Текст книги "Искусство и политика"
Автор книги: Антонио Грамши
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 38 страниц)
Однако дело не только в том, что писатели не считают достойной «эпоса» производственную деятельность, хотя она затрагивает жизнь всех активных элементов населения, – в тех случаях, когда писатели ею занимаются, позиция их оказывается позицией отца Брешани.
Надо бы посмотреть работы Луиджи Руссо о Верге и Джузеппе Чезаре Абба. Джузеппе Чезаре Абба можно привести в качестве итальянского примера «национально-народного» писателя, хотя писатель этот не был «простонародным» и не примыкал ни к одному из течений, критиковавших господствующий класс с партийных или сектантских позиций. Анализу подлежат не только произведения Абба, имеющие художественную ценность, но также и прочие его сочинения, вроде обращения к солдатам, которое было премировано правительством и военными властями и какое-то время распространялось в армии. В этой связи надо вспомнить также очерк Папини, напечатанный в журнале «Лачерба» после июньских событий 1914 года.[520]520
Массовые антивоенные забастовки и демонстрации.
[Закрыть] Позиция Альфредо Ориани тоже заслуживает выявления, хотя она чрезмерно абстрактна и риторична и к тому же искажена его титанизмом непонятного гения. Кое-что примечательно в творчестве Пьеро Жайе (не надо забывать о симпатиях Жайе к Прудону), также имеющего народно-военный характер, плохо вяжущийся, однако, с библейским и клоделевским стилем писателя, зачастую делающим его сочинения вялыми и просто невыносимыми: стиль в них маскирует снобистскую форму риторики. Если иметь в виду программу, то вся литература Страпаэзе должна была бы стать «национально-народной», но она является таковой именно программно, что делает ее одним из низкопробных проявлений культуры, Лонтанези тоже пришлось написать брошюрку для новобранцев, и это доказывает, что жиденькие народно-национальные тенденции порождаются чаще всего армейскими запросами.
Национально-народная установка при рассмотрении литературно-эстетической и нравственно-культурной проблемы ясно обнаруживается у Луиджи Руссо (надо ознакомиться с его томиком «Прозаики») как результат «возвращения» к опыту Де Санктиса от крочеанства, от которого Руссо отталкивается.
Надо заметить, что брешанство в основе своей является антигосударственным и антинациональным индивидуализмом даже тогда, когда оно рядится в отчаянный национализм и государственность. «Государство» – это прежде всего сознательное руководство широкими национальными массами, поэтому необходим идеологический и сентиментальный «контакт» с такого рода массами и в известной мере симпатия к ним, понимание их требований и нужд. В настоящее время отсутствие национально-народной литературы, вызванное отсутствием интереса к их нуждам и требованиям, оставило литературный «рынок» открытым для вторжения на него иностранных интеллигентских групп. Будучи у себя на родине «национально-народными», эти группы становятся таковыми же и в Италии, ибо требования и нужды, которые они стремятся удовлетворить, те же, что и в Италии. В результате итальянский народ благодаря французскому народно-историческому роману воодушевлялся (и, как доказывают самые последние книжные бюллетени, продолжает воодушевляться) французскими монархическими и революционными традициями и знаком с народным образом Генриха IV больше, нежели с аналогичным образом Гарибальди, с революцией 1789 года больше, чем с Рисорджименто, с инвективами Виктора Гюго против Наполеона III[521]521
Его памфлеты «Наполеон Малый» и «История одного преступления».
[Закрыть] больше, чем с инвективами итальянских патриотов против Меттерниха, воодушевляясь не собственным прошлым, пользуясь в своем языке и мышлении французскими метафорами, культурными реминисценциями и т. д., он является в культурном отношении народом гораздо более французским, чем итальянским.
О национально-народном направлении, приданном Де Санктисом своей литературно-критической деятельности, см. работу Луиджи Руссо «Франческо де Санктис и неаполитанская культура 1860–1885 гг.», изд-во «Новая Италия», 1928 г, и очерк Де Санктиса «Наука и жизнь». Можно, пожалуй, сказать, что Де Санктис остро ощутил противоречие Реформация – Возрождение, то есть противоречие именно между Жизнью и Наукой, существующее в итальянской традиции как слабость национально-государственной структуры, и попытался это противоречие преодолеть. Вот почему в известный момент он отошел от спекулятивного идеализма и сблизился с позитивизмом и веризмом (он сочувствовал Золя, как Руссо симпатизирует Верге и Ди Джакомо). Руссо, как кажется, замечает в своей книге «Секрет действенности» Де Санктиса надо искать в его демократическом духе, который превращал его в противника всякого движения или мысли, принимавших абсолютистский или аристократический характер в тенденции и требовании трактовать литературное исследование как момент более широкой деятельности, духовной или практической – все равно, требовании, обобщенном в формулу его знаменитой речи «Наука и жизнь».
Антидемократизм брешанских писателей не имеет ярко выраженного и последовательного политического значения. Это форма оппозиции любым проявлениям национально-народного движения, обусловленная кастовым экономике корпоративным духом, по происхождению своему средневековым и феодальным.
Альфредо Ориани.
Надо изучать его как наиболее честного и страстного борца за национально-народное величие Италии из числа итальянских интеллектуалов старшего поколения. Его позиция, однако, не была позицией созидательной критики, и в этом причины его неудач и его идейных банкротств. В самом деле, к кому обращался Ориани? Не к господствующим классам, от которых, впрочем, несмотря на все его едкие диатрибы, он ожидал признания и почестей. Не к республиканцам, с которыми его роднила форма его бунтарской мысли. «Политическая борьба» кажется манифестом широкого демократического национальнонародного движения, но Ориани, сформировавшийся в эпоху Реставрации, был слишком пропитан идеалистической философией, чтобы уметь говорить с народом как вождь и вместе с тем как равный, чтобы заставить народ принять участие в критике самого себя, своих собственных слабостей и при этом не дать народу утратить веру в свои силы и в свое будущее. Слабость Ориани в чисто интеллектуальном характере его критики, порождающей новые формы абстрактного доктринерства. Тем не менее в нем присутствовало движение достаточно здравой мысли, которое следовало бы углубить. Успех Ориани в самое последнее время – это скорее бальзамирование трупа, нежели восторженное приветствие новой жизни его идей.
«Книга Дон Кихота» Э. Скарфольо (Альфредо Ориани).
Это эпизод в борьбе за омоложение итальянской культуры и ее депровинциализацию. Сама по себе книга посредственна. Она интересна для своего времени, а также потому, что, кажется, была первым опытом в серии подобного рода сочинений. Когда придется писать об Ориани, надо будет обратить внимание на посвященный ему Скарфольо отрывок (с. 227, изд.-во Мондадори, 1925) Для Скарфольо (писавшего около 1884 г.) Ориани – человек слабый, потерпевший поражение, ищущий утешения в низвержении вся и всех: «Память господина Банцоле чересчур перегружена поспешным, невнимательным чтением, плохо понятыми и скверно усвоенными теорийками, жалкими, маловыразительными призраками, вдобавок он плохо владеет языковыми средствами». Любопытна приводимая Скарфольо цитата из книги «Квартет» Ориани говорит: «Побежденный во всех битвах, и обругиваемый, как все побежденные, я не снисходил и никогда не снизойду до пошлости возражения моим противникам: побежденные всегда не правы». Этот кусок, как мне кажется, фундаментально характеризует Ориани, бывшего мечтателем, всегда недовольным всеми из-за того, что никто не признавал его гениальности, и, по сути, отказавшимся от борьбы за такое признание, доказав тем самым, что он был о себе довольно странного мнения. Это – псевдотитан. Несмотря на его некоторые бесспорные достоинства, в Ориани превалировал провинциальный «непонятый гений», который мечтает о славе, власти, триумфе точно так же, как молоденькая барышня мечтает о голубом принце.
Флориано дель Секоло.
«Материалы для биографии Ориани С приложением неизданных писем» – в «Пегасо» от октября 1930 года.
Ориани предстает в, так сказать, «трагедии» своей интеллектуальной жизни «гения», не понятого национальной общественностью, апостолом без последователей и т. д. Но был ли Ориани на самом деле «не понят», или же мы имеем дело со сфинксом без загадки, с вулканом, породившим мышат? И сделался ли теперь Ориани «народным», «учителем жизни» и т. д.? О нем много пишут, но было ли раскуплено и прочитано национальное издание его сочинений? Сомнительно.
Ориани и Сорель (во Франции).
Но Сорель несравненно более актуален, чем Ориани. Почему Ориани не удалось создать школу, группу своих учеников, почему он не основал журнал? Ему хотелось добиться «признания», самому ничего не сделав для этого (кроме жалоб своим ближайшим друзьям). Ему не хватало воли, практических навыков, а он хотел оказывать влияние на политическую и нравственную жизнь нации. Он был несимпатичен многим именно потому, что все инстинктивно поняли, что имеют дело с мечтателем, желающим получить плату за еще не сделанную работу, жаждущим быть признанным «гением», «вождем», «учителем» по причине безоговорочно дарованного ему божественного права. Несомненно, Ориани психологически должен был оказаться близким Криспи и тому слою итальянской интеллигенции, который в лице своих наиболее ничтожных представителей выставляет себя на посмешище и опускается до интеллектуального фарса.
Кроче и литературная критика.
Становится ли эстетика Кроче нормативной, становится ли она «риторикой»? Надо бы прочесть его «Эстетику в самом сжатом очерке» (это статья об эстетике в последнем издании Британской энциклопедии). Одно из положений ее гласит, что главная задача современной эстетики состоит «в восстановлении и защите классики против романтизма, момента синтетического, формального, теоретического, в котором заключена суть искусства, против момента аффективного, который искусству надлежит растворить в себе».
Этот отрывок показывает, каковы «нравственные» установки Кроче, помимо его установок эстетических, то есть каковы его «культурные», а следовательно, и «политические» установки. Можно было бы задаться вопросом, имеет ли эстетика как наука иные задачи кроме разработки теории искусства и прекрасного, кроме создания теории выражения? В данном случае эстетика означает «актуальную критику» в ее «конкретности». Но разве актуальная критика не должна только критиковать, то есть заниматься историей искусства в его конкретности, «индивидуальным художественным выражением»?
Методические критерии.
Было бы нелепо требовать, чтобы литература той или иной страны каждый год или каждые десять лет создавала «Обрученных» или «Гробницы» и т. д. Именно поэтому обычная критическая деятельность не может не иметь по преимуществу «культурный» характер, не быть критикой «тенденций», за исключением тех случаев, когда она превращается в нескончаемый погром (Однако и в этом случае, как отобрать произведение для разгрома, писателя для демонстрации его непричастности к искусству? Вопрос этот, по-видимому, обходится молчанием, а между тем, с точки зрения современной организации культурной жизни, он – фундаментален). Критическая деятельность, которая была бы постоянно негативной, состояла бы только из разносов и демонстрации того, что является «непоэзией» и «поэзией» не является, стала бы в конце концов тошнотворной и отвратительной: «выбор» ее объекта начал бы походить на травлю отдельного человека или мог бы быть сочтен «случайным» и, следовательно, непоказательным.
Как мне кажется, несомненно, что критическая деятельность всегда должна иметь позитивный аспект в том смысле, что в анализируемом произведении ей надлежит подчеркивать его положительные достоинства – если не художественные, то культурные. Таким образом, для критики приобретает значение не отдельная книга, а, за редким исключением, группа работ, объединенных определенной культурной тенденцией.
Об отборе, критерий тут весьма прост, помимо эстетического чутья критика и систематического анализа всей литературы, труда колоссального и для одного человека почти непосильного, надо, видимо, ориентироваться на «успех книги», понимаемый двояко, – как «успех у читателей» и как «успех у издателей», последний в тех странах, где интеллектуальная жизнь контролируется правительственными органами, имеет свое значение, ибо указывает, какое направление Государство хотело бы придать национальной культуре.
Если исходить из критериев крочеанской эстетики, то те же проблемы могут быть представлены следующим образом так как «частицы» поэзии можно обнаружить повсюду – в «Аморе иллюстрато» и в сугубо научном сочинении, – то критику придется познакомиться со «всей» литературной продукцией, дабы получить возможность отрыть «жемчужное зерно» в навозной куче. В действительности же каждый отдельный критик ощущает свою принадлежность к культурной организации, действующей как некое единое целое, то, что ускользнуло от одного, будет «открыто» и просигнализировано другим и т. д. Распределение «литературных премий» – тоже всего лишь одно из более или менее хорошо организованных, в большей или меньшей мере очищенных от навоза проявлений той коллективной службы «сигнализации», к которой прибегает текущая литературная критика.
Необходимо отметить, что в известные исторические периоды практическая деятельность может поглотить лучшие творческие умы нации в известном смысле в такие периоды все лучшие человеческие силы сосредоточиваются на работе по созданию базиса и в это время еще нельзя говорить о надстройках. На этой основе в Америке была сконструирована социологическая теория, призванная оправдать отсутствие в Соединенных Штатах культурного, гуманистического и художественного расцвета. Однако для того, чтобы подобное оправдание имело хотя бы видимость правдоподобия, вышеупомянутая теория должна по меньшей мере быть способной показать широкую творческую деятельность в пракритической сфере, хотя и в этом случае остается без ответа вопрос: если такого рода «творчески-поэтическая» деятельность существует и оказывается жизненной, воодушевляя жизненные силы, всю энергию, всю волю и энтузиазм человека, почему же она не воодушевляет литературную энергию и не создает эпос? Если ничего подобного не происходит, то возникает законное сомнение, не имеем ли мы в данном случае дело с энергией «бюрократической», не с силами, проявляющими себя универсально, а силами грубыми и репрессивными: можно ли представить, чтобы строители египетских пирамид, рабы, понуждаемые бичом, переживали свой труд лирически? Надо подчеркнуть также и тот факт, что силы, руководящие этой грандиозной практической деятельностью, являются репрессивными не только по отношению к физическому труду, что понять можно, но что репрессивность их универсальна, что типично именно это обстоятельство, что в силу этого известная литературная энергия, как например, в Америке, проявляет себя, упорно сопротивляясь организации практической деятельности, которой хотелось бы выдать себя за деятельность саму по себе «эпическую». Однако еще сложнее ситуация там, где полному отсутствию искусства не соответствует никакая практически базисная деятельность сколько-нибудь крупного масштаба, а полное отсутствие искусства оправдывается практической деятельностью, которая «будет иметь» место в будущем и которая тогда в свою очередь произведет деятельность художественную.
В действительности всякая новая и обновляющая сила репрессивна по отношению к своим противникам. Однако постольку, поскольку она высвобождает скрытые силы, укрепляет их и воодушевляет, сила эта экспансивна, и экспансивность надолго остается главным ее отличительным признаком. Реставрации, под каким бы наименованием они ни выступали, в особенности реставрации, происходящие в нынешнюю эпоху, всегда универсально репрессивны: «отец Брешани», брешанская литература становится господствующей. Психология, предшествующая такого рода интеллектуальному явлению, – психология, порожденная паникой, космическим страхом демонических сил, которые не понимают самих себя и, следовательно, не могут контролироваться иначе как с помощью универсального репрессивного принуждения. Память об этой панике (ее вершинной фазы) сохраняется надолго и долго еще управляет волей и чувствами, свобода и творческая непосредственность исчезают и остаются злоба, мстительность, глупая слепота, прикрываемая иезуитской слащавостью. Все становится практическим (в худшем значении этого слова), теперь все – пропаганда, полемика, скрытое отрицание в форме жалкой, мелочной, нередко низкой и отвратительной, как в «Веронском еврее».
Проблема литературной молодежи, принадлежащей к одному поколению. Несомненно, оценивая писателя, у которого анализируется его первая книга, необходимо принимать в расчет «время», потому что такой писатель будет оцениваться также и в плане культуры: незрелый плод молодого автора может получить высокую оценку и быть одобрен как обещание. Но изъеденные червем сливы ничего не обещают, хотя по вкусу они очень похожи на незрелые.
Критерии. Сущность эпохи.
В журнале «Нуова антолоджиа» от 16 октября 1928 года Артуро Кальца пишет «Надо признать, что в период с 1914 года и по сей день литература растеряла не только читателей, ее питавших (!), но также читателей, поставлявших ей ее сюжеты. Я хочу сказать, что в этом [нашем] европейском обществе, переживающем ныне один из бурных моментов нравственного и духовного кризиса, подготовляющего (!) великие революции, философ, а, следовательно, по необходимости, и поэт, романист, драматург видят вокруг себя скорее общество в „его становлении“, чем общество упорядоченное и застывшее в окончательной (!) схеме нравственной и интеллектуальной жизни; скорее смутные и постоянно меняющиеся обличия нравов и жизни, чем жизнь и нравы, прочно установившиеся и устоявшиеся; скорее семена и ростки, чем распустившиеся цветы и созревшие плоды. Вот почему, как на этих днях превосходно сказал главный редактор „Трибуны“ (Роберто Форджес-Даванцати), а вслед за ним повторили другие газеты: „Мы живем среди величайшего художественного абсурда, среди множества стилей и тенденций, не обладая больше способностью быть эпохой“».
Сколько никчемных слов, сказанных Кальцой, Форджес-Даванцати и иже с ними. Разве только для сегодняшнего дня характерен исторический кризис? Или разве неверно, что именно в периоды исторических кризисов интересы, чувства и страсти накаляются до предела и в литературе возникает «романтизм»? Аргументы обоих писателей весьма шатки и оборачиваются против тех, кто ими оперирует. Как это Форджес-Даванцати не замечает того, что неспособность быть эпохой не ограничивается искусством, а распространяется на всю жизнь? Отсутствие художественного порядка (в том смысле, в каком можно понимать это выражение) соответствует отсутствию нравственного и интеллектуального порядка, то есть отсутствию органического исторического развития. Общество вертится вокруг себя, как собака, пытающаяся поймать свой хвост, но эта видимость движения не есть развитие.
Лингвистическое выражение написанного слова и слова произносимого и другие искусства.
Де Санктис где-то говорит, что, прежде чем написать статью или подготовить лекцию, скажем, о Данте, он несколько раз прочитывает вслух песнь «Комедии», заучивает ее наизусть и т. д. Об этом надо будет напомнить, отстаивая мысль о том, что художественный элемент произведения, за исключением редких случаев (из дальнейшего станет ясно каких), не может быть воспринят при первом чтении, причем нередко даже такими большими специалистами, как Де Санктис. Первое чтение дает лишь возможность войти в культурный и сентиментальный мир писателя, да и то не всегда, особенно у писателя не современного, культурный и сентиментальный мир которого далек от нашего. Песня каннибала о прелести роскошного пиршества, на котором подаются блюда из человечины, может быть воспринята как прекрасная, но требует для эстетического наслаждения ею, без «внеэстетических» предрассудков, некоторого психологического отстранения от современной культуры.
Однако художественное произведение содержит также и некоторые другие «исторические» элементы помимо определенного культурного и сентиментального мира; это – язык, понимаемый не только как чисто вербальное выражение, которое может быть фотографически зафиксировано в определенное время и в определенном месте, но как совокупность образов и способов выражения, в грамматику не входящих. Эти элементы наиболее ярко проявляют себя в других искусствах. Отличие японского языка от итальянского проявляется сразу. Иное дело – язык живописи, музыки, вообще изобразительных искусств. Тем не менее и в них существуют различия языка, и различия эти оказываются тем заметнее, чем больше художественные проявления художников приближаются к художественным проявлениям фольклора, в котором язык этих искусств сведен к элементу наиболее самобытному и изначальному (в этой связи можно вспомнить анекдот о художнике, который нарисовал негра в профиль, а другие негры осмеяли его портрет за то, что он изобразил «только половину лица»).
С точки зрения культурной и исторической существует, однако, большое различие между лингвистическим выражением написанного и произносимого слова и лингвистическими выражениями других искусств. «Литературный» язык тесно связан с жизнью национальных масс и развивается медленно и только «молекулярно»; можно сказать, что каждая социальная группа обладает своим «языком», но при этом необходимо отметить, что (за редким исключением) народный язык и язык образованных классов всегда соприкасаются и между ними возникает постоянный обмен. Этого не происходит с языками других искусств. В них в настоящее время имеют место два ряда явлений: 1) в них всегда живы, во всяком случае, в неизмеримо больших размерах, нежели в языке литературы, выразительные элементы прошлого, можно сказать, всего прошлого; 2) в них быстро формируется космополитический язык, вбирающий в себя технически выразительные элементы всех наций, время от времени порождающих великих живописцев, музыкантов и т. д. Вагнер дал музыке столько лингвистических элементов, сколько не дала вся немецкая литература за всю свою историю и т. д. Это происходит оттого, что народ принимает очень малое участие в создании этих языков, являющихся принадлежностью международной «элиты» и т. д., хотя может (и как коллектив, и как его отдельные представители) достаточно быстро прийти к его пониманию. Все это – для того, чтобы показать, что в реальной действительности чисто эстетический «вкус» если и может называться первичным как форма и деятельность духа, не является таковым практически, то есть хронологически.
Некоторые (например, Преццолини в книге «Как мне кажется») утверждают, что театр не может быть назван искусством, что его следует рассматривав как развлечение чисто механического характера. И это потому, что зрители не могут получить эстетического удовольствия от представляемой на сцене драмы, а интересуются только ее интригой и т. д. Такого рода наблюдение ложно в том смысле, что в театральном представлении художественный элемент дается не только драмой как литературным произведением, создателем в спектакле выступает не только писатель. Автор входит в спектакль благодаря словам персонажей и ремаркам, ограничивающим произвол актера и режиссера. Но в действительности в театральном представлении литературный элемент становится поводом для новых художественных созданий, которые, отталкиваясь от элемента дополнительного и критико-интерпретационного, приобретают все большее значение, становятся интерпретацией отдельного актера и созданным режиссером сценическим единством. Справедливо, однако, что только многократное прочтение драмы может позволить эстетически воспринять ее такой, какой ее создал автор. Вывод тут вот какой: произведение искусства в тем большей степени «художественно»-народно, чем более тесно его нравственное, культурное и сентиментальное содержание соприкасается с национальной нравственностью, культурой, чувствами, причем понимаемыми не как нечто застывшее и статичное, но как постоянно развивающаяся деятельность. Непосредственный контакт между читателем и писателем осуществляется только тогда, когда у читателя единство содержания и формы имеет своей предпосылкой единство мира поэтического и сентиментального: в противном случае читателю придется начать переводить «язык» содержания на свой собственный язык. Можно сказать, что в этом случае возникает ситуация, напоминающая положение человека, выучившего английский язык по ускоренному курсу Берлица, а затем принявшегося за чтение Шекспира: трудности буквального понимания, получаемого с помощью посредственного словаря, сведут такое чтение к педантично выполняемому школьному упражнению, вот и все.
Неолализм.
Неолализм как патологическое проявление индивидуальной речи (словаря). Нельзя ли употребить этот термин в более общем смысле для обозначения всего ряда культурных, художественных и интеллектуальных явлений? Что такое художественные и литературные школы и школки как не проявление культурного неолализма? В кризисные периоды имеют место самые разные и самые различные проявления неолализма.
Язык и речевые обороты. Каждое культурное явление, каждая нравственная и интеллектуальная деятельность имеет свой исторически определенный язык. Язык этот именуется также «техникой», а иногда «структурой». Если бы какой-нибудь литератор начал пользоваться произвольными индивидуальными речевыми оборотами (то есть стал бы «неолалистом» в патологическом значении слова), а другие последовали его примеру (каждый, используя свои собственные и тоже произвольные речевые средства), то возникло бы вавилонское столпотворение. Одно и то же впечатление не может быть выражено языком (техникой) музыки, живописи, пластики и т д. Это положение надо обдумать и углубить.
С точки зрения истории культуры и, следовательно, культурного «творчества» (творчество это не надо смешивать с художественным, но можно сближать с политической деятельностью, и в этом смысле действительно правомерно говорить о «культурной политике») между литературным искусством и другими формами художественного выражения (изобразительными, музыкальными, театральными и т д.) существует определенное различие, которое следовало бы определить и уточнить теоретически. «Вербальное» словесное выражение имеет сугубо национальный, народный, культурный характер стихотворение Гете в оригинале может быть понято и полностью прочувствовано только немцем (или же тем, кто совсем «онемечился») Данте может быть понят и прочувствован только образованным итальянцем и т. д. Напротив, статуя Микеланджело, музыкальный отрывок Верди, русский балет, картина Рафаэля и т. д. могут быть почти непосредственно восприняты любым гражданином мира, даже таким, кому несвойствен дух космополитизма, даже тем, кто не вышел за пределы провинциализма своей страны. Тем не менее все это не так просто, как может показаться на первый, поверхностный взгляд. Эстетическое чувство, которое испытывает японец или лапландец, созерцая статую Микеланджело или слушая мелодию Верди, несомненно чувство эстетическое (тот же японец или лапландец останется совершенно равнодушен и глух, выслушав декламацию поэтического произведения Данте, Гете, Шелли или же оценит искусство декламатора как таковое), однако эстетическое чувство японца или лапландца не будет обладать силой и глубиной того эстетического чувства, которое в тех же самых обстоятельствах испытает средний, а тем более образованный итальянец. Это значит, что рядом, а вернее – под, по характеру своему космополитическим выражением языка музыки, живописи и т. д. лежит глубокая культурная сущность, более специфическая, более «национально-народная». Но и это еще не все: существуют разные уровни этого языка; существует национально-народный уровень (нередко ему предшествует уровень регионально-диалектально-фольклорный) и существует уровень известной «цивилизации», эмпирически определяемый религиозной традицией (к примеру, христианской, но различаемой на католическую, протестантскую, православную и т. д.), а в современном мире также определенным «культурно-политическим направлением». Во время войны, например, английский, французский, русский оратор мог говорить, обращаясь к итальянской публике на своем языке, этой публике непонятном, рассказывая о разрушениях, учиненных немцами в Бельгии. Если публика сочувствовала оратору, то она слушала его внимательно, «следила» за оратором и, можно сказать, «понимала» его. Известно, что в ораторской речи присутствует не только «слово»: в ней имеют значение также жест, интонация и т. д., то есть элемент музыкальный, передающий лейтмотив преобладающего чувства, и элемент театральный: жест в широком смысле, ритмизующий и упорядочивающий волнение чувств и страстей.
Для выработки культурной политики вышеприведенные наблюдения необходимы и имеют фундаментальное значение для выработки политики, ориентированной на народные массы. Вот в чем причина международного «успеха» кинематографа в наши дни, а до этого – оперы и вообще музыки.
Искренность (или непосредственность) и дисциплина.
Является ли искренность (или непосредственность) всегда достоинством и ценным качеством? Она достоинство и ценное качество, если она дисциплинирована. Искренность (и непосредственность) означает максимальное проявление индивидуализма, также и в значении идиосинкразии (в этом случае оригинальность тождественна идиотизму). Индивидуум оригинален исторически, когда он предельно обнаруживает и выявляет свою «социальность», «общественность», без этого он был бы «идиотом» (в этимологическом значении этого слова, которое, впрочем, не многим отличается от обычного, распространенного[522]522
Слово «идиот» происходит от греч idioteia – невежество, а в обиходную речь вошло в период средневековья, обозначая первоначально неграмотных монахов.
[Закрыть]). В оригинальности личности, искренности заложен романтический смысл, и смысл этот исторически оправдан, поскольку возник он как реакция на известный конформизм, в основе своей «иезуитский», то есть на чисто внешний, фиктивный конформизм, искусственно созданный во имя интересов небольшой группы или клики, а не авангарда.
Существует конформизм «рациональный», «разумный», то есть отвечающий необходимости, минимуму усилий, требующихся для достижения полезного результата, и дисциплину такого рода конформизма необходимо всячески поддерживать и продвигать, надо превращать ее в «непосредственность» или «искренность». Конформизм не означает ничего иного, как «социальность», но приятно употребить слово «конформизм», чтобы позлить дураков. Все это не исключает возможности формирования личности и ее оригинальности, но делает этот процесс более сложным.[523]523
См. заметку «Индивидуализм и индивидуальность» в разд. XIV наст. изд.
[Закрыть] Слишком просто быть оригинальным, поступать не так, как все; в данном случае оригинальность достигается чисто автоматически. И слишком легко, будучи «неолалистом», разговаривать не так, как все прочие люди. Трудно отличаться от всех остальных, не прибегая к трюкачеству. Именно в наши дни идут поиски дешевой оригинальности. Тюрьмы и психиатрические лечебницы битком набиты оригинальными людьми и сильными личностями. Делать упор на дисциплине, на социальности и тем не менее претендовать на искренность, непосредственность, оригинальность, индивидуальность – вот что действительно трудно, вот что сложно. Нельзя сказать, чтобы конформизм был делом слишком простым и приводил бывесь мир к согласию. Однако что такое «подлинный конформизм», то есть что такое «разумное» поведение, «поведение, наиболее полезное и наиболее свободное постольку, поскольку оно подчиняется необходимости»? Иными словами, в чем состоит «необходимость»? Каждый человек склонен превращать себя в архетип «моды», «социальности» и предлагать себя в качестве «образца». Тогда как социальность, конформизм являются результатом культурной борьбы (и не только культурной), они «объективная» или всеобщая данность в такой же мере, в какой не может не быть объективной и всеобщей данностью та самая «необходимость», над которой возвышается здание свободы.