за эпос всеобщий и думали, что до скончания мира все эпические поэмы должны писаться по их образцу <…>. Поэтому истинная „Илиада“ средних веков – „Божественная Комедия“, выразившая собой всю глубину духовной жизни своего времени, в свойственных этой жизни и этому времени формах, казалась им не эпическою поэмою, а уродливым произведением. Да и как могло быть иначе: она начиналась не с глагола „пою“ и называлась – о, ужас! – комедией» [VII, 109].
Интересно, что в не столь редких обращениях Белинского к Данте обнаруживаются различные аспекты внимания критика к «Божественной комедии»: сначала в поле зрения Белинского оказывается художественность «Комедии», затем начинает преобладать ее широкая историко-литературная оценка и наконец она включается в рассуждения критика о том, чем должна стать эпическая поэма современной ему эпохи. Здесь уместно заметить, что взгляд Белинского на «Божественную комедию» развивался в определенной степени в связи с эволюцией его мировоззрения и критического метода. Как известно, в период с 1839 по 1842 г. в мировоззрении Белинского свершился коренной перелом, который привел его в конечном счете к революционному демократизму. В 1842 г., анализируя творчество Пушкина, Лермонтова и Гоголя, критик обещал: «Историческая и социальная точка зрения будет положена в основу этих статей» [VI, 428]. Эти принципы и были отправными моментами в рассуждении об эпической поэзии, содержащейся в седьмой статье «Сочинения Александра Пушкина».
«Что такое эпическая поэма? – задавался вопросом критик. – Идеализированное представление такого исторического события, в котором принимал участие весь народ, которое слито с религиозным, нравственным и политическим существованием народа. Разумеется, если это событие касалось не одного народа, но и целого человечества, – тем ближе поэма должна подходить к идеалу эпоса» [VII, 403]. Так, добавляет Белинский, смотрели на эпическую поэму все образованные люди более двух тысяч лет. Для всех образцом такой поэмы была «Илиада». В ней воспето важнейшее событие из истории греков, но мысль – воспевать знаменитое историческое событие и в наши дни делать из этого эпическую поэму – принадлежит, полагал Белинский, к эстетическим заблуждениям человечества.
Дело в том, продолжал он, что «Илиаду» создал дух и гений целого народа. Она столько же непосредственное создание целого народа, сколько и преднамеренное, сознательное произведение Гомера. В этом отношении даже «Энеида» уже не имела ничего общего с «Илиадой», ибо она была «произведением одного человека» [VII, 405]. И притом пафос римской жизни был совсем другой, чем греческой. То же самое можно сказать и обо всех других попытках в этом роде. Только «Божественная комедия» подходит под идеал эпической поэмы. И это потому, что Данте не думал подражать ни Гомеру, ни Вергилию. В его поэме не воспевается никакое знаменитое историческое событие, в ней – полное выражение Средних веков с их схоластической теологией и варварскими формами их жизни.
Следовательно, приходит к выводу Белинский, не знаменитое историческое событие, а дух народа или эпохи должен выражаться в творении, которое может войти в одну категорию с поэмами Гомера, особенно в наше время, «когда в исторической жизни умирающее прошедшее борется с возникающим новым» [VII, 406]. В этом фрагменте уже совершенно ясно ощущается соединение исторического подхода с социальным при объяснении историко-литературных явлений. Белинский справедливо указывал на неповторимость гомеровской эпохи и рожденного ею эпоса. Вместе с тем, утверждая, что никакое знаменитое историческое событие не может стать основанием для современной эпической поэмы, он имел в виду не только историческую ситуацию, когда все «нерешительно, разъединено, слабо и бесхарактерно и когда действуют только отдельные личности, но не массы» [VII, 406], но и внутреннюю фальшь официальной историографии и стремился ориентировать эпическую поэму на неофициальные ценности духовной жизни нации, на выражение духа современной эпохи, главным содержанием которой, по мысли Белинского, стала борьба «умирающего прошедшего» с «возникающим новым». И аргументом в утверждении таких задач эпической поэзии, а в некоторой мере и катализатором в их осмыслении, была для критика «Божественная комедия».
Глава 6. Данте и А. Герцен
Принадлежность Герцена к поколению дворянских революционеров, а главное, к неповторимой культуре этой эпохи проявилась не только в характере его общественно-политической деятельности, но и в пристрастии к известным именам всемирной литературы. Гомер, Шекспир, Данте постоянно ставились им во главу мировой поэзии, а между тем революционно-демократическая критика имела несколько иное мнение об иерархии на Парнасе. Ни Чернышевский, ни Добролюбов, тем более Писарев, не разделяли глубокого поклонения Герцена творцу «Божественной комедии». «Мильтон и Данте, по поэтическому гению, быть может, выше Гёте и Шиллера, – писал в 1856 г. Чернышевский, – но в истории человечества Гёте и Шиллер занимают гораздо более значительное место, это двигатели исторического развития, имевшие прямое влияние на судьбу человечества…»[309]309
Чернышевский Н. Г. Лессинц его время, его жизнь и деятельность // Чернышевский Н. Г. Полн. собр. соч.: В 16 т. М.: ГИХЛ, 1948. Т. ГУ С. 8. Позднейшие суждения Чернышевского о Данте справедливее прежних. См.: «Повести в повести» (Т XII. С. 137 указ. изд.)
[Закрыть]
Столь же неожиданно, без взыскующей любви относился к Данте Добролюбов, заметив однажды: хотя имена Данте, Гёте и Байрона «часто присоединяются к имени Шекспира, но трудно сказать, чтоб в каждом из них так полно обозначалась целая фаза общечеловеческого развития, как в Шекспире»[310]310
Добролюбов H. A. Луч света в темном царстве // Добролюбов H. A. Полн. собр. соч.: В 6 т. Т. П. М.: ГИХЛ, 1935. С. 325.
[Закрыть]. По мнению критика, английский драматург по праву занял место в ряду немногих деятелей, явившихся «полнейшими представителями высшей степени человеческого знания» и «способствовавших человечеству в яснейшем сознании его живых и естественных наклонностей». Это и поставило Шекспира «вне обычного ряда писателей», и хотя Данте тоже не принадлежал к разряду «обычных», но, с точки зрения Добролюбова, он не мог претендовать на то значение, которое имел для развития человечества британский гений[311]311
Добролюбов H. A. Луч света в темном царстве // Добролюбов H. A. Полн. собр. соч.: В 6 т. Т П. М.: ГИХЛ, 1935. С. 325.
[Закрыть].
Вполне понятно, что отсутствие пиетета к Данте у Чернышевского или Добролюбова обусловлено суммой различных факторов, но определеющие из них – революционный демократизм, явившийся идеологией крестьянской революции, и материалистическое мировоззрение критиков, актуализованное повседневной борьбой за утверждение радикальных взглядов в самых различных сферах духовной жизни русского общества. По словам Б. Егорова, «ожесточенные журнальные бои способствовали появлению в критическом методе», – как того, так и другого, – антиисторических нормативных элементов, главным образом, по отношению к литературе прошлого[312]312
Егоров Б. Ф. Борьба эстетических идей в России середины XIX века. Л.: Искусство, 1982. С. 123.
[Закрыть]. Конечно, пишет исследователь, для всякого объективного анализа «историзм предпочтительнее антиисторизма, но конкретные жизненные условия, особенно в переломные эпохи, создавали такие безвыходные ситуации, когда историзм в чистом виде мог сохраниться лишь путем отказа от идейности, а таким способом он никак не мог существовать и погибал, расплываясь без стержня, без основы в позитивистском эмпиризме»[313]313
Там же.
[Закрыть].
В обстановке острых столкновений с воинствующим идеализмом живому интересу революционно-демократической критики к поэме Данте могло мешать и мистическое начало «Божественной комедии». Непременно ориентирующие литературу на самые насущные проблемы русской действительности, Чернышевский и Добролюбов, которых противники не раз обвиняли в утилитаризме, вероятно воспринимали средневековый мистицизм не только в идеологическом, но и в эстетическом плане. «Чем ближе к небу, тем холоднее», – шутил, например, Антон Дельвиг, чей стихийный материализм не жаловал мистической поэзии.
Подобное отношение к «темному» смыслу «Комедии», ее религиозно-мистическим мотивам вряд ли могло возникнуть у молодого Герцена: увлеченное чтение поэмы совпало с переживанием безысходности, вызванной тюремным заключением. В Крутицких казармах Герцен и выучился итальянскому языку – по учебнику, купленному для арестованного квартальным. С тех пор «Божественная комедия» стала его сокровенной книгой. Ее стихи особенно волновали сердце Герцена в годы вятской ссылки. «Это был период романтизма в моей жизни, – писал он позднее, – мистический идеализм, полный поэзии, любовь – всепоглощающее и всенаправлявшее чувство. <…> Это был период der Gemütlichkeit (нем., здесь: лиризма. – A.A.)»[314]314
Герцен А. И. Дневник 1842–1845 // Герцен А. И. Собр. соч.: В 30 т. Т П. М.: Изд-во АН СССР, 1954. С. 233. В дальнейшем ссылки на это издание даются в тексте с указанием тома и страницы.
[Закрыть].
Признание писателя подтверждается и личной перепиской, и его первыми литературными опытами. В письмах к H. A. Захарьиной Герцен часто сравнивает ее с Беатриче, себя – с Данте. «Когда Данте терялся в обыкновенной жизни, – пишет он невесте из Вятки, – ему явился Вергилий и рядом бедствий повел его в чистилище; там слетела Беатриче и повела его в рай. Вот моя история; вот Огарев и ты…» [XXI, 102]. Эти ассоциации питались в какой-то мере экзальтированностью и самой Захарьиной. «Да, – отвечала она, – может быть, я похожа на Дантову Беатриче. Но на тебя, мой ангел, божусь моей любовью, никто не может быть похожим, подобного никогда Творец Вселенной не создавал…»[315]315
Русская мысль. 1894. № 1. С. 93.
[Закрыть]
Этот юношеский роман в письмах и далее развивался под обаянием любовного сюжета «Божественной комедии». У Герцена рождалось горячее убеждение, что любовь к Наташе Захарьиной будет нравственным смыслом его жизни – она сможет оградить от дурных склонностей и направить страсти, бушующие в груди, к великому и изящному [XXI, 68]. Платоническое чувство казалось Герцену тех лет вершиной любовных переживаний, и он искренне уверял невесту, что Тассо «собственно был несчастен оттого, что <…> не мог подняться до любви бестелесной, идеальной, которая была у одного Данта» [XXI, 155].
Вряд ли у кого из русских писателей, исключая, быть может, А. Блока, восприятие «Комедии» было столь интимным и личным. Вместе с тем не только чтение поэмы сказывалось на утонченности чувств влюбленного Герцена, но и эти чувства влияли на его восприимчивость при чтении «Комедии». Еще три года назад он всерьез наставлял Огарёва, что для полного поэтического развития стихотворцу необходимо влюбиться. Но и самому Герцену были важны и необходимы любовные упования, лелеемые в духовном одиночестве вятской жизни, чтобы чутко отозваться на дантовский образ милосердия и женственности. Он светил перед испытавшим первый удар судьбы как символ надежды на спасение и единственной благости в порочном мире. «Человек, – писал Захарьиной Герцен, – падший ангел, Люцифер; ему одна дорога к небу, к земному раю – это любовь…» [XXI, 99].
В подлинности чувств Герцена не приходится сомневаться. Позже, в 1843 г., он оставит в дневнике запись: «Перечитывали наши письма <…> навертывается улыбка – переносишься в те времена, – завидуешь им и чувствуешь, что теперь совершеннолетнее» [II, 293]. Улыбка относилась к стилю, манере выражаться, возникшей в пору юношеского увлечения «Комедией», особенно ее третьей частью – «Раем». На книжность своих любовных признаний Герцен невольно указывал сам: «В выписанном тобою месте из письма Сатина, – сообщал он Захарьиной, – я не вижу того пылкого чувства, которое ты видишь в них. Его выражения слишком узорчаты. Так ли выражается любовь? Возьми все мои записки, там не найдешь натяжки» [XXI, 80]. Герцен, очарованный Данте, знал, как выражается любовь. «И ты, ангел неба, – обращается он к любимой, – явилась мне 9 апреля, и я протянул мою закованную руку и пил этот свет, который лился из твоих очей и <…> я был спасен» [XXI, 94]. В окружении частых реминисценций из «Божественной комедии», рассеянных на листах герценовских писем, эти строки напоминают стихи первой песни «Рая», где дана картина вознесения героя в том столпе божественного света, который он созерцает, устремив свой взор на Беатриче:
И вдруг сиянье дня усугубилось,
Как если бы второе солнце нам
Велением Могущего явилось.
А Беатриче к вечным высотам
Стремила взор; мой взгляд низведши вскоре,
Я устремил глаза к ее глазам.
Я стал таким, в ее теряясь взоре,
Как Главк, когда вкушенная трава
Его к бессмертным приобщила в море [61–69][316]316
«Построение характера» в письмах – широко распространенное явление в русском романтизме 1830-х годов. См.: Гинзбург Л. Я. «Человеческий документ» и построение характера // Гинзбург Л. Я. О психологической прозе. Л.: Худож. лит-ра, 1977. С. 35–130.
[Закрыть].
Естественно, Герцен не пытался изложить дантовские терцины прозой, а искал стиль интимных признаний, который был бы созвучен наиболее дорогим ему мотивам поэмы, ибо они полнее всего соответствовали его любовным переживаниям. Так складывалась полуромантическая-полумистическая фразеология писем: «Я падший ангел – но всему падшему обещано искупление; ты – путь, чрез который я должен подняться» [XXI, 118], «…ты материальная, земная по телу, преобразилась в глазах моих в ангела невещественного, святого» [XXI, 134]. В результате рождалась неповторимая эпистолярная проза, психологические особенности которой ясно осознавались ее автором. «Руссо был великий человек, но он, должно быть, понятия не имел о любви, – несколько самоуверенно заявлял Герцен. – Эти письма и наши письма, – продолжал рассуждать он, сравнивая с „Новой Элоизой“ собственный роман в письмах, – тут все расстояние между пресмыкающейся по земле травою и пальмой, которая всеми листами смотрит в небо» [XXI, 148].
Известно, что и у молодого Герцена были увлечения «в духе Руссо». Но «земное» и «небесное» принадлежали разным сферам его души, и в письмах H. A. Захарьиной, с их своеобразной заданностью психологического содержания, созидался идеальный тип интимного поведения, который, однако, не мог выдержать испытаний повседневной жизнью и стал залогом драматической остроты грядущих разуверений. В дни разъединения и отчужденности Герцен трепетал и изнывал от тоски и муки: «Страшно, земля под ногами колеблется. Нет точки, на которую можно опереться. Амои мечты…» [II, 278]. И все же за таким порывом отчаяния следовала совсем не похожая на прежнюю экзальтацию и в то же время немыслимая без возвышенных чувств прошлых дней вспышка преданности уже не избранной идее любви, а избранному человеку: «У меня не осталось ничего святого, одна она – она и бог, и бессмертье, и искупленье, и перед ней я святотатец» [II, 279].
Школа обожания, которую прошел молодой Герцен у Данте, осталась позади, ее верования были развеяны холодным дыханием жизни, и все-таки без ее уже изжитых канонов были бы невозможны ни очищающие муки, ни подлинные прозрения любви.
Так мотив Беатриче уступил место в духовном становлении Герцена иным мотивам «Комедии». Но тогда, в пору первой молодости, овладевшие им настроения искали выхода не в одних письмах к любимой. Он извещал ее: «Я начал и уже довольно написал еще новую статью, в ней я описываю мое собственное развитие, чтобы раскрыть, как опыт привел меня к религиозному воззрению. Между прочим, я представил там сон, или лучше явление, в котором нисходит ко мне дева, ведущая в рай, как Беатриче Данта» [XXI, 78]. Этот ранний автобиографический набросок, не дошедший до нас, примечателен не только сюжетной линией, сквозной в «Божественной комедии», но и тем, что его герой, как и Данте, оказался во власти сновидения. На фоне этих соответствий и аллегоризм юношеского произведения Герцена воспринимается как возникший по аналогии с дантовской поэмой. Впрочем, аллегорическое мышление было вообще свойственно начинающему писателю; его искания приняли в Вятке религиозно-мистический характер, «отыскиваемый рай идеала» он посчитал за «утраченный» [VIII, 288]. Изжив мистицизм, Герцен потерял интерес к иносказанию и в начале 1838 г. решительно открестился от аллегории: «Что хочешь сказать, говори прямо…» [XXI, 282].
Между тем в ранних герценовских произведениях романтизм и аллегоризм почти неизменно сопутствуют друг другу. И почти в каждом из этих литературных опытов обнаруживаются приметы влияния Данте на развитие молодого прозаика. Это, как очевидные свидетельства зависимости Герцена от духовного опыта Данте, реминисценции из «Комедии» или ее стихи, ставшие эпиграфом к сочинениям начинающего литератора. Причем «дантовские» эпиграфы зачастую соотнесены не с повествованием, а с личностью автора, его внутренним миром и жизненной позицией. Например, «Легенде» Герцен предпослал строки из XXXIII песни «Чистилища», указав разрозненными стихами на отрывок поэмы, избранный для эпиграфа: