Текст книги "Крепость сомнения"
Автор книги: Антон Уткин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
ноябрь 1998
Когда длился самый муторный отрезок дня, Аля позвонила сама. В половине четвертого Илья с удовольствием услышал звуки вальса «На сопках Маньчжурии». Эта колыбельная музыка далекой во всех отношениях смерти, рожденная Русско-японской войной, завораживала его, как дудочка факира мудрую змею, или как мудрая дудочка факира вовсе не мудрую змею, и он готов был бесконечно внимать вальсирующим звукам, которые казались ему волшебными. Все его знакомые хорошо знали это его пристрастие и терпеливо ждали неслышного им самим конца музыкальной фразы, который совпадал с седьмым гудком. Но на этот раз только несколько первых нот успели вырваться, и палец Ильи безжалостно и решительно придушил мелодию.
– Всегда готов, – сказал он в трубку.
– Тебе это не идет, – немного раздосадованно заметила она. – Кстати, ты не продаешь петуха за двадцать пять аспров?
– Продавать-то продаю, – сказал Илья, – но уже значительно дороже.
– А что случилось?
– Видите ли, – пояснил Илья, – стал нести яйца. Так что петух прямо-таки золотой.
Когда-то давно, когда она училась в школе, больше всего Аля любила субботу. Она нравилась ей радостью безделья, предвкушением свободного времени, когда можно предаваться забавам и мечтам. Теперь она полюбила воскресный вечер, когда пустеют улицы и вагоны метро, когда пожилые дачники влекут в рюкзачках и тележках остатки урожая и руки их украшают флоксы, гладиолусы и хризантемы, когда инерция выходных слабеет и стремится к покою темной, несуетливой ночи, когда город словно бы сосредоточивается и набирается сил, чтобы перебросить свои неопределенные чувства, надежды и заботы еще через одну неделю.
Бодрым, упругим шагом она шла к нему, и облегающий бедра плащ с легким запозданием откликался на движения тела, и в его формах чувствовалась соблазнительная тяжесть плода, готового сорваться с ветки. Она оценила то растерянное восхищение, с которым он следил за ее приближением, и внутренне улыбнулась.
– Как Марианна? – поинтересовался Илья.
– Марианна уехала с друзьями в Тибет на кору.
– Трансцендентально, – одобрил Илья.
– Она считает, что она призвана.
– К чему призвана?
– К постижению и особым деяниям, – пояснила Аля.
Несколько молчаливых шагов Илья обдумывал ее ответ.
– Странно получается, – задумчиво сказал он, – из моих знакомых если кто и призван, то непременно в Тибет или в Непал, а вот в Дивеево или, скажем, в Задонск никто почему-то не призван.
Затем он назвал несколько хорошо ему известных ресторанов.
– Ты хочешь есть? – спросила Аля, и он не знал, что на это отвечать.
Разговаривая, они свернули с Комсомольского к набережной и как-то незаметно подошли к ее дому .
– Вот здесь я живу, – сообщила Аля. – Давай на лавочке посидим, – предложила Аля. Она смахнула со скамейки несколько палых кленовых листьев и села.
– Раньше, когда маленькая была, – сказала она, – можно было ногами болтать. – Она задержала свой взгляд на его лице, которое показалось ей усталым и разочарованным, и сказала веселым голосом:
– Не переживай. Замерзнуть не позволю. Я гостеприимная.
Невольно он посмотрел на руку с обручальным кольцом. Она перехватила его взгляд:
– Тоже призван. Призывник. Тоже призвали его от меня. Неведомая сила.
– Очарованный странник, – то ли спросил, то ли утвердительно сказал он, присаживаясь рядом.
– Скорее разочарованный, – усмехнулась Аля. – Я вот сижу и думаю: а зачем я тебе все это рассказываю?
Илья открыл было рот, чтобы ответить, но тут же его закрыл. Молчание, смешавшись с тревожной темнотой, надвинулось на них вплотную.
– И что? – с деланым раздражением, немного капризно спросила она.
– Да как тебе сказать, – проговорил он с улыбкой, – ответ не могу выбрать. У меня их несколько. И все небезупречны. В том смысле, что ни один из них не обладает всей полнотой истины, – поспешил пояснить он.
– Тогда давай все по очереди, – решила Аля.
– Может быть, я внушаю тебе доверие? – сказал Илья со смешком, но Аля, видимо, ждала чего-то другого.
– Тогда серьезно, – сказал Илья. – Коль скоро мы коснулись живых предметов, почти одушевленных, а все мои ответы не обладают полнотой истины, то, отвечая по очереди, ты как бы упускаешь целое, ибо, разъятое на части, оно перестает быть целым, а значит, и живым. Так что видишь, и по очереди говорить не приходится, чтобы не обеднить целое, и само целое неизъяснимо. А тот, кому удастся слово, может считаться величайшим из людей.
Опять повисло молчание.
– О чем думаешь? – спросил Илья. – О том, что я не величайший из людей?
– Да о том думаю, что призывники стали частью призвавшего их целого, ребенок у мамы, отец его неизвестно где, на улице что-то... бр-р... прохладно, в доме гаснут огни... – проговорила Аля и на этом замолчала.
Порыв холодного ветра бросил в них пятерней кленового листа.
– Ты знаешь, у меня чувство, что во мне что-то меняется, – время идет, и оно меняется. Знаешь, – и голос ее обрел чарующую глубину и прелесть Нильсовой дудочки, – мне кажется, я становлюсь хуже, чем была раньше.
– Я тоже, – сказал Илья. – Это мне знакомо.
– Странно это, – задумалась Аля. – Ведь вроде считается, что мы должны становиться лучше, а происходит все наоборот. Как у Андерсена в «Снежной королеве». Ты помнишь? Как будто и вправду во мне сидит осколок того зеркала. Не могу только вспомнить, когда он в меня попал...
Это признание словно бы толкнуло их друг к другу.
– Ну пошли, – просто и решительно сказала Аля и первая поднялась со скамейки. – Посмотрим мои детские фотографии, – усмехнулась она.
Потом уже он все вспоминал, как она шла к нему, как подходила к нему, и он видел, как она подходит ему, и может быть, в ту минуту она думала то же самое.
* * *
Так, быть может, и несколько неожиданно начались эти встречи. Аля оставляла ребенка своей маме, и они с Ильей ехали куда-нибудь ужинать. Иногда Тимофей присоединялся к ним на правах свидетеля их стремительного счастья, и тогда они позволяли себе даже пару часов танцев, превращая свидания в вечеринки с ограниченным составом участников.
Аля больше не была так откровенна, как в тот первый вечер и все попытки Ильи проникнуть в ее прошлое обращала в шутку. О своем муже она тоже больше не говорила, и несмотря на обручальное кольцо, которое она не снимала, он стал думать, что это с ее стороны всего лишь какая-то игра с непонятными для него правилами.
Бывало, он видел Аннушку. Ему нравилась эта девочка, немножко грустная и внимательная, совсем не похожая на свою мать. Иногда взгляд ее уходил в некую недоступную прочим даль, глаза туманились поволокой, сообщая ему добрую, благостную загадочность, и не хотелось отводить глаз от этой прелести, которое являло в такие минуты ее лицо.
Иногда, впрочем, он думал о том, как назвать те чувства, которые она в нем поселила, но думал осторожно, вокруг да около, как бы не решаясь ступить на почву размышлений, которая может обернуться болотной трясиной, откуда нет выхода. Редко с ним такое бывало, но сейчас осязаемое настоящее он предпочитал каким бы то ни было перспективам. Он стал привыкать к ней, стало случаться, скучал по ней, и это ему нравилось.
Слово «любить» он приберегал как монету, не имеющую хождения в той стране, куда прибило его потерявший снасти корабль.
В своей компании он работал уже шестой год и стал там почти незаменимым человеком. Не раз уже приходила ему мысль начать собственное дело. И время для этого как будто пришло. Казалось, его пятилетний путь в области наружной рекламы весьма логично приводил к такому решению. «Почему бы и нет?» – думал он, но возражений было столько, что разбирать их как следует он избегал.
На первый взгляд не было ничего сложного в том, что он затеял. Он знал людей, у которых можно было взять деньги, знал, кому и как их отдать, чтобы поставить свои собственные щиты; более того, он знал, что когда-нибудь сделает это, но все медлил и медлил.
«Несложный бизнес, в сущности, даже не бизнес – схема, – уговаривал он сам себя, – стоит только организовать его, и он его обеспечит, высвободит время и позволит вернуться к занятиям, к которым чувствовал он симпатию и интерес». И этой мысли, выглядевшей довольно правдоподобно, отдавал он на откуп свои сомнения.
июнь 1993 – ноябрь 1998
Вопреки теории Куэ и тем ее итерпретациям, которые делала Вероника из кафе «Ваниль», деньги приходили к Илье легко. Колыбельная музыка, как будто должная символизировать неудачу, звуча из его телефона, противоречила теориям и дерзко бросала вызов их адептам, победоносно изливаясь в безумный мир чистогана. Ни один, даже самый незначительный, кусок приватизационного пирога Илье не достался, и даже крошки с него послужили к его благополучию только опосредованно.
В год, когда он защитил дипломную работу, уже не существовало той страны, в которой он родился и гражданином которой считался двадцать четыре года. Надо было поступать в аспирантуру, но так все вокруг изменилось и продолжало меняться ежедневно, что уже казалось жалко тратить именно это время на работу, которая выглядела скучной и безнадежной в сравнении с теми возможностями, которые вдруг предложила жизнь. Но все же призвание ученого крепко сидело в нем, и сам он считал настоящей не ту жизнь, которой последовал, а ту, которую временно оставил.
«Ну, какой-нибудь годик, – рассуждал он сам с собой. – Заработаю, а там будет видно. Ну, два». Но прошел и год, и второй, и третий, а все что-нибудь неотложное препятствовало вернуться в аспирантуру, зато все больше изменялись его привычки. Он привык считать себя неприхотливым человеком, но постепенно стал испытывать неудобство от отсутствия каких-то таких вещей, которым он раньше не придавал значения. Им самим считалось, что деньги нужны не сами по себе, а чтобы вернуть Ирину. Но вот пришло время, были деньги, а Ирина была уже не нужна. Вернее, нужна была прежняя Ирина, а не та, которую ему пришлось узнать в последнее их время. И он сегодняшний, приходило ему в голову, мог теперь быть ей не нужен. И все эти невозможности создавали какой-то заколдованный круг.
Как-то исподволь сменился круг его общения. Он все больше отдалялся от тех людей, к которым испытывал симпатию в студенческие годы, и не очень понятно для себя самого втягивался в круг тех, кто мог, подобно ему самому, похвастаться незаурядными успехами в деле благополучия. Ежегодно устраивались вечеринки, собиравшие выпускников, но только почему-то организаторы не приглашали туда тех, кто продолжал заниматься своим непосредственным делом, то есть работать согласно призванию и полученному образованию.
Все эти люди, в общество которых Илья дал себя завлечь, обеспеченные с лихвой, казалось, с успехом вписались в наступившую новую жизнь и наслаждались ею, не испытывая никаких сомнений, и это иногда казалось Илье единственно правильным образом поведения в мире, где ураганом сорвало все указатели и где все лоции устарели. В их разговорах мелькали имена политиков, депутатов, даже членов правительства, и все это рождало в Илье чувство причастности к некой могущественной корпорации, которая управляет жизнью, а следовательно, чувство превосходства – чувство, неприятное ему самому, но такое, подавить которое было очень трудно.
Бывали все же мгновения, когда эта пелена тщеславия слетала с него, и он с беспокойством думал, что, пожалуй, его плавание в водах предпринимательства затянулось, что совсем не такой когда-то представлялась ему его судьба. В такие минуты он начинал стыдиться своего благополучия, но поток жизни подхватывал и увлекал его, как ветер играет листом бумаги, и как будто лишал возможности сосредоточиться, чтобы прийти к какому-то определенному решению. Однако сомнения, крепкие, как корабельные канаты, не отпускали его. Еще не так давно, ему казалось, два корабля стояли рядом, и не стоило особых усилий перепрыгнуть с одного на другой, но вот расстояние между ними стало увеличиваться, между бортами открылась бездна, и уже не хватало трапа, чтобы проделать этот путь, и как завороженный, он смотрел в толщу тяжелой мутной воды, гадая, что она скрывает. И чем дальше во времени длилось это расхождение, тем настойчивее и определеннее понимал он себя как отступника.
По временам ему хотелось, чтоб случилось одно из двух: или чтобы все в одночасье сделались богатыми и можно было бы пользоваться своим достатком без зазрения совести, или же чтоб все это закончилось, и он превратился бы опять в себя двадцатилетнего, чтобы все это обернулось игрой, как он и понимал вначале происходящее, шуткой, на худой конец недоразумением. Чтобы обстоятельства, которые принято называть форс-мажорными, обернули вспять эту жизнь, это накопление не только средств, лихвы, но и навыков, не всегда чистых. Но чтобы отказаться от этой своей жизни самостоятельно, у него недоставало сил, и как это часто бывает в таких положениях, он уповал на нечто внешнее, что избавило бы его от необходимости делать выбор самому. Крушение государственных финансов, называемое дефолтом, обошло его стороной, не причинив существенного ущерба. С удивлением он обнаружил, что его лодочка хоть и набрала воды, все же остается на плаву. Поняв это, он усмехнулся и продолжал жить, как жил. Как историк он призывал на помощь историю, могущество которой смог оценить за последние годы, и жадно вслушивался в выпуски новостей, в невозмутимые голоса дикторов, в приподнятый голос Али, несколько раз в сутки возносившийся над самыми высокими зданиями города.
Но ничего из этих двух невозможностей не происходило, и приходилось опять жить как бы из-под полы.
октябрь 1919
Уже не в первый раз Николаю снился этот сон: они сбивают пехоту, она пятится, и по всей цепи раздается сначала поспешный ликующий, потом негодующий крик: «Кавалерия, вперед!» А никто не скачет. «Кавалерия, вперед!» – вместе со всеми кричит Николай, а никто не скачет. И тогда бегущие разворачиваются и опять идут вперед, а на него, Николая, наступает огромного роста матрос и щерится щербатой улыбкой, он всаживает штык прямо ему в живот, но матрос продолжает издевательски улыбаться и идет, идет, словно призрак, словно не его тело пронзает этот штык, который уже и не штык вовсе, а просто луч голубого света, и за мгновение до того, как попасть в медвежьи объятия матроса, Николай просыпается.
Такой же представлялась ему Россия – они пронзили ее своими штыками почти до самой Москвы, но она идет и идет на них, тяжело переставляет ноги в разбитых сапогах, в матросском бушлате, в солдатской папахе, и хохоча, и плача, и скрежеща зубами от ненависти, сотрясая сама себя, шагает, и колышется тело ее от этих грузных шагов, как студень, и неотвратимость ее объятий не упраздняет обрывающийся сон.
Четырехдневный бой за разъезд «Терпение» свел Алексеевский полк к составу батальона. На путях стоял «Офицер» и еще поезд начальника боевого участка генерала Третьякова. Не было слышно ни шуток, ни даже разговоров. Все были хмуры и тягостно молчаливы, словно бы всем сразу приснился этот жуткий сон. Николай шагал рядом с капитаном Бузуном, своим товарищем еще по Ледяному походу. Ходили упорные слухи, что Гагарин переводится и он вот-вот должен принять полк.
– Еще два таких дня, – сказал Бузун, – и мы придем в Москву с обозной командой.
Сначала господствовали какие-то неясные представления о том, что все само собой как-то успокоится и так или иначе образуется. Но то, что он увидел вчера, зародило в нем беспокойство. И это была такая же непреклонная воля, как воля некоторых алексеевских офицеров, которую невозможно было сломить и которую можно только уничтожать. Самым же страшным ему показалось то, что это были не венгры, не латыши и не китайцы, а такие же, как он сам, русские люди. Впервые в нем шевельнулась смутная и тревожная мысль о том, что есть нечто, ускользающее от его понимания, и быть может, впервые же исход борьбы представился ему неопределенным.
* * *
Еще вечером Николай узнал от Малинина, что будут брать разъезд «Терпение». Когда он услышал название, то даже не поверил. Чтобы удостовериться, он достал тетрадку, открыл ее и некоторое время смотрел на буквы, написанные чернильным карандашом: «Разъезд Терпение».
А следующие три дня творилось такое, что просто некогда было думать.
Распрощавшись с Бузуном, который отправился в вагон к Третьякову, Николай зашел в станционный домик. Угол помещения до потолка занимала круглая голландская печка, за ней виднелась приоткрытая дверь в комнату телеграфистов.
Николай вошел. На полу валялись ленты. На столе стоял остывший самовар. Навстречу ему встал молодой человек в форменной тужурке с петлицами.
– Да здесь курьерский из Петербурга пропускали, – пояснил телеграфист, пока Николай хлебал остывший кирпичный чай, – ну и стояли всегда по нескольку часов. Отсюда и «Терпение». А кто так назвал, я сказать не могу. Это же еще, надо думать, годах в восьмидесятых...
– Работает? – Николай кивнул на аппарат коммутатора.
– А как же, – ответил телеграфист.
И тут шальная мысль возникла в голове у Николая. Были на этой войне очень странные вещи, которые Николай никак не мог себе объяснить. Железнодорожники составляли движение поездов, и работала телефонная связь. Кто платил этим людям, оставалось загадкой. Впрочем, думать об этом всерьез ни у кого недоставало ни сил, ни времени, но вид действующих проводов всегда приводил его в изумление. Николай не понимал, кто за ними смотрел. Когда алексеевцы видели, что телефонная проволока оборвана, ее сейчас же чинили. Вероятно, красные делали то же самое.
– В Москву попробуем? – спросил он.
Телеграфист посмотрел на Николая скептически, но все же энергично покрутил ручку аппарата.
– Здесь разъезд «Терпение», – сказал он кому-то, кто ответил ему на том конце провода. – Прошу коммутатор Ливен.
Несколько секунд, во время которых Николай слышал стук собственного сердца, телеграфист ожидал, рассеянно блуждая глазами по стенам, и вдруг вздрогнул и поспешно сунул трубку в руку Николая.
– Ливны, слушаю, – ответила какая-то девица с легким раздражением, видно, от того, что ей пришлось повторять. Он попросил Москву, 5-15-45. Эти цифры он помнил до самой смерти: первый имеющий смысл набор цифр, которые учил ребенок на случай, если заблудится в большом городе. «Соединяю», – просто и буднично сказал молодой женский голос, некоторое время в трубке словно был ветер, вроде того, как воет он в проводах в степи, затем щелкнула клемма, и уже московская телефонистка извинилась, что телефон, с которым он хотел говорить, на вызов не отвечает.
– Чудеса, – только и сказал он телеграфисту, который с любопытством наблюдал за выражением его лица. – Мы воюем, а люди живут.
И только он вышел из будки, как увидел ее – девочку из соседнего подъезда.
* * *
У дощатых сходен, спускавшихся с низкой платформы, стояла санитарная двуколка. Две сестры милосердия стояли подле. Одна из них всхлипывала и потягивала носом, как ребенок, вторая же с поджатыми губами держалась прямо и независимо. И все же во взгляде ее угадывалось хорошо сдерживаемое напряжение, стыд. Она почувствовала взгляд Николая и повернулась на него. Из-под косынки у нее на левый висок выбилась русая прядь волос, и это придавало ей какой-то детский вид. Глаза ее выражали возмущение и даже гнев, но это длилось одно мгновение, и Николай готов был поклясться, что она узнала его. Он дернул головой, как будто хотел стряхнуть этот взгляд, но он точно прилип, и так они и стояли, глядя друг на друга, покуда к сестрам не подошел полковой доктор Ильяшевич и не заговорил с ними о чем-то. Видно было, что разговор с доктором немного привел их в себя. Они отвечали ему что-то уже более осмысленное и со спокойными выражениями своих все еще бледных лиц.
Потом с несколькими своими ходили смотреть пленных. Это были солдаты полков, переброшенных из Сибири с фронта против адмирала Колчака. Одеты они были однообразно, и на некоторых вместо обмоток были сапоги.
– Ну ребята, – бодро сказал Бузун, выходя перед их неровным строем, – кто с нами, а кто из царства необходимости в царство свободы?
Красноармейцы пожимались, опускали глаза, стараясь не встречаться с ним взглядом. Наконец один постарше сказал:
– Мобилизованные мы тоже. Что ж. Послужим, если надо.
В доме, где они стояли, только и было разговору, что о попавших в плен красных сестрах. Стало известно, что одна из них москвичка, а вторая из Елабуги.
– Обе коммунистки, – убежденно бросил поручик Соколовский.
– Ну откуда коммунистки? – возмутился Николай. – Дуры они.
– Да тоже люди, – просто и незаинтересованно бросил капитан Анучин. Анучин был из земских статистиков, человек очень добрый и совершенно невоинственный, однако же прошедший всю Великую войну.
Соколовский покачал головой.
– А эта блондиночка... из хорошей семьи, говорят, – заметил он и непечатно выругался.
Потом ввалился поручик Плотников, батарея которого последнее время работала с 1-м Корниловским полком, и его стали поить чаем.
Плотников рассказывал, как после Орла Май-Маевский смотрел корниловцев, шел вдоль строя, и чудовищный перегар летел, опережая его, похожего на комика провинциального театра; как он, картинно взмахнув пухлой ручкой, бросил ротам: «Орел – орлам!», помотал в воздухе детским кулачком – «вот так мы возьмем ворону за хвост!» – и пошел к своему поезду, и как подполковник Роппонет, первопоходник, глядя на Маевского, не сдержался и заплакал прямо в шеренге. Кое-кто здесь знал Роппонета, и от этой подробности они более других испытали тягостное чувство.
И еще Плотников говорил, правда, уже с чужих слов, как с подножки своего вагона Маевский крикнул провожающим: «До встречи в Туле, господа!»
И наверное, когда Плотников смолк, всем пришла в голову мысль, что Москвы, до которой по прямой считалось уже всего-то 345 верст, пожалуй, им не увидеть и что отданный «из тактических соображений» неделю назад Орел обратно не взять, что наступил перелом и нет смысла гадать, когда именно это случилось, почему-то ничего с этим поделать уже нельзя, и что будет дальше – неизвестно.
На некоторое время Николай забыл думать об этих сестрах, но ночью мысли о них вернулись, вползли в сознание и завертелись там, а потом всплыло и все заслонило ее лицо. Он мотнул головой, избавляясь от этого видения как от навязчивого морока, но оно не поддалось и нескончаемо долго владело его мысленным взором, и он так и заснул, как бы провалившись в ее глаза и становясь с ней одним целым.
* * *
Он проснулся от внутреннего беспокойства, которое вытолкнуло его из сна. Вокруг мерно храпели. Четыре квадратика оконного стекла запотели, и мелкие зерна влаги светились изнутри светом светившей луны. Он натянул сапоги, вышел наружу и, соскальзывая в глубокие колеи черной улицы, схваченные утренником, зашагал по направлению к центру села, где должен был быть штаб.
Поручик Малинин, исполнявший должность полкового адъютанта, спал за столом, положив голову на сгиб левой руки. Николай, хорошо знакомый с ним по Ледяному походу, потормошил его за плечо; тот поднял голову, поводил ею в разные стороны, увидел Николая и остановил на нем удивленный взгляд заспанных глаз.
– Сестры красные где, что сегодня взяли?
– А что?
– Скажи, пожалуйста, где они?
– В лазарете должны быть, – неуверенно пробормотал Малинин. – А что, сбежали?
– Куда их?
– Да пока никуда. У доктора надо спросить. Захотят – с нами останутся. – Малинин окончательно пробудился. – Да что тебе приснилось, Коля, скажи толком, – заговорил он, понижая голос и оглядываясь на дверь, за которой помещался командир полка.
– Что-то мне померещилось. – Он извинился перед Малининым и пошел к себе.
За два года Великой войны и за полтора Гражданской Николай ни разу не был не то что ранен, но даже не оцарапан. Но это только еще сильнее убеждало его, что жизнь человеческая, и в частности, его, Николая, управляется произволением высших сил.
Теперь же он завидовал тем из раненых, которых касались ее руки, которые могли, имели право слышать ее голос и отвечать на ее вопросы. Теперь он сам желал быть раненым, впрочем, легко, чтобы получить легитимную возможность хоть на какое-то время стать к ней ближе. Завидовал доктору Ильяшевичу, для которого общение с ней было будничным и, по-видимому, ничем не примечательным делом. Наблюдая исподволь ее жизнь в лазарете, порою он даже досадовал на доктора, когда по выражению лиц видел, что тот дает ей какие-то рекомендации и хмуро и недовольно наблюдает за их исполнением. Доктор с его вечно недовольным выражением лица казался ему зачерствелым, грубым человеком, а сам доктор, сорокалетний насмерть уставший человек, узнай он мысли Николая, назвал бы его сумасбродным мальчишкой.
Никакого эротического чувства, никакой страсти ни капли не было в его взглядах. И она прекрасно видела эти взгляды – не восторженные, но восхищенные, не боготворящие, но самозабвенные, и отвечала на них сосредоточенно и с какой-то такой серьезностью, которая его в ней и привлекала, но одновременно и озадачивала.
Малинин сообщил ему все, что было известно о ней ему самому. Она пошла в Красную армию вслед за мобилизованным женихом, штабс-капитаном одного из полков императорской армии. У красных он командовал батальоном, под Дмитровском-Орловским перешел к белым, но попал к корниловцам и не был доведен даже до штаба. Она осталась с полком и вот тоже попала в плен. «Да полноте, – сомневался Николай, глядя украдкой на эту женщину, – та ли эта девочка, широко открытыми глазами смотревшая в лавку „Халял“, эти ли ноги, на которых гремят сейчас пудовые сапоги, бывали обуты в ботиночки с полозьями „Нурмис“.
– Не один ты такой, – хитро подмигнул Малинин Николаю, вогнав его в краску. Ему хотелось спросить, кто же эти люди, которые посмели смотреть на нее так же, как и он, но он не спросил, чувствуя себя еще более стыдно только от того, что чуть было этого не сделал. Еще недавно он называл доктора бесчувственным, а теперь ревновал ко всему полку, включая даже тех, которые меньше всего в ком-либо способны были возбудить такое чувство. Как ее зовут, он не знал и долгое время не решался спросить. Малинин наконец назвал ее имя, и Николай поразился происшедшей в нем перемене. Сколько раз приходилось ему слышать это женское имя, и всегда оно казалось ему холодным и неприятным. Теперь же оно звучало праздничным, радостным аккордом, и так же, как и в ее глазах, ему чудилась в этом сочетании звуков пленительная бездна.
* * *
Наутро в полк приезжал начальник дивизии, полк был построен на молебен. Мысли Николая витали далеко, и когда они на мгновения пропадали, возникал голос отца Григория: «Аще ополчится на мя полк, не убоится сердце мое: аще восстанет на мя брань, на Него аз уповаю», а потом как-то он задумывался, и голос опять на время пропадал из его слуха: «Живота просил есть у Тебе, и дал еси ему долготу дней во веки века...»
Перед ним вставали картины пятилетней давности... Когда же он впервые увидел ее? И где? Это было в сентябре, да, тогда, потому что было Рождество Богородицы, и слитно гудели все сорок сороков, и черные галки беспокойно копошились в прохладном воздухе... Вступить с ней в разговор он не решился и, как вор, крался по противоположным сторонам улиц. Прошел за ней всю Сретенку, потом она зашла в булочную к Чуеву, вышла со свертком. На Рождественском села на трамвай и ехала до Тверского. Вышла у кафе «Бом» и, к его удивлению и радости, свернула на Малую Бронную и вошла в подъезд того дома, где и он жил.
Пришла зима, замерз пруд и некоторое время стоял под легким пушистым ковром снега, а потом пришли дворники в синих кафтанах и широкими деревянными лопатами свернули этот ковер, открыв солнечному ветру голубой в тонких трещинах прямоугольник, и из окна отцовского кабинета он мог следить, как катаются любители и как она катается среди них.
А еще он вспомнил, как на Благовещение она выпускала птиц. Овсянок, что ли? Или чижей? Они с подругой в коричневых гимназических платьях стояли у открытого окна и один за одним бросали в небо пушистые комочки, которые тут же обретали равновесие и взмывали в высоту, где за крышами начинался ничем не ограниченный голубой простор неба.
Кончился молебен. Погруженный в эти мысли, некоторое время Николай оставался стоять на том месте, на котором стоял в строю, только строя уже не было. Беспорядочный шум голосов развлек его; он очнулся и пошел за остальными к домам слободы. Когда проходил мимо Соколовского, услышал, как тот заступил дорогу отцу Григорию и недовольно сказал:
– Нельзя ли, батя, служить как-нибудь покороче?
Отец Григорий посмотрел на него удивленно, протянул ему книгу и невозмутимо предложил:
– Ну, раз так – отметьте здесь все, что считаете лишним.