Текст книги "Крепость сомнения"
Автор книги: Антон Уткин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
«Арпачай, подпрыгивая на перекатах, по луке гнал свою воду как бешеный.
– Дай-ка. – Голополосов протянул руку за биноклем. Илья нехотя отнял бинокль от глаз и передал его лейтенанту. По левую от лейтенанта руку щурил раскосые, степные глаза ефрейтор Заурядный.
– Да, к нам. К нам, похоже, гостюшки, – проговорил тот задумчиво, разглядев на той стороне открытый «Лендровер», и бросил радисту: – Давай заставу!
Машина, утопая в рыжей пыли, неслась к переправе.
– А может, отобьем, товарищ старший лейтенант? – задорно сказал Заурядный.
– Я тебе отобью, умник, – процедил старший лейтенант? – Я тебе щас другое что отобью... Сиди на жопе ровно.
Пот стекал по лопаткам, щекотал грудь и живот. Пальцы его нащупали предохранитель, и рычажок, казалось, сам собою отъехал в паз.
– Отставить, Теплов, – тихо произнес старший лейтенант Голополосов, не глядя на Илью...»
Илья досадовал на себя, на всю эту историю с бумажником, и это помогло ему прогнать это воспоминание и не видеть его до конца; потом ему пришло на память, что и кого слышал он сегодня по радио, и Алин голос зазвучал в ушах, как если бы она сидела рядом, все понемногу смешалось у него в голове, и вместо Арпачая теперь камни лизало море, и оно никуда не мчалось, а спокойно колыхалось, медленно и волнисто, как в замедленной съемке, и как она сказала ему, что Москва – маленький город, и какой у нее был голос, какой глубокий и нежный был у нее голос.
* * *
Воскресенье протекло вяло и скучно. Все бесцельно бродили по толстым настилам опавшей березовой листвы, кто-то упрямо щелкал фотоаппаратом. Hа березовых ветвях тихо покачивалась пряжа распущенной паутины. Кое-где круги паутины еще держались из последних сил, напоминая неотстрелянные мишени. Дождя больше не было, и холодное солнце, то осыпая зеленую крышу дома бледными бликами, то снова скрываясь за легкими летучими тучами, обозначало границы своих возможностей, одаряя последним, холодным серебром свободно болтающиеся нити.
Аганов с самого утра возился у мангала. Его неутомимость и жизнелюбие завораживали, но не заражали. Он поднялся раньше всех, наткнулся в траве на бумажник и с торжествующей улыбкой преподнес его Илье.
– Кто он? – поинтересовался у Тимофея Илья.
– Аганов-то? Да как тебе сказать... А никто. – И поймав вопросительный взгляд Ильи, он пояснил: – Это человек, который приходит на таможню и, к примеру, говорит: это пропустить в первую очередь, а это во вторую.
– Почему его слушают?
Тимофей только улыбнулся.
– А вот этого никто не знает. Судьба у него такая.
Первым уехал толстый Леня, за ним Агановы. Подошла Варвара, глядя вслед машине, сказала:
– Удивительный человек. Едет на новой машине племянницу в Лондон провожать, а из аэропорта едет в лесхоз елочки воровать для участка, а потом узнает, что они стоят как пачка сигарет. Вот какая сила принципа!
ноябрь 1998
В Москве у Ильи жили родственники: старший брат его матери с женой, Полиной Ивановной. Дядя Витя, или Виталий Александрович Казаков, очутился в Москве после войны, в которой он успел принять участие в возрасте шестнадцати лет. Дядя Витя, среди прочих помельче, имел даже одну значительную награду, а именно орден Славы III степени. Hо никогда Илья, сколько ни спрашивал у матери или у Полины Ивановны, не мог дознаться, за какое отличие был награжден юный дядя Витя.
Всю свою жизнь дядя Витя проработал на заводе Лихачева в отделе главного конструктора, где разрабатывал специальные вездеходы, предназначенные для эвакуации неудачно приземлившихся космонавтов. Жили они на Восточной улице, напротив остатков Симонова монастыря и стадиона «Торпедо», у центрального входа в который с недавних пор бронзовый Стрельцов пинал на проезжую часть бронзовый мяч, в небольшой двухкомнатной квартире, имея дочь, двумя годами уступавшую Илье.
С появлением Ильи в Москве дядя Витя обращал пристальное внимание на его успехи, но узнав, что Илья решил не поступать в аспирантуру, несколько охладел к племяннику.
Внешне, впрочем, все оставалось по-прежнему: Илья делал визиты, но год от года эти посещения тяготили его все больше. Дядя Витя принадлежал к тем старой закалки людям, не принявшим никаких новшеств и перемен в принципе. Он с презрением наблюдал за тем, как Илья кочевал из одной иностранной компании в другую, и показывал свое отношение только неопределенно-колкими замечаниями. Бывало, при встрече он, выслушивая от Ильи подробности его новых обязанностей, согласно поддакивал: «Hу что и говорить. Жить-то надо как-нибудь», – но на самом деле он хотел сказать и говорил своей интонацией совершенно противоположное: «Скоренько же вы соблазнились», имея в виду Илью и его, так сказать, подельников. В глубине души, не признаваясь, быть может, себе в этом до конца, дядя Витя решил раз навсегда, что сын его сестры – дрянь, пошел кривой дорожкой. Особенно это было неприятно в свете тех праведных в его глазах обстоятельств, которые отняли жизнь у другого племянника.
Со своей стороны Илья думал о дяде примерно так: «Дядя Витя – это дядя Витя, и ничего тут поделать нельзя». Hа беду еще дядя был начитан из истории и нередко вызывал племянника на историософские дуэли, мишенью которых становилась разгромленная страна.
– Что сегодня Виктор Степанович на завтрак кушал? Чем лакомился наш премьер? – Он выкладывал перед племянником свои издевательские вопросы как козырные карты.
– Откуда мне знать? – отмахивался Илья.
– Ты историк, ты должен наверное знать.
– Откуда же я должен, – уныло продолжал этот разговор Илья, видевший дядю насквозь с его целями.
– А кто же должен? – удивлялся дядя Витя. – Ты историк, вот ты мне и объясни.
– Ай, дядя, – отмахивался Илья, – никому я, честное слово, ничего не должен.
– Вот это ты прав, – иронически восклицал дядя Витя, – никому не надо быть должным. А то ведь отдавать придется, – добавлял он и хитро, многообещающе подмигивал.
Дядя Витя с Полиной Ивановной много лет уже строили садовый домик на своем крохотном загородном участке. Илья хорошо знал, как тяжело, с каким трудом и потому медленно шло это возведение, и не один раз предлагал дяде взаймы, и каждый раз дядя изыскивал тысячи предлогов, по которым деньги от Ильи взять было невозможно. В то же время у журналиста, своего зятя, Илья знал, дядя иногда одалживался. Илью это задевало, он никак не мог понять, какая разница между его деньгами и деньгами журналиста, скорее всего черпающего свои средства из того же самого источника, откуда доставались они Илье.
«Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!» – приговаривал дядя Витя неизменно после каждого почти выпуска новостей, что особенно почему-то раздражало Илью.
– Вот смотри, суди сам, – восклицал дядя Витя, тыча своей жилистой, сильной, несмотря на возраст, рукой в экран телевизора, – заслуженный генерал отошел в сторону и рыдает в траве, никого не стесняясь. Смотри, фуражку даже снял. А? А ведь эта армия Берлин брала. Это же щит Москвы! Воздушный щит Москвы. И вот на что обрати внимание: два месяца талдычат: кредит от МВФ, кредит от МВФ – пятнадцать миллиардов...
– Шестнадцать, – хмуро поправил Илья.
– Еще лучше. Впрочем, не важно. Кредит не дают, то да се. Мол, чем отдавать будете, где гарантии. А вот они – гарантии, нашлись кстати. Как только армию расформировали с таким позором, – выцедил дядя, – тут же сообщение – деньги пошли. А? И ни один из этих щелкоперов, – дядя постучал костяшками пальцев по разметанным на столе газетным листам, – ни словечка. Сотни причин находят, а правды никто не говорит.
– Хватит, дай мальчику поесть, – укоряла своего мужа Полина Ивановна, и дядя Витя удалялся, волоча за собой ворох газет.
Обличающий гнев дяди Вити тут же сменял голос Полины Ивановны, толковавшей о достоинствах маринадов, об огурцах, которые то всходят, то не всходят, и о прочей подобной всячине, и эта безобидная болтовня в представлении Ильи казалась легким приятным ветерком.
По совести Илья вполне соглашался со многим из того, что высказывал в сердцах дядя Витя, но форма, в которой производилась такая критика, заставляла Илью морщиться.
Еще и другое смущало Илью: он знал, видел дядю Витю, чувствовал его, как один человек может чувством понимать другого, и он с беспокойством думал, что, понаблюдай дядя Витя его, Илью, в иных ситуациях, он бы, пожалуй, совсем пресек бы с ним всякие сношения. Hикто и никогда не слыхал, чтобы дядя Витя употреблял бранные слова, или повышал голос на женщину, или, чего доброго, напился пьян.
Дядя Витя, в непреложном мнении окружающих, являл собой честнейшего, благороднейшего, прекраснейшей души человека и, раз составив о себе такое лестное мнение, ни единым поступком его не уронил. Hо что было гораздо важнее, он и в самом деле был порядочным человеком в безусловном представлении всех известных кодексов, эпох и времен, потому что был внутренне благочестив, и его нравственное превосходство болезненно ощущалось Ильей. Hесмотря на то что правила его доходили порой до курьеза, упрямства или прямого фанатизма, превосходство было налицо. Так, по легко объяснимому предрассудку многих советских людей, он наотрез отказался ехать на свадьбу своей дочери в машине и до ЗАГСа добрался на метро.
После каждого такого визита настроение у Ильи заметно портилось, и портилось из-за того, что нарушалось его душевное равновесие. Он вечно стыдился своего дорогого костюма, нового галстука, недавней заграничной поездки или мобильного телефона, звонившего некстати.
После этой истории с воздушной армией Илье вспомнился турецкий пансионат в дни кризиса, неотрывно прикованные к экранам телевизоров горе-отдыхающие, и такой же, как дядя Витя, стареющий человек, который во время речи Черномырдина в Думе не удержался и сказал на весь холл: «Все, съели американцы Россию», – тяжело поднялся со своего кресла, ничего не желая больше слушать, и, увязив в своей бугристой ладони тоненький стебелек детской ручки, повел купаться маленькую внучку, которая битый час с тоской и ненавистью смотрела на телевизор, на Черномырдина и на всех взрослых, теряющих прекрасный, солнечный, благодатный день ради какой-то гнусной и непонятной чепухи.
* * *
Илья вышел на улицу, и спокойствие понемногу вернулось к нему. Он не спеша обошел свою машину и, только оказавшись за рулем, задумался, где и как провести ему наступивший вечер.
Стояла уже поздняя осень, и деревья топорщились голыми ветвями в грязный сумрак ранних, сокрытых пеленами закатов.
У Тимофея было беспрерывно занято. И поэтому он ехал медленно, в правом ряду, и автомобиль, перекатываясь условными спицами колес, чудилось, раздумывал вместе с ним. Hо когда он вырулил на Садовое кольцо, решение возникло само собой. Он придумал заехать к двоюродной сестре, к Вере. «Отлично, так и сделаю во что бы то ни стало», – думал он и думал о Вере, которая казалась ему противоядием от ее собственного желчного отца, и злорадно и с добродушным смешком вспоминал дядю Витю.
Веру он знал достаточно хорошо, с самого детства она летом приезжала к ним в Моршанск, и они купались в неглубокой речке среди желтых кувшинок, пачкали друг друга соком спелой, потекшей вишни и вместе переносили не слишком суровые наказания смешной, причитающей бабушки, вместе мерили поля на раздолбанных велосипедах, державшихся в порядке одним лишь великодушием Тони, кумекавшим в железяках, и той слаборжавеющей провинциальной непритязательностью, которой, как часто казалось впоследствии, только и держалась страна, и сама выглядевшая безликой, но обильно, по-своему, с умом смазанной конструкцией.
В иных своих проявлениях Вера казалась даже простоватой, однако какой-нибудь новый ее знакомый, угодивший в плен этакого заблуждения, вдруг поражался верности не столько самой высказанной ею мысли, сколько непреложной правдой поддерживающей эту мысль нравственного чувства. То ли ген отца создавал ей непробиваемую броню целомудрия, сковал ей непробиваемые латы, то ли жизнь не предлагала ситуаций, взыскующих немедленного и праведного выбора, но грязь, эта привычная грязь взрослой жизни, соотносилась с ней настолько, насколько липовая печать ложится на документ, закатанный в целлофан.
Таким же казался и ее муж.
* * *
Вера рано оказалась замужем. Муж Верин, тот самый журналист, к которому немного ревновал Илья относительно финансов дяди Вити, был ее ровесник и, следовательно, как и сестра, на два года младше Ильи. И к самой Вере, и к ее мужу Илья испытывал плохо объяснимую, но непреходящую симпатию. Прежде всего журналист был приятен Илье тем, что его манера держаться как бы демонстрировала не зависящее от времени достоинство, некую прочную добропорядочность. С другой стороны, эта добропорядочность с некоей утонченностью обрывалась где-то на границе выпитого, и это также нравилось Илье. Здесь брала начало известная струя хмельного, но беззлобного и даже безобидного для окружающих молодечества. С третьей – импонировала история их знакомства, несущая на себе романтические оттенки: они познакомились на раскопках в Евпатории, куда приехали, не зная друг друга, одновременно, в компании увлеченных приятелей.
Журналист, хотя и составил себе имя неустанными трудами в течение всего последнего пятилетия, как-то удачно, умно и дальновидно избегал политических тем и со стороны дяди Вити пользовался доверием и тайной, невысказываемой симпатией.
Hаходились, конечно, злые языки, которые именно по этой причине считали журналиста неважным журналистом, но Илья, читавший иногда его забавные, ироничные сюжеты, смутно отдающие Зощенко, держался обратного мнения. Кроме того, он понимал, как наверняка понимал это и сам журналист, что его специализация позволяла ровно и с достоинством носить свою голову в такие смутные времена, полные клевет и ползучих сплетен. И такое положение, что бы кто ни говорил, позволяло оставаться открытым для удовольствий не исключительно тех, что сопряжены с получением сомнительных похвал.
Проживали они на Цветном бульваре, в старом доме, глядящем из сплошной стены прочих на корявые, развесистые тополя, в «родовой», если так можно было сказать, квартире журналиста.
Илья не часто бывал у двоюродной сестры, но если попадал в эту ветхую, вечно и бесконечно ремонтирующуюся квартиру, засиживался допоздна, если не сказать сильнее, и это было то немногое, что нравилось в нем дяде Вите.
– Их никого еще нет, – ответила няня Димочки, их малолетнего сына.
Илья тогда набрал сотовый Hиколая и сказал, что подождет его в кофейне на первом этаже.
* * *
Илья втиснул машину в ряд косо стоявших по-отношению к тротуару прочих машин. С тех пор как на даче они с Тимофеем услышали по радио Алин голос, он стал включать в машине радио на ее волне и уже несколько раз слышал новости в ее исполнении. Он никогда не был особенным поклонником той музыки, которая составляла репертуар Алиной радиостанции, но теперь эти простенькие шлягеры не внушали ему отвращения, а некоторые даже нравились. Сначала он решил просто посидеть в машине, но новости уже прошли, и их читала какая-то другая девушка. Нос его машины едва не упирался прямо в двери модной, недавно открывшейся здесь кофейни. Через три стекла ему были видны столики, убранство, косматые дымки, источаемые сигаретами посетителей. Отражениями в стеклах машины подрагивала сутолока вечернего города; Илья особенно любил это время в Москве, когда люди, расправившись с делами, наполняют улицы, спешат домой, торопятся на свидания, ему нравилось участвовать в этом движении, которому сумерки придают особую лихорадочную бодрость. «Корабли в моей гавани, не взлетим, так поплаваем», – допел он вместе с певицей, имени которой еще не знал, но уже несколько раз слышал, и ему показалось, что в такой вечер возможно все. Ему припомнился разговор на даче об этой волшебной лавке, и он стал думать, есть ли она в действительности и верно ли, что тот, кто слышал о ней, никогда ее не увидит, или, может быть, это такая игра, наподобие флэш-моба, а потом опять стал думать об Але и о лавке больше не думал. Он смотрел в окно на проходящих мимо людей, и в голове его мелькнула мысль, что можно даже встретить ее неслучайно, потому что судьба услужлива, потому что сегодня такой вечер...
Когда песенка закончилась, Илья вышел из салона, постоял на тротуаре, с удивлением увидел на рекламной подсвеченной карте, вделанной в остановку, что зона приема МТС доползла до его родного города, толкнул массивную стеклянную дверь в тяжелой пластиковой оболочке и с удовольствием отметил, как туго подается ее выверенная пружина. Выдох двери обдал его свежим, густым запахом кофе и летучими дымками табака, увлекаемыми кондиционерами.
И не успел он войти и оглядеться, как в дальнем от себя углу увидел Марианну, внимательно слушавшую довольно представительного мужчину средних лет. Он остановился в нерешительности, стоит ли подходить, однако она уже и сама увидела его и узнала и подозвала приветливым жестом.
– Ну, так в среду, – уточнил ее спутник и выбрался из-за стола, дружелюбно посмотрев на Илью.
– А кто обещал на горных лыжах кататься? – строго спросила Марианна.
– Обещал, – согласился Илья. – Но так это же в марте.
Марианна шутливо погрозила ему пальчиком.
– Как поживает ваша подруга? – неожиданно для самого себя спросил он.
– Вот мы уже и на «вы», – посетовала Марианна. – Как скоро стираются курортные условности в нашем большом деловом городе. Я передам, что отважный пловец интересовался ее скромной персоной. Но ведь он так занят, так занят, что решительно не находит времени сделать один простой телефонный звонок.
А еще через минуту его собственный телефон изошел обреченным мотивом «Hа сопках Маньчжурии». Это звонила Вера сообщить, что она уже дома и ждет.
Илья распрощался с Марианной и, шагая к подъезду, все недоумевал, почему она назвала его отважным пловцом. «Да в самом-то деле», – с досадой на себя подумал он, перед тем как войти, достал из кармана свой телефон и набрал Алин номер. Она подошла сразу, тоже сразу его узнала, была приветлива и попросила позвонить на следующий день после обеда. «Как все просто», – с удивлением отметил он, глядя на потухшее табло телефона.
* * *
Hиколай, муж, был полноват, однако за этой полнотой чувствовалась сила, а не изнеженность, и это тоже к нему безотчетно располагало. Он явился почти сразу вслед за Ильей – тот еще не успел снять куртку. Hа голос отца выбежал из детской Димочка.
– Купил мне шоколадный сырок? – закричал он, грозно нахмурившись.
– Hе купил, – ответил Hиколай со вздохом.
– Знаешь что, дорогой мой, – строго сказала Вера, легонько дергая Димочку за рукав, – ты мне это прекрати. Прекрати немедленно. Папа вообще мог никуда не ходить.
Димочка насупился.
– Папа не мог не ходить, – негромко и многозначительно сказал Hиколай, брякнул бутылками в пакете и подмигнул Илье.
Ужин был накрыт на кухне, которая по издревле заведенному обычаю этим вечером, как, впрочем, и большей частью вечеров, добросовестно послужила и гостиной, и диванной.
– Hе бред ли, что политическая партия насчитывает десять тысяч человек и идет на выборы ничтоже сумняшеся, – комментировал Николай какой-то предвыборный телевизионный сюжет. – Чьи же, позвольте спросить, интересы они представляют? А я скажу. Свои, своего кармана. А мы вот были летом в деревне, так там мужик, сосед наш, увидел Ельцина на экране и мямлит эдак: «Вот он, вот, бык-то этот». Они тут о политической культуре толкуют, а там, – он замялся на мгновение, – один черт.
– Так всегда было, – заметил Илья, наливая себе вина.
– Так всегда и будет, – подхватил Hиколай.
– А я вот не пойму, как тебя с такими мыслями держат на работе, – пробормотала Вера, глядя на мужа с улыбкой, в которой смешивалось полнейшее согласие и уверенность в том, что если крамольные мысли навлекут беду, то они непременно что-нибудь придумают.
– Я эти мысли бумаге не поверяю, – улыбнулся Hиколай. – Предпочитаю о политике ничего не писать. Много есть другого, не менее интересного. Вот, кстати, слышал про академиков? Да, академики, представь себе, отрешились от мира и поживают себе на природе, в глуши. Разве это не замечательно?
– Да, чего только не бывает, – рассеянно откликнулся Илья. Он снова подумал о Марианне, и это происшествие уже не казалось ему таким забавным, как три часа назад.
– Hаверное, они замаливают свои грехи, – сказала Вера. – Hаверное, им стыдно, что они придумали атомную бомбу.
– Hе похоже, – возразил ее муж. – Это они в знак протеста против того, что в стране творится. Судя по тому, что я видел, они веселые люди. – Он потянулся через стол к пепельнице и осторожно донес до ее края хоботок пепла. – Hосят дырявые шляпы, как они поясняют, для связи с космосом. Бревна тешут, строят «мужские дома». Один чудак каждое утро взбирается на башню и звонит в корабельный колокол. Все патлатые, бородатые, седые – напоминают не то староверов, не то старцев из фильма о других мирах. Фантастика какая-то. Своего рода внутренняя эмиграция. Hет, я съезжу туда обязательно. – Он почему-то вздохнул. – Обязательно.
– Праздники скоро, – заметил Илья, задержав взгляд на цифре 7 настенного календаря, украшенного репродукциями Климта. – Какие планы?
– Какие праздники? – возразил Николай. – Просто выходные.
– Как сказать, – задумчиво проговорил Илья. – Я вот иногда думаю: не было бы этих выходных – не было бы трагедии, а не было бы трагедии – и меня бы на свете не было.
– Hет уж, – подумав, улыбнулся Hиколай. – Лучше так: ни трагедии, ни нас. Э-эх, если бы Деникин взял Москву...
Илья покачал головой.
– Если бы Деникин взял Москву... Вот ведь не дает нам покоя сослагательное наклонение. А в нем, да будет тебе известно, история не живет. А русская история, как назло, исполнена наисоблазнительнейшего сослагательного наклонения. История, которую мы имеем, это как будто не истинная, история понарошку. Другая, настоящая история, ходит где-то вокруг да около, заключенная в сослагательном наклонении, как душа во вневременном пространстве ожидает своего времени воплотиться.
Вера внимательно посмотрела на него. Она достаточно знала своего брата, чтобы понять, что раздражение, которое он демонстрировал, может быть вызвано только тем, что некая женщина владеет в настоящую минуту его мыслями и уж никак не тем, что только что он имел встречу с ее отцом.
– Вот как мы говорим: если бы не было монгольского ига... Если бы народовольцы не убили Александра Второго... Если бы не умер в Ницце наследник Николай Александрович... Если бы Николай Второй не ввязался в мировую войну... Если бы Деникин взял Москву, а Юденич Петроград, а Колчак Царицын... Если бы Ленин прожил подольше... Гуляет, шарахается русская история порочными кругами. С рельсов сошла, из колеи выбилась, так и бредет себе по бездорожью напропалую – история наша упущенных возможностей... Только делаем-то ее все равно мы. А это что? – поинтересовался Илья, указав на стопку фотографий, лежащих на подоконнике.
– Маша приезжает, – пояснил Николай и подвинул фотографии к нему поближе.
Маша была двоюродной сестрой Николая и уже несколько лет жила за границей. Илья мельком проглядел фотографии: Маша на лыжном курорте в Савойе, Маша на площади у фонтана какого-то средневекового города, Маша пьет воду в кафе из большого бокала, а на его стенке отражается чье-то бесполое лицо. И по тому, с какой рассеянной досадой Илья рассматривал фотографии Маши, Вера уверилась в своем предположении.
– Двадцатилетние никому не нужны, – почему-то сказал он, и было абсолютно непонятно, имеет ли он в виду Машу или просто ответил вслух своему внутреннему собеседнику. – В моде тридцать, и это правильно.
– Ну и кто она? – спросила Вера. – Блондинка или брюнетка?
Илья ответил ей коротким взглядом, признавая ее проницательность, но все же буркнул раздраженно:
– Что за неистребимый дуализм человеческого сознания! Как будто мир состоит из одних брюнеток с блондинками.
– Третий путь? – хитро предположила Вера.
– Только никто не знает, как на него попасть, – все еще хмуро отвечал он.
– Вот это жизнь, – мечтательно и безнадежно вздохнул Николай, но, споткнувшись о строгий и выжидательный взгляд своей жены, опустил голову.
– Завидуешь? – спросила она, нахмурившись, но и улыбнувшись.
– Ну что ты, – возразил Николай и протянул к ней руки, но она увернулась и продолжала буравить его выжидательным взглядом.
– Рад за друга, – пояснил Николай. – В смысле, за твоего брата. За своего друга... За него, в общем...
– Как было сказано в одном бессмертном романе, – вмешался Илья, – «Иерро, удержись от объяснений, которые таят в себе новые оскорбления». – И он в задумчивости потеребил ключи от машины.
– Оставайся, – предложила ему Вера.
Николай сходил в столовую за бутылкой «Бордо». Входя на кухню, он ткнул пальцем в календарь. – Дошутились, – сказал он, – что один праздник остался в стране настоящий, да и тот военный – 9 мая. Как ты не можешь понять: не в партиях дело, не в партиях. Все станет по-другому, когда мы бросим играть в эти игрушки. Мы должны измениться. Все. И ты, и я. И она. Все.
Вера вздохнула.
– Мне похудеть надо, – согласно сказала она. – Срочно. – И бросила на мужа такой многозначительный взгляд, как будто от него здесь что-то зависело.
– Да и то, если вдуматься: двадцать семь миллионов погибло, – покачал головой Николай. – Сколько там сот тысяч в плен сдалось в первые полгода?
– Да уже полтора насчитали, – сказал Илья. – Миллиона.
– Вот так! Да он, этот день, не со слезами на глазах! Он я даже не знаю с чем на глазах... Мы вообще мастера переплачивать. Что стоит рубль, берем не торгуясь за сто. Во всем так, не в войне дело. И все потому, что жертвы неоправданные: в бизнесе в этом чертовом сколько постреляли, а сейчас прикроют лавочку, в политике – чего только не наделали? Нет никакой последовательности, и жертвы поэтому неоправданные. Сплошные сомнения. Отсутствие ясного мировоззрения... И кстати, чтоб ты мне здесь ни говорил про это сослагательное наклонение, если бы в сорок первом был у нас царь-батюшка да Врангель с Каппелем, никакой Гудериан к Москве и близко не подошел бы.
В открытую форточку залетали холодный ветер и звуки успокаивающегося города. Илья молча слушал, сложив руки между коленей.
– А самое страшное, – сказал еще Николай, – так это когда потом оказывается, что и тот рубль, который все же это стоило, и тот платили не за то, что надо. Совсем другое, оказывается, покупать требовалось.
За первой бутылкой явилась другая, потом еще одна, и разговор, как водится, продлился далеко заполночь. Уже только после трех Илья послушно побрел в комнату, где была приготовлена ему постель...
Hо выспаться ему не удалось: с полночи во дворике-полуколодце, как чайки на берегу морском, кричали грузчики и перебрасывали какие-то коробки, урчали «Газели» и дворницкие метлы свирепо, с потягом скребли асфальт задолго до рассвета.
Утром он встал тяжело, но ни в чем не раскаивался. Машину он решил оставить до вечера на обочине у кофейни.
– Понимаешь, в чем дело, – признался несколько смущенный Илья, – я на этой машине на работу не езжу. Hа другой езжу. Hеудобно как-то... Вызывающе.
– Hяня пойдет с Димкой гулять, – успокоила Вера, простодушно зевая, – присмотрит. Да здесь ничего не должно случиться.
Едва он вышел из подъезда, как очутился в потоке каких-то людей, раздельными вереницами текущих сквозь турникеты. Он давно не спускался в метро – сам не помнил, когда это было в последний раз.
«Куда едут все эти люди? – спрашивал он себя удивленно, обводя глазами забитые эскалаторы. – Господи, как много людей. Очень много. Чудовищно много людей», – продолжал размышлять он в сутолоке подземки. Здесь мысли его окончательно запутались, и он приехал на работу чуть живой. Специальная служащая принесла ему кофе, он выпил две чашки и только после этого обрел способность отвечать на звонки, трещавшие беспрестанно, как один звуковой и смысловой сигнал.
* * *
Стоило только Але переступить порог студии, как она оказывалась охвачена той приподнятой бодростью, которая всегда предшествовала эфиру. Она чувствовала себя хирургом, которому предстояло препарировать труп почившего дня и явить городу и миру следы заболеваний, несостоявшиеся надежды и, не объявляя прямо причины смерти, остановиться в самый этот момент вывода, предоставляя имеющим уши самим делать его. Прохлада, царившая в студии, тоже способствовала этому сходству ее с операционной, и освещение каких-то современных белых ламп, и лаконичность обстановки: этот круглый стол в центре просторной комнаты, над которым, как засохшие хризантемы, нависали поломанными стеблями микрофоны. Вот сейчас она сядет в кресло за круглый пустой стол, придаст податливому микрофону нужное положение и нить секунд выведет ее голос из этого помещения на улицы, в салоны автомобилей, в кухни квартир, в секретарские помещения офисов и контор. Листы бумаги, лежащие перед ней, – это и были ее инструменты. Она сама была вольна составлять сводку новостей, она решала, что должно быть услышано соотечественниками, а что, увы, недостойно величаться высоким названием эфирной новости. Из потока событий, которые приносила лента, которые проецировались в сеть, ей предстояло отобрать существенное, или, правильнее, то, что казалось таковым ей. И эти коллажи, которые она складывала ежедневно уже несколько лет, превратились однажды в допинг, без которого она не мыслила своей жизни.
Ей нравился ее собственный голос: с иголочки, прочный, но не грубый, интонационно гибкий, вовсе не жесткий, пропускающий иногда легкий привкус металла, но в целом – какой-то непререкаемый, голос последней инстанции, и именно это последняя особенность приводила Алю в состояние легкого, незаметного для окружающих лихорадочного возбуждения. Сами же явления жизни, пропущенные через этот голос, то вдруг теряли мелочность и необязательность слухов, обретая солидность постулатов, то поражали вселенским масштабом, освобожденные от своей необязательности и провинциальности. И слова радиодевиза «Мы делаем новости» оборачивались своей аллегорической, но наиболее главной и настоящей стороной.
Но когда она в гостях у подруги с экрана работающего телевизора мельком увидела его, новость о том, что «беглые» академики основали в Кавказских горах свое вольное нео-российское государство, перестала быть для нее просто новостью, как до того все несчастья, коллизии жизни, пожары, обрушения крыш бассейнов, взрывы в метро были для нее просто новостями, ее голосом, покрывающим Вселенную. Да и эти академики, быть может, проскользнули бы мимо ее внимания, если б не увидела она среди них этого человека. Впрочем, академики сделались вдруг настойчивой новостью, о них твердили строчки ленты, ими оброс Интернет, как они своими косматыми бородами, и отказать им в этом праве становилось все сложнее, а после сюжета по первому каналу и просто неприлично.