355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Антония С. Байетт » Обладать » Текст книги (страница 16)
Обладать
  • Текст добавлен: 7 сентября 2016, 18:21

Текст книги "Обладать"


Автор книги: Антония С. Байетт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 43 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]

Слов нет, я отдаю должное Вашей заметной во всём деликатности, и Вашему такту, и Вашей порядочности.

Не кажется ли Вам, что лучше нам было бы прекратить переписку?

Неизменно Ваша доброжелательница

Кристабель Ла Мотт.

* * *

Любезный друг мой.

Ваше письмо было как гром среди ясного неба. Вы, конечно, и сами догадывались, каким ударом станет письмо столь несхожее с прошлым, и притом после того, как между нами возникли и укрепились (как мне казалось) искренность, доверительность. Я спрашивал себя, чем я мог Вас так потревожить, и отвечал, что, приехав в Ричмонд – и не только приехав, но и описав увиденное, преступил очерченный Вами предел близости. Если я по здравом размышлении утвердился бы в мысли, что причина в этом, я рассыпался бы в уверениях, что просто в парке у меня разыгралась фантазия и я сгоряча придал занятному зрелищу чересчур важное значение – хотя дело обстояло не так. Однако причина не в этом – то есть, может быть, прежде она в этом и состояла, но тон Вашего письма всё переменил.

Сказать по правде, сначала Ваше письмо не только потрясло меня, но и возмутило: «Как она могла написать мне такое?» Но изливать возмущение в ответном письме я поостерёгся: слишком многого мог я через это лишиться, и среди прочего – права считаться обладателем таких достоинств, как деликатность, такт и порядочность, которыми Вы любезно меня наделяете. И я погрузился в долгие и глубокие размышления о нашей переписке, о трудности Вашего положения – положения женщины, которой, как Вы изволили выразиться, «дорога свобода, позволяющая жить, как она живёт». «У меня и в мыслях нет покушаться на Вашу свободу, – хотелось мне возразить. – Как раз напротив, я чту её, уважаю, я восхищаюсь Вашей свободой и плодами её: Вашими сочинениями, словами, паутинной их вязью. Мне известно не понаслышке, каким бедствием может обернуться для женщины несвобода, как вредны, тягостны, губительны для её способностей ограничения, налагаемые обществом». А Вас я от всей души почитал прекрасным поэтом и своим другом.

Но вот ещё чем примечательно Ваше письмо: в нём – да простится мне вынужденная неделикатность – не обинуясь сказано, что отношения наши – отношения мужчины и женщины. Не напиши Вы этих слов, мы и дальше сколь угодно могли бы длить ни к чему не обязывающие беседы, может быть, сдабривая их невинными любезностями, как прекрасная дама и преданный рыцарь, но подчиняясь в первую очередь ничуть не предосудительному желанию поговорить об искусстве, о нашем с Вами ремесле. Мне казалось, что именно эту свободу Вы и отстаиваете. Что же тогда заставило Вас ретироваться за крепостной палисад непреодолимых условностей?

Неужели нельзя ничего поправить?

Здесь я хочу поделиться двумя наблюдениями. Первое – это что Вы ни словом ни намёком не показываете что твёрдо приняли решение прервать переписку. Вы предлагаете этот шаг в виде вопроса, больше того – готовы целиком подчиниться моему мнению: то ли это всего лишь по-женски выраженный упрёк (что может быть более mal a propos? [94]94
  Неуместно (франц.).


[Закрыть]
), то ли верный снимок происходящего у Вас в душе – неуверенность, стоит ли в самом деле ставить точку.

Нет, дражайшая мисс Ла Мотт, мне не кажется, что нам (на основании приведённых Вами доводов) лучше прекратить переписку. Мне лучше не будет: я от этого бесконечно много потеряю и не смогу даже утешаться сознанием, что, отказавшись от переписки, безобидного источника живой радости и свободы, я поступил благородно или благоразумно.

Да и Вам, как мне кажется, лучше не будет. Впрочем, с уверенностью судить не берусь: я недостаточно посвящён в Ваши обстоятельства.

Я обещал поделиться двумя наблюдениями. Первое я изложил. Теперь второе. Вы пишете так – пущусь уж во все тяжкие, – будто Ваше мнение отчасти подсказано какой-то другой особой или особами. Я лишь высказываю подозрение, однако нельзя не заметить, что за Вашими строками звучит чужой голос. – Справедлива ли моя догадка? Может статься, это голос особы, имеющей куда более веские права на Вашу дружбу и доверие, чем у меня – и всё же проверьте хорошенько, правильно ли эта особа представляет истинное положение дел и не застят ли ей глаза какие-либо посторонние соображения.

Пишу, а сам никак не возьму нужный тон: всё сбиваюсь то на бранчливость, то на жалобы. Но как же стремительно Вы вошли в мою жизнь: что я буду без Вас делать – не представляю.

Мне бы хотелось прислать Вам «Сваммердама». Это хоть Вы мне позволите?

Ваш покорный слуга

Рандольф Падуб.

* * *

Любезный друг мой.

Как же мне теперь отвечать Вам? Я была резка и нелюбезна – из опасения, что у меня не станет решимости. И ещё оттого, что я лишь голос – тихий, должно быть, и слабый – голос из вихря, описать который я, по чести, не в силах.

Мне следует объясниться – хотя я и не обязана – и всё же обязана: иначе на мне будет тяготеть обвинение в чёрной неблагодарности и других преступлениях, поменьше.

Нет, право, не стоит. Эти письма – драгоценные эти письма – это так много и так мало. Но главное вот что: они нас компрометируют.

Какое холодное, безотрадное слово. Его слово, этого мира. И его дражайшей половины, этой ханжи. И всё же оно открывает путь к свободе.

Я хочу порассуждать: о свободе и несправедливости.

Несправедливость в том, что мне нужна свобода… от Вас – от того, кто чтит её всем сердцем. Ваши слова о свободе – это так великолепно, и как я могу отвернуться от…

В подтверждение – небольшая история. История позабытых мелочей, не имеющих даже названия. История нашего особнячка, Вифании, названного так с умыслом. Для Вас, как видно из Вашей чудесной поэмы, Вифания – это местечко, где Учитель некогда вернул к жизни умершего друга [95]95
  Имеется в виду евангельская история о воскрешении Лазаря (Евангелие от Иоанна, 11).


[Закрыть]
– пока лишь его одного.

Но для нас, женщин, Вифания была местом, где мы не были ни услужающими ни услужаемыми – Бедная Марфа заботилась о большом угощении и, совсем выбившись из сил, попеняла сестре, которая сидела у ног Его, и слушала Его слово, и выбрала единое на потребу. [96]96
  Евангелие от Луки, 10, 38.


[Закрыть]
Мне, однако ж, ближе суждение Джорджа Герберта: «Кто горницу метёт, как по Твоим заветам, у тех и горница чиста и труд при этом». Мы с моей доброй приятельницей придумали устроить свою Вифанию, где всякая работа будет исполняться в духе любви, как по Его заветам. Надобно заметить, что познакомились мы с ней на одной из восхитительных лекций мистера Рескина о высоком достоинстве домашних ремёсел и личного труда. И нам захотелось устроить свою жизнь на началах Разума и делать отменные вещи. Сообразив все обстоятельства, мы разочли, что если соединим наши скудные капиталы – и станем зарабатывать уроками рисования – и продавать сказки или даже стихи, – мы сможем наладить жизнь так, чтобы гнетущий будничный труд уподобился работе художника, стал священнодействием, каким хотел видеть его мистер Рескин, и каждая из нас имела бы в этих трудах равное участие, ибо над нами не было хозяина (кроме одного лишь Господа Всех, побывавшего в Вифании истинной) и верности своей мы никому не нарушали. Тогдашняя же наша участь – судорожная дочерняя преданность матери по плоти и утончённое рабство в виде должности гувернантки – потеря небольшая: с той жизнью мы расставались радостно, терпеливо одолевая все преграды. Но нам надлежало отречься и от внешнего мира – и обычных женских надежд (а с ними и обычных женских страхов) – во имя… пожалуй что во имя Искусства – повседневной обязанности упражняться во всяких ремёслах: от выделки редкой красоты занавесей до писания картин мистического содержания, от приготовления печений с сахарными розочками до сочинения эпической «Мелюзины». Мы словно бы заключили договор – и не будем об этом больше. Такую жизнь мы себе выбрали и, поверьте, счастливы в ней безмерно – не только я.

(Я так заразилась нашей перепиской, что прямо подмывает спросить: не случалось ли Вам видеть, как мистер Рескин показывает, что такое Искусство Природы, изображая камень с прожилками, погружённый в стакан воды? Краски горят как самоцветы, перо и кисть выводят такие тонкие штрихи, а объяснения, раскрывающие истинную суть изображённого, так отчётливы, что… Я, однако, разболталась. Правильно всё-таки, что нам следует прекратить…)

Я, друг мой, выбрала себе путь и должна идти по нему, не сворачивая. Можете, если хотите, вообразить меня Владычицей Шалотта, хотя и более ограниченной – такой, которая не прельщается возможностью вдохнуть воздух полей за стенами своей башни и отправиться в челноке навстречу леденящей смерти, а предпочитает внимательно подбирать яркие шелка для узора и прилежно ткать… то, чем можно завесить ставни чтобы и щёлки не осталось.

Вы возразите, что ни на что из этого не посягаете.

Вы приведете доводы – веские доводы. Но мы успели сказать друг другу совсем немного, как уже дошли до того… обстоятельства, которое Вы назвали со всей прямотой. В глубине души я знаю: опасность – есть. Вооружитесь терпением. Будьте великодушны. Простите.

Ваш друг

Кристабель Ла Мотт.

* * *

Любезный друг мой.

Последние мои письма – словно вороны-посыльные Ноя: взвившись над хлябью вспухшей от затяжных дождей Темзы, они умчались на другой берег и канули, не принеся назад никакого признака жизни. А я так уповал на эти письма, на приложенный список «Сваммердама», на котором и чернила ещё не просохли. Я полагал, Вам следует удостовериться, что это Вы некоторым образом вызвали его к жизни, что без Вашей острой наблюдательности, без Вашего тонкого чувствования крохотных созданий не из рода человеческого мой герой вышел бы куда менее рельефным, просто сухим остовом, одетым бесформенной плотью. Ещё ни одна из моих поэм не сочинялась для определённого читателя – только для автора и его наполовину придуманного alter ego. Но Вы – иное дело: я отдаю себя на суд именно Вашей непохожести, Вашей инакости, чарующей и дразнящей. А Вы даже не можете – глупо ведь подозревать, что не смеете, – уведомить меня, что поэма доставлена по назначению: какой удар моему самолюбию, больше того – моим понятиям о дружбе.

Если Вас задело то, что я назвал Ваше длинное последнее письмо противоречивым (а оно противоречиво) и робким (а оно робко) – приношу свои извинения. Вы, верно, спросите, отчего я так настойчиво засыпаю письмами особу, которая сама объявила, что не может более длить нашу дружбу (хотя, по её же признанию, дружба эта ей дорога) и упорствует в своём молчании, отвержении. Любовнику смириться с такой conge [97]97
  Отставкой (франц.).


[Закрыть]
ещё куда ни шло – но другу, кроткому дорогому другу? Разве я когда-нибудь произнёс хоть слово, черкнул хоть строчку, в которых сквозил хоть намёк на неподобающий интерес к Вашей персоне? Никаких «Если бы всё сложилось иначе – о, тогда!…» Никаких «Ваши ясные глазки – такими я их себе представляю – будут, возможно, пробегать по страницам…» Ничуть не бывало: я чистосердечно поверял Вам свои задушевные мысли, более сродные моей натуре, чем пустые любезности – этого, стало быть, Вы снести не смогли?

Отчего же я так настойчив? Право, сам не пойму. Во имя, должно быть, будущих «Сваммердамов» , ибо незаметно для себя стал видеть в Вас – не смейтесь – своего рода Музу.

Могла ли Владычица Шалотта в своей башне сочинить «Мелюзину», отгородившись от мира крепостным рвом и решётками на окнах?

Вы можете возразить, что и сами занимаетесь стихотворством, так что состоять в музах Вам не с руки. Я никогда не считал эти роли несовместными; скорее можно сказать, что они дополняют друг друга. Но Вы всё равно непреклонны.

Да не введёт Вас в заблуждение мой насмешливый тон. Никакой другой что-то не приходит. Остаётся наперекор всему надеяться, что хоть это письмо станет голубем, который принесёт долгожданную оливковую ветку. Если же нет, я никогда Вас больше не потревожу.

Вечно Ваш, Ваш как нельзя более искренно

Р. Г. Падуб.

* * *

Уважаемый мистер Падуб.

В который раз принимаюсь за это письмо. Не знаю, как начать, не знаю, что писать дальше. Вышло одно обстоятельство… а дальше теряюсь: как это обстоятельство может куда-то выйти? Что оно за зверь такой, это обстоятельство?

Ваши письма, милостивый государь, до меня не дошли – и это не случайность. Ни письма-вороны, ни – к безмерному моему отчаянию – Ваша поэма.

Боюсь – нет, знаю: видела сама, – что они попадали в чужие руки.

Нынче случилось так, что я вышла навстречу почтальону чуть раньше обычного и подбежала к нему первой.

И тут завязалась, можно сказать, зашелестела борьба.

Я схватила… Нет, к моему стыду – к нашему стыду, – мы обе схватили…

Прошу Вас, умоляю – я рассказала истинную правду – не осуждайте. Это делалось с намерением защитить мою честь – и если я не вполне разделяю понятия о чести, вызвавшие столь истовую заботу, я всё же должна быть благодарна. Должна. И благодарна.

Но опуститься до воровства

Ах, милостивый государь, чувства мои не в ладах друг с другом. Да, я должна быть благодарна. Но обман мне обиден нестерпимо, обидно за Вас: пусть я считала за лучшее не отвечать на письма, распоряжаться ими не смел никто, какие бы причины за этим ни стояли.

Найти письма не могу. Мне сказано, что они порваны в клочья. А с ними и «Сваммердам». Как такое простить! Но – как не простить…

В доме, таком счастливом когда-то, теперь плач и стоны, всё облёк нестерпимый покров чёрной мигрени. – Пёс Трей, поджав хвост, мыкается по комнатам, не слышно пения Монсеньора Дорато. Я не нахожу себе места, и всё спрашиваю себя, у кого же искать утешения, и всё думаю о Вас, друг мой и невольный виновник стольких бед.

Это заблуждение, я знаю…

Уже и сама не пойму, права я была или нет, решившись на тот первый шаг, причину всего – оборвать переписку.

И ведь зачем решилась: чтобы сохранить царившую в доме гармонию – ту, что теперь совершенно разладилась и сменилась нестройным скрежетом.

Ах, друг мой, я просто вне себя от гнева: глаза утопают в слезах, перед глазами полыхают странные алые пятна…

Больше писать не решаюсь: кто знает, дойдут ли новые Ваши послания в целости и сохранности – дойдут ли вообще…

Ваша Поэма пропала!

Но мне – смириться? Мне, всю жизнь рвавшейся из-под власти семьи и общества? Ни за что! И пусть меня вновь осыплют упрёками в непоследовательности, отступничестве, малодушии и всех женских слабостях – прошу Вас: приходите, если можете, прогуляться в Ричмондский парк в… какой же назначить день? Вы, верно, так заняты. – В какой-нибудь из трёх ближайших дней, поутру, часов в одиннадцать. Вы скажете – погода ненастная. В самом деле, ненастье бушует уже который день. Вода поднялась, Темза вздымает валы всё выше и выше, обрушивает их на береговую полосу, бьётся о стены набережной и, взбегая по ним, с гулким хохотом, со всем своим водяным неистовством захлёстывает булыжные мостовые, вторгается, презрев калитки и деревянные ограды, в садики при домах; напористые бурые потоки змеятся, клокочут, увлекают за собой всё подряд. Очёски, перья, вымокшую одежду, мёртвых зверушек, затопляют клумбы анютиных глазок и незабудок, покушаются скрыть под собой даже ранние шток-розы. Но я всё равно приду. Надену прочные ботики, вооружусь зонтом, захвачу с собою Пса Трея – вот кто будет благодарен мне от всей души.

Войду я через те ворота, что со стороны Ричмонд-хилла и буду прогуливаться возле – на тот случай, если Вы всё же решите прийти.

Я виновата перед Вами и хочу просить прощения – лично.

Вот Вам оливковая ветвь. Примите ли Вы её?

О погибшая поэма!…

Ваш искренний друг.

* * *

Любезный друг мой.

Надеюсь, возвращение Ваше домой было благополучным. Я провожал Вас взглядом, пока Вы не скрылись из виду: удаляющиеся решительной походкой ботики, из-под которых побрызгивает вода, а рядом, вприпрыжку – четыре когтистые лапы. И – ни взгляда назад. Вы, по крайней мере, так и не обернулись. Зато Пёс Трей раз-другой повернул-таки серую кудлатую голову – с тоской, хочется думать. Что же Вы так упорно вводили меня в заблуждение? Я проглядел все глаза, высматривая поблизости королевского спаниеля или вострушку-гончую млечной масти, и вдруг – Вы, такая хрупкая, почти незаметная рядом с поджарой серой зверюгой, точно вышедшей из какой-нибудь ирландской сказки или скандинавской саги про волчью охоту. В чём ещё вы отступили от истины? Теперь и Ваша Вифания что ни день представляется мне по-иному: карнизы меняют облик, окна по расплываются в ухмылке, то вытягиваются вверх, живая изгородь то подступает к дому, то отступает, всё переиначивается, перелаживается, всё так неопределённо. Но зато – о, зато я своими глазами видел Ваше лицо – пусть мимолётно, под роняющими капли полями шляпки, под раскидистым сводом внушительного зонта; зато я держал Вашу руку – в начале встречи и при расставании, – и она доверчиво, как мне показалось, как мне хотелось думать, лежала в моей руке.

Что это была за прогулка, что за ветер! – никогда не забуду. Мы придвинулись ближе, чтобы лучше слышать друг друга, и наши зонты намертво сцепились спицами, порывы ветра уносили наши слова в сторону, летели сорванные зелёные листья, а по холму, под которым вставала, клубясь, свинцовая громада, мчались и мчались олени. Для чего я рассказываю Вам то, что Вы и сами видели? Для того, чтобы нас единило не только увиденное, но и слова о нём – как единили порывы ветра и короткие миги внезапного затишья. Всё, что нас окружало на этой прогулке, – это был больше Ваш мир, водяное царство: луга, лежащие под водой, словно город Ис, деревья, растущие разом и ввысь и вглубь, клокотание туч и в надземных и в подводных кронах…

Что ещё? Я заново переписываю для Вас «Сваммердама». Работа непростая: то и дело натыкаюсь на мелкие недочёты, что-то правлю, на что-то просто досадую. Список вы получите на следующей неделе. И на следующей же неделе мы опять отправимся на прогулку, Вы согласны? Убедились Вы, что я не людоед, а обычный джентльмен, смирный и несколько мнительный?

Не находите ли и Вы любопытным и вместе с тем естественным, что мы так робели друг друга, хотя наше письменное знакомство не скажу чтобы поверхностное? Я как будто знаю Вас всю жизнь, а вот ведь подбираю учтивые фразы, вопросы из светского обихода: во плоти Вы (как, может быть, едва ли не каждый) много загадочнее, чем Ваши чернильные начертания. (Это, должно быть, ко всем нам относится. Судить не берусь.)

На этом закончим. По Вашей просьбе, адресую письма в Ричмондскую почтовую контору, до востребования. Не по душе мне что-то эта уловка: мне не нравится, что она имеет вид мошеннической проделки, я нахожу её предосудительной. Не думаю, чтобы и Вы, столь чуткая ко всему недолжному, гордая своей нравственной свободой, решились на эту хитрость с лёгким сердцем. Нельзя придумать что-нибудь получше? Нельзя ли будет в дальнейшем обойтись без этой уловки? Я весь в Вашей власти, но мне неспокойно. Дайте знать, если возможно, получили ли Вы это первое отправленное до востребования письмо. И ещё дайте знать, как обстоят Ваши дела и когда мы сможем увидеться снова. Поклон Псу Трею…

* * *

Любезный друг мой.

Письмо дошло благополучно. Ваше слово – «уловка» – меня удручает. Я подумаю. Помех немало: завесы, заверти, – но я подумаю – и может статься, из этих раздумий выйдет не только головная боль, но и что-нибудь путное.

Не скоро забуду я нашу блистательную прогулку по влажным лугам. Не забуду ни единого Вашего слова, ни самых ничтожных знаков самого почтительного внимания, ни тех редких минут, когда нам случалось высказывать истины и здравые суждения о загробной жизни. Теперь Вы, надеюсь, верите, что сеансы миссис Лийс заслуживают того, чтобы Вы, отнеслись к ним со всей серьёзностью. Убитым горем они несут несказанное утешение. На прошлой неделе некая миссис Томпкинс больше десяти минут держала у себя на коленях своего умершего малыша: весил, как она уверяла, точь-в-точь как живой, и сжатые в кулачок пальчики и пальчики на ногах – всё как у живого, а материнское сердце может ли обмануться? И отец тоже имел возможность коснуться мягких кудряшек ненадолго, возвращённого им малыша. А ещё бывшие на сеансе видели проблеск неземного света и ощутили лёгкое благоуханное веяние.

Как Вы это верно заметили, что после беседы воочию – звучит как «на очной ставке!» – на бумаге беседуется с трудом. Что писать – не знаю. Перо упирается. Голос Ваш наполняет душу священным трепетом – да-да, трепетом – и голос, и само Ваше присутствие, как бы я к нему ни относилась. Свидеться ли нам вновь? Во благо ли будет такая встреча или во зло? Пёс Трей – который также Вам кланяется – не сомневается, что во благо, а я не знаю. – Так и быть: во вторник. Если Вы не придёте, я справлюсь, нет ли письма на почте, где я дожидаюсь своей очереди вместе с жёнами моряков, всевозможными щеголихами и хмурым негоциантом, чьё лицо, если ему нет письма, морщится так, что того и гляди грянет буря.

Жду не дождусь «Сваммердама».

Ваш искренний друг.

* * *

Друг мой.

Я хотел начать в таком духе: «Не нахожу слов, чтобы выразить, как я виноват перед Вами», и что я-де «поддался минутному безумию», и тому подобное, потом я решил не говорить о случившемся напрямик, а пуститься в околичности – доказывать, будто это неправда, что магнит стремится к магниту, да так упорно доказывать, что ложь глядишь и предстанет спасительной в своём роде выдумкой, в которой есть своего рода истина. Но законы природы – это то, что заслуживает наибольшего уважения, да и среди законов человеческих есть такие, что действуют столь же непреложно, как поле намагниченного железа или природный магнит, и если я стану лгать – Вам, кому я не лгал никогда, – то я погиб.

До конца своих дней не забуду, какою Вы были за миг до того, как на меня накатило безумие. Ваше бледное лицо смотрело на меня с бесхитростною прямотой, Вы протянули мне руку, озарённую водянистым солнечным светом, лившимся меж высоких деревьев. Я бы мог взять Вас за руку, мог и не взять – ведь мог же? Взять или не взять – ведь мог? Теперь-то все «или» позади. Никогда ещё до той минуты моё существо не сосредотачивалось так всецело на одном, в одном пространстве, в одном времени: блаженная вечность, заключённая в единый, словно бы нескончаемый миг. Я слышал Ваш зов – пусть при этом Вы и говорили о чём-то другом, что-то про цветовой спектр радуги; но из самого средоточия всего, что есть Вы, из самых глубин его рвался обращённый ко мне зов, и я должен был – не словами – ответить на этот бессловесный призыв. Что же, только ли мною владело безумие? Когда я держал Вас в объятиях (пишу и, переживая вновь, трепещу), я знал твёрдо: не один я безумен.

Нет-нет, про Вас – не буду: я ни мыслей ни чувств Ваших не знаю.

Но за себя я говорить должен. Должен высказать, что у меня на душе. Эти непростительные объятия были не безотчётным порывом, не минутным всплеском – они от того, что таилось во мне глубоко-глубоко, от самого, может быть, во мне лучшего. Знайте, что я уже с той первой встречи понял: Вы – моя судьба, и с тех пор я так и живу с этим чувством, хотя порой мне, возможно, удавалось перерядить его до неузнаваемости.

Я еженощно вижу во сне ваше лицо, ежедневно, проходя по будничным улицам, слышу, как в моём притихшем сознании выпевается ритм Ваших строк. Я назвал Вас своею Музой, и это правда – или может быть правда: Вы моя Муза, вестница из некой повелительной обители духа, где неумолчной песней звенит сама душа поэзии. Я был бы ещё правдивее, если бы назвал Вас своей Любовью… Вот и назвал. Да, я люблю Вас, люблю всякой любовью, на какую только способен человек, люблю до беспамятства. Такой любви в мире приюта не будет, такая любовь, говорит мой поугасший рассудок, счастья ни Вам, ни мне принести не может и не принесёт; я пытался ускользнуть от этой любви, пытался упасти от неё Вас, употреблял для этого всевозможные ухищрения. («Кроме молчания», – резонно заметите Вы, но молчать было выше моих сил.) Мы с Вами трезвомыслящие люди девятнадцатого столетия, и можно было бы оставить coup de foudre [98]98
  Любовь с первого взгляда (франц.). Буквально: «удар грома».


[Закрыть]
тем, кто подвизается в плетении романтических повестей, – но я получил несомненные доказательства, что Вам и без моих признаний всё было известно, что Вы, пусть и на миг (тот бесконечный миг) поверили в истинность того, что я сейчас Вам открыл.

И вот я пишу к Вам и спрашиваю: что нам делать? Неужели же так и закончится то, что, в сущности, лишь начинается? Я вполне убеждён, что не успеет это письмо дойти, как навстречу ему полетит письмо от Вас со справедливым и мудрым решением, что нам не следует больше встречаться, не следует видеться, что даже с письмами, этими проблесками свободы, надо покончить. И я, сообразно с интригой истории, где мы – персонажи, а также покорствуя игу условностей, вынужден буду, как джентльмен, смириться с Вашим решением – хотя бы на время, в надежде, что Судьба, которая держит все нити интриги и не спускает с нас глаз, Укажет нам встретиться вновь и нежданно-негаданно а, где мы остановились…

Нет, друг мой, так я не могу. Это противно природе – не моей собственно, а самой Её Величество Природе, которая нынче утром улыбается мне в Вашем облике, Вашей улыбкой, и от этого всё вокруг так светло: и анемоны у меня на столе, и пылинки в льющихся из окна солнечных потоках, и слова на раскрытых передо мною страницах (Джон Донн); этот свет – это Вы, это Вы, это Вы. Я счастлив, счастлив, как никогда ещё не был – это я-то, которому, обращаясь к Вам, впору терзаться Бог знает каким раскаянием, в ужасе от всего отступаться. Вижу Ваши озорные губки, перечитываю озадачивающие Ваши суждения о муравьях, пауках – и улыбаюсь: тут Вы такая, как были, уравновешенная, наблюдательная – и не только; известно Вам, нет ли, какая ещё, но я-то уж знаю…

Чего же я добиваюсь? – спросите Вы по обыкновению насмешливо и не обинуясь, чтобы вывести из моего ропота ясное предложение. Не знаю – откуда мне знать? Об одном Вас молю: не спешите порвать наше знакомство, не оставляйте меня довольствоваться одним-единственным голодным поцелуем, повремените ещё хоть немного. Нельзя ли выкроить хоть краткий срок, хоть пядь Вселенной, где мы смогли бы вдоволь надивиться этому чуду – что мы обрели друг друга?

Помните ли – ну конечно же, помните! – как мы стояли под деревьями на лобастом склоне, наблюдая, как там, где капли влаги в затонувшем воздухе налились светом, раскинулась радуга и Потоп прекратился? А мы стояли под радужной аркой, словно по праву, дарованному ещё одним Заветом, весь этот мир теперь наш. Выгнулась яркая дуга, уперлась в землю далеко расстоящими оконечностями, но стоит перевести взгляд – картина меняется…

Витиеватое вышло послание, то-то пыли соберётся в завитках слога, пока оно будет дожидаться востребования в почтовой конторе – кто знает, не вечно ли? А я стану время от времени прогуливаться в парке под теми самыми деревьями и верить, что Вы простите.

Ещё более Ваш

Р. Г. П.

* * *

Ах, милостивый государь, всё мерцает, дрожит, всё переливается блёстками, искрится, сверкает. Весь этот вечер я сижу у камина – сижу на покойной своей табуретке, – подставив жаркие щёки дыханию пламени, рдяному шёпоту, просевшей груде, где истлевшие угли рассыпаются – что я с собою делаю! – в мёртвый прах, милостивый государь.

А тогда – там – когда над тонущим миром расцвела в сизом воздухе радуга, – не было же там такого, чтобы ударила в дерево молния и заструилась, сбегая к земле, по древесным членам, но пламя – было: пламя лизало, пламя охватывало, извивалось каждой жилкой, пламя взметалось и пожирало почти без следа…

В воздухе пламя. В ствол —

Огненная стрела.

В уголья естество.

Кости и плоть – дотла.

Не под такими ли древесными кущами укрывались первые наши прародители – а Око их высмотрело, – недомысленно вкусившие знания, которое стало им гибелью?..

Если мир погибнет не в пучине вод, как однажды, случилось, можно точно сказать, что за гибель нас ждёт: это нам возвестили…

И у Вас в «Рагнарёке» – под стать стремительным водам, в которых захлёбывается мир у Водсворта – «Лизало пламя Сурта [99]99
  Сурт («чёрный») – в скандинавской мифологии огненный великан, сжигающий мир в последней битве богов.


[Закрыть]
берега – Земного круга, пило твердь земную – И всплёвывало в небосвод багряный – Расплавленное злато…»

А потом – дождь. Дождь из пепла. Пепла Ясеня-Миродержца.

«Я-сень». Был сень – стал страх,

Стал пепл. Дождём – прах в прах.

В глазах мелькают падучие звёзды – как золотые стрелы перед гаснущим взором. – Предвестье мигрени. – Но пока не нахлынула тьма – и боль – мне ещё остаётся немного света, чтобы сказать Вам… о чём бишь? Не могу я позволить Вам испепелить меня. Не могу.

Я вспыхну – не так, как уютный ручной огонь в славном моём камельке, где крохотно зияют блаженные гроты, где меж хребтов и утёсов ненадолго наливаются самоцветные сады. – Нет, я вспыхну как солома в летнюю сушь: порыв ветра, содрогание воздуха, запах гари, летучий дым – и мучнистое крошево, что в мгновение ока рассыпается прахом… Нет, не могу, не могу…

Видите, милостивый государь: честь, нравственность – до этого я не касаюсь, хоть это и важно, – а сразу о главном, рядом с которым рассуждения о подобных материях попросту суесловие. Главное же – моё уединение, уединение, над которым нависла угроза – от Вас, – уединение, без которого я ничто. До чести ли тут, до нравственности ли?

Я читаю Ваши мысли, дорогой мистер Падуб. Вы предложите горение управляемое, заботливо умеряемое: установленные пределы, каминная решётка с толстыми прутьями, столбики с медными набалдашниками – ne progredietur ultra… [100]100
  Предел, которого он [человек] не перейдет (лат.) – Иов, 14, 5


[Закрыть]

Отвечу так: Ваша рдеющая саламандра – огнедышащий дракон. Быть пожару.

Не может смертный, вступив в огонь, не сгореть.

Случалось в мечтах и мне похаживать в пещи огненной, подобно Седраху, Мисаху и Авденаго. [101]101
  Седрах, Мисах и Авденаго – по библейскому преданию (Книга Пророка Даниила, 3, 12 – 3, 23) мужи иудейские, за отказ поклониться золотому истукану брошенные вавилонским царём Навуходоносором в огненную печь и спасённые Ангелом Господним.


[Закрыть]

Но нету у нас, у нынешних, здравомыслящих той чудотворной истовости, с какой верили в прежние времена.

Знаю теперь, что такое горение страсти; от новых опытов принуждена отказаться.

Мигрень с каждой минутой свирепей, полголовы – прямо тыквенная баклага, налитая болью.

Письмо на почту снесёт Джейн, так что отправится оно тотчас. Вы уж простите его изъяны. И меня простите.

Кристабель.

* * *

Друг мой.

Как мне понять Ваше разительное – чуть было не написал «сразителъное» – послание, которое, как я и предсказывал, летело навстречу моему и которое, как я предсказать не осмелился, заключает в себе не холодный отказ, но огненную, если подхватить Вашу метафору, загадку? Да, Вы истинный поэт: когда Вас что-то гнетет, лишает покоя, когда Вы чем-то особенно увлечены, Вы облекаете свои мысли в метафоры. Так что же знаменует этот искристый взблеск? Отвечу: погребальный костёр, с которого Вы, мой феникс, вспорхнёте возрождённой и неизменной, – ярче прежнего заблиставшее золото, светлее прежнего сияющий взгляд – semper idem. [102]102
  Всё такой же, неизменный (лат.).


[Закрыть]

Уж не любовь ли это так действует, что рядом с нами вырастают фантастические, нечеловеческие образы, зримые воплощения моей и Вашей природы? И вот Вы уже запросто, с лёгкостью пишете мне от лица обитательницы жаркого пламени, саламандры из очага, обернувшейся огнедышащим летучим драконом, и способны так же запросто, с лёгкостью вообразить меня тем, что означала когда-то двусмысленная моя фамилия – ясенем, Ясенем-Миродержцем, и притом спалённым дотла. У Вас – как и у меня – это стихийный дар. Там мимо нас пронеслись все стихии, составляющие мироздание: воздух, земля, огонь, вода, но мы – вспомните, умоляю! – ведь мы оставались людьми, и как же нам было тепло и покойно в окружении этих деревьев, друг у друга в объятиях, под небесной дугой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю