Текст книги "Обращение в слух"
Автор книги: Антон Понизовский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Второй день (продолжение)
I. Рассказ стриптизера
Старшекурсник оказался земляк с Коврова. Первый год мы не знались, а на второй курс я перешёл – и он меня к себе под гребёночку прижал.
Он мне говорит: «Поехали я тебя свожу хоть раз в московский клуб».
Я говорю: «Да ладно, хорош».
«Нет, поехали».
Заплатил за вход, всё. И я полночи там зажигал, до упаду прям…
Я же в школе ещё танцевал. Танцевальный коллектив «Улыбка». Он до сих пор числится во Владимирской области – первое место. Везде во Владимирской области. Мы тренировались как следует: и шпагаты, и всё. Мне вот столько вот не хватало. Обидно было: все садились в шпагат, а мне больно и всё…
Ну, короче, я в клубе в этом танцевал так!.. Они уже: «Хватит, – говорят, – энерджайзер, садись». А я и так, и сяк…
Арт-директор меня замечает и говорит: «А вы не хотели бы… ну… вместе с нами?»
Я стесняюсь: чё, парень с деревни…
Тогда он зовёт меня в бар, наливает, по-моему, грамм пятьдесят…
Я же раньше не пил не курил. Спортсмен был. По соревнованиям занимал третье место. Только в восемнадцать лет начал: попробовал пиво, попробовал сигареты…
Короче, мне арт-директор: «Пошли!» И в баре: «Девушка, девушка, будьте любезны!..»
Пятьдесят грамм наливает, и ещё как-то со спрайтом делает – хлоп! Я выпиваю…
«Ну что, может, будете?»
Тут меня озарило сияние. Я говорю: «А чё, можно».
И такая система: он меня переодевает в костюм, свет потухается, и я начинаю танцевать… Ну вот.
И людям понравилось.
Как бы людям понравилось. У меня и поклонницы были, и всё было. Денюжки даже засовывали – ну, то есть, стриптиз. Вот. И я, значит, два года в стриптизе.
Меня даже чуть не отчислили из училища. Зам по воспитательной работе. Московское военно-музыкальное училище. Оно единственное в мире во всём. То есть в мире и в России – единственное. И люди поступают по таланту. А москвичей и каких-то других там – за деньги.
Самые лучшие там у меня были годы!
Ну, первый год, конечно: «Иди, стрельни сигарету…»
Недели две-три я бегал. А потом сказал: «Нет, ребята, хорош».
У человека должно же быть своё «я», нет? «Хорош, я больше бегать не буду».
«Та-ак… Коровкин, после отбоя – в бытовку!..»
Знаете, чё это, да? Каптёрка, где гладят штаны и всё такое. Захожу – а там эти доски, где гладят – они же не прикрученные: тут четыре ряда, тут четыре ряда. Ну, мне как сунули, я вот так: дж! упал, и все четыре доски положил.
И каждый день: «Иди сюда! Сигарету».
Я: «Нету».
«На!..»
Сколько… недели две, наверное, я летал.
Потом старшекурсник, из них же, которые били, говорит: «Ладно, пойдём покурим со мной». Оказался земляк.
А те люди, которые так и бегали, – они, я не знаю, может, и до сих пор бегают…
Говорили, я слышал, в Московском музыкальном дедовщины нету. Это ложь и брехня. Всё это есть везде.
Но у нас был закон – как мы музыканты, да? – губно-зубной аппарат не трогать. В любое другое место, а лицо не трогать, потому что завтра придёшь, скажешь, «пошёл умываться, упал об раковину, об ванну» – это всё не канает.
То есть бьют не по лицу, а просто чисто по телу. Бывает, в душу пробьют или… В душу, в душу – ну вот сюда.
Случай был. У нас флейтист был на курсе, с Питера. Все унижали, хотя пацан был хороший… ну, он и есть сейчас, может. Не знаю.
Короче, человек просто запоздал на отбой. А командир роты сказал: «Я не буду проводить проверку, пока лиц на месте не будет». Там у нас второй этаж, и все курсы стояли ждали на этаже. Старшекурсники в тапочках… Мы-то первый курс, все по форме, а старшекурсники в тапочках, в шортах: им-то – быстрей бы отбой…
Он забегает – и слышно уже: «Ну всё, хана тебе, парень… после отбоя держись».
Про себя думаю: «Ну, труба».
Он встал – начинается проверка, от ног до головы: там «Сидоров, Петров, Иванов! – Я, я, я! – Всё, ребят, всем отбой».
И от старшекурсников слышен голос: «После отбоя Заславский – в бытовку».
А там у нас иркутские… ну, звери были. Они даже по инструменту, по специальности не профессионалы. Их взяли из-за того, что они из каких-то приютов… ну, дикари. Там полкурса было иркутских, дагестанцы даже не связывались с ними.
Потом люди рассказывали: он заходит в бытовку, а там их человек пять или шесть. И такая система, что эти берцы… ну, берцы, как у этих, скинхедов, вот эти высокие – одели на руки, вот так завязали… Ну, и вшестером оприходовали его. Как бы не насмерть, просто отбито всё – и его сразу комиссовали.
Такие вот пироги.
Покурить нельзя у вас, нет?
Я хотел спросить: трудно ли привыкнуть танцевать стриптиз?
А что значит в понятие «стриптиз»? Чё стриптиз? Ну стриптиз…
Вам было стыдно?
Да не то чтобы стыдно… Но стрёмно как-то… Ну, неприятно, когда смотрят на тебя, допустим, триста человек, или сто…
Нет, ну ты же идёшь – ты же знаешь, зачем ты идёшь. У нас выход, короче, – пятнадцать минут на сцене. Три-четыре выхода в ночь. Платят семьсот рублей выход. Плюс «вип» – знаете что такое? «Вип-танец»? Во-первых, клиент не имеет права до тебя дотрагиваться – это раз! Человек сидит один, танец длится пять минут: песня – всё. Человек платит сумасш… ну, не сумасшедшие, но по тем временам, допустим – сто долларов. Музыка, ты её можешь всю, допустим, облапать там, вот. А она не имеет права пальцем… пальцем дотрагивается – всё! Всё, танец заканчивается, до свиданья.
Потом чего. Со временем уже видишь в толпе: оп! знакомая – «Привет! – Привет!» И, допустим, там на руках стойку – фью!.. фляк назад, кувырочек, на сцену сел, в оконцовочке ножки свесил, допустим, по щёчке провёл ей… То есть танцуешь – и у тебя есть поддержка зала.
Да, вот чего! Самое главное – поддержка.
Короче, заманивает само…
Да, ну и плюс с женой со своей где познакомился? Там же. Я танцевал стриптиз, а она в охране работала…
Ваша жена работала охранником?
Да. Она у меня пятиборка…
А раньше ведь там у нас каждый день… ну не то чтоб, как говорится, женщины низкого пола, но девчонки такие простые: «Презерватив есть? – Есть. – Пошли». Там внизу у нас были – «кабинки релаксации» называется. В кабинке закройся и всё. Чё хошь то и делай.
Но это пока с женой ещё не знаком был. То есть так, переглядывались: «Привет – Привет», «Пока – Пока», ну, как всегда начинается…
Вот, про неё историю расскажу! Я тогда офигел.
Была воробьёвая дискотека. Ну, детская: типа воробьёв дети бегают, малыши. Так называется: воробьёвая. Нам сказали: сделайте детям шоу. Мы сделали шоу: на стул садишься в майке, воду на себя раз! – всё течёт, им нравится – ну, дети маленькие…
А парковая же зона, дверь открыта: и – хоп! – ротвейлер забежал прямо в клуб. А там дети же, шухер, всё…
Вот жену-то когда я увидел.
Все охранники – они в галстучках, в белых рубашечках… И она, значит, галстучек свой снимает – берёт на ротвейлера: ш-ш-шик – и на галстуке спокойненько его выводит!.. Весь зал такой: «У-у-у!!.»
И я такой: «Ни фига себе девчонка!»
Ну, и стали встречаться…
Сначала она боялась сказать. Не сама сказала, а через подругу. Отвела меня в сторону, говорит: «Вот такая система, что у неё есть дочка, ты знал?»
А откуда я… Нет, ну ты девушку видишь, откуда ты знаешь, есть у неё ребёнок, нет, правильно? Выглядела, ухаживала за собой, стройненькая, хорошенькая, всё.
Я говорю: «Ну а чё? жизнь-то, она продолжается». Говорю: «Мне девушка нравится, ну и ребёнка приму».
Вот. Короче, первый раз её увидал и до сих пор люблю, и она меня любит. Может, она знает, что я ей не родной отец, но всё равно. Они со Стасиком молодцы, но хотя два разных человека. Стасик в меня: глаза мои, телосложения мои, голова вот такая, а походки мамины, то есть, может, она приучает его… Я говорю: «Не надо! в попу не дуй!» В смысле не надо там дышать над ним… Надо – наказали! А то: один наказывает, второй жалеет, так нельзя тоже.
А Вику я, честное слово, больше люблю, потому что к ней внимания никакого. Вот вчера даже прихожу с работы, она мне: «А вот здесь, пап, я как разукрасила?» Я говорю: «Хорошо». «За линии не залезала?» Я говорю: «Нет».
Домой тоже ездили с ними на зимние… Посёлок Малыгино, Владимирская область Ковровский район. С Москвы до Владимира поезд, а с Владимира есть проходящий автобус, прям через посёлок.
Дома я отдыха-аю! Я вот, допустим, живу в пятиэтажке, так? Вышел за дом – пошли гаражи. В гараже погреб – спустился, взял баночку огуречиков, картошку с погреба поднял, с маслицем отварил – а? шикарно?
А здесь, в Москве, банка огурцов скоко стоит? А картошка скоко стоит?
Домой я приезжаю – я деньги вообще не трачу. Ну, если только спиртное. И даже спиртное дешевле там. Ну сейчас не об этом.
А летом вообще! Заходишь в огород, вот тебе пожалуйста: горох хочешь? – покушай горошек, хочешь фасоль – покушай фасоль…
Москва-то – она провалится, я так чувствую…
«Провалится»? В каком смысле?
В прямом. Сколько рыть-то можно в Москве? Метро это… А потом, сколько уже случаев было, да? И взрывают…
Дома всё по-другому. Я даже не хотел уезжать, честно…
А, да! мне ещё Ирина Евгеньевна позвонила! У нас была преподаватель, танцевальный коллектив «Улыбка». Звонит: «Слав, ты знаешь, у нас юбилей. Надо танец поставить, сможешь?»
Я: «Не вопрос».
Жену обманул. Маме говорю: «Мам, она просто так не отвянет, придумай историю». Мама звонит ей, говорит: «Там в гараже чё-то помочь надо, там это, погреб поднять…» Всё! три дня продлил, билеты на поезд поменял, всё. Прихожу ставить танец.
Захожу – ну а там как всегда, по старой схеме: «И-и раз, и-и два…» Три прихлопа, три притопа.
Я: «Сто-оп!» Говорю: «Ирина Евгеньевна, так уже не пройдёт».
Я диск с собой – раз! О? музыка уже другая!
Показываю: вот такие движения и такие. Там сначала с медленными танцами – девушка с парнем, ла-ла, потом два рэпера приходят, парня отталкивают, девушку забирают и начинают с ней танцевать.
Короче, за два-три дня мы поставили танец.
Но репетиция – это одно, а когда на сцену выходишь, совсем другое, правильно? И мандраж какой-то, и всё…
Я говорю: «Ирина Евгеньевна, надо…»
Она: «Но вы станцуете?»
«Ирина Евгеньевна! – я говорю. – Надосрочно…»
«Хорошо!» – побежала, купила нам.
Ну, и мы там зажгли. И в зал прыгали тоже. Я сначала боялся: в простых клубах ряды эти, лавки – а там и дети стоят, и это, а нам ещё прыгать туда… Но нормально, все целы остались.
И главное, была комиссия с области – всё, понравилось, выдвинули на область. Я уехал, за меня брат танцевал – ну, и первое место во всей Владимирской области.
Вот – московская-то закалочка клубная…
Вот такие вот пироги.
II. Два один
– И всё-таки не понимаю, – не выдержал Дмитрий Всеволодович, – разве я не закрыл тему?
– Ну и что нам теперь, разойтись? – насмешливо сказала Анна. – Сидим общаемся. Какая разница – «закрыл», не «закрыл»…
– По-моему, различие вполне существенное, – возразил Федя. – Дмитрий видит спасение в цивилизации —
– Какое ещё, – покривился Белявский, – «спасение»?
– Хорошо, не спасение – направление. Верное направление… Но вот, мы только что слышали – человек. Мой ровесник. Жил в деревне Малыгино, жил не тужил, занимался в ансамбле «Улыбка». В один прекрасный день его встретила цивилизация (мы так её превозносим) – западная цивилизация встретила его и растлила!
Трое Фединых слушателей задвигались и, как показалось Фёдору, даже будто бы заворчали.
– Почему не назвать вещи прямо? Что это, если не прямое растление, не разврат? Вот, допустим…
– «Разврат»? – переспросила Анна. – Федя, а что такое «разврат»?
– Ага, вот и я не въезжаю, – неожиданно присоединилась Лёля.
– Кому «разврат», – добавил и Дмитрий Всеволодович, – а кому свобода.
– Снять трусы перед ста человеками? – поперхнулся Федя. – Это вы называете «свободой»?!
– Почему нет? – пожал плечами Белявский. – Имеет право.
– А допустим, если у человека такое… призвание? – задумчиво проговорила Анна. – Если он хорошо двигается? Если это красиво, в конце концов?..
– И кто-то платит, – присовокупил Белявский. – Тоже немаловажно…
– А кто-то другой хочет платить за убийства! – воскликнул Федя. – «Снэтч», «ститч», как это называется – убивают детей, снимают на плёнку…
– Фу, Федя! – поморщилась Анна. – Это уж совершенно из другой оперы…
– А по моему убеждению, одно и то же!.. Нет, наоборот, убийство тела – гораздо менее тяжкое: тело – временное пристанище, иллюзорное временное пристанище в этом временном мире! Чуть раньше или чуть позднее, иллюзия распадётся – и тело умрёт тоже, исчезнет. Убийство тела – всего лишь досрочное пробуждение от иллюзии, а вот убийство души… – «лучше, если бы повесили ему жернов на шею и утопили в пучине»! Жаль, мы не способны видеть глазами, как душа человеческая болеет: если бы мы могли видеть душу – как она делается пористой, губчатой, распадается… как с ней происходит нечто ужасно необратимое, как она отмирает…
– Вы говорите про этого мальчика? – уточнила Анна. – У него – «отмирает»?
– Конечно! конечно!..
– А посмотрите: он принял чужую дочку. И даже говорит: «Её люблю больше, чем собственного ребёнка, потому что ей – меньше внимания». Это, знаете ли, не часто встречается…
– И ещё, Федя, вы пропустили важный момент, – Белявский, прищурившись, посмотрел на просвет розетку с «грийотками», – важный момент между деревней Малыгино – и стриптизом. Он, главное, вам рассказал всё подробно. А вы пропустили. Его человек избивает, потом зовёт покурить: «падём покурим» – и он идёт – это что, не растление? При нём калечат невинного человека, а он со всеми молчит – не растление?
Я вам скажу, по сравнению с этим растлением любой стриптиз – тьфу!
А через это растление произволом проходят все-е. Через насилие проходят все: через армию… А потом Анна Вадимовна удивляется, что у нас с «мучиками» в стране плохо…
– Хорошо, пусть и это, но мы-то с вами, – гнул Фёдор, – мы с вами – нес ём ответственность перед ним? Или нас его жизнь не касается? Мы устроились, нам тепло, мы вкушаем блага цивилизации – а его эта цивилизация пусть унижает и уничтожает? Вы помните самый жалкий момент: как он пытается хоть за что-нибудь уцепиться, пытается оправдаться, и сам не знает, за что ухватиться – не то за поддержку зала, не то за семьсот рублей… Помните, как он описывает этот «ви-ай-пи-танец»: «Она не имеет права дотронуться, а я всю облапаю», – какое здесь чувствуется ответное унижение, корчи – сначала ег одушу унизили и изнасиловали, и в ответ он пытается…
– Кто кого «изнасиловал»? – не выдержала Лёля. – В чём проблема вообще? Ну стриптиз, ну и что? «Ах», «ох»!.. Что он —
– Людей посмотрел, себя показал… – ввернул Белявский.
– Что он, с голоду помирал? Нет, пошёл добровольно…
– А, думаете, – чуточку улыбнулась Анна, – вы думаете, можно раздеться перед ста человеками добровольно?
– А вы́ как думаете? – приняла вызов Лёля.
– Думаю, вряд ли…
– Есть опыт? – резко спросила Лёля.
Мужчины притихли.
– Н-нет… – слегка побледнев, медленно ответила Анна, – опыта такого у меня нет…
– Ну и зря, – отрубила Лёля.
– Эм… вот как… – не сразу нашлась Анна. – А что, вы… подобный опыт… имеете?
– Да, имею, – чётко ответила Лёля.
Федя приоткрыл рот.
Дмитрий Всеволодович, наоборот, очень сильно сжал зубы и улыбался, не разжимая зубов.
Лёля быстро прибавила:
– Но – не за деньги!
– Зачем же тогда? – плавно продолжила Анна.
– Просто фан.
– Просто fun… – отозвалась Анна эхом. – И… часто вы этот fun получали?
– Нет, пару раз.
– Удивительно интересно… – Это было похоже на поединок, в котором Лёля двигалась и наносила удары быстро, а Анна – замедленно, как бы пытаясь загипнотизировать. – Ну и как… ощущения?
– А попробуйте сами. Бар «Голодная правда», с пятницы на субботу: стойки для всех желающих.
На протяжении этого диалога Дмитрий Всеволодович, любуясь, смотрел на Лёлю. Его зубы блестели.
Фёдор чувствовал себя совершенно bouleversé – «перевёрнутым», ошеломлённым.
Он неожиданно для себя натолкнулся на общее сопротивление – и даже не мог взять в толк, каким образом это могло произойти, что умные и хорошие люди объединились против него в таком простом, очевидном вопросе. При этом его царапнуло замечание Анны о том, что рассказчик «принял чужую дочку», и это не вязалось с Фединым рассуждением о «разрушении» или «смерти» души. Федя чувствовал, что здесь ему встретилось некое противоречие, – но не мог толком сообразить, в чём оно заключается. И, главное, он никак не способен был соединить только что услышанное от Лёли – и то ощущение чистоты, которое с ней было связано.
Лёля натолкнулась на любующийся взгляд Белявского – и встретила этот взгляд с вызовом.
Дмитрий Всеволодович, тоже не отводя блестящих глаз, медленно, с удовольствием обсосал пару вишнёвых косточек, и аккуратно сложил в розетку.
Протянул руку и, стукнув, поставил пустую розетку на стол.
– Федя! – сочувственно воскликнула Анна и даже ущипнула Фёдора за рукав. – Ну что же вы так серьёзно относитесь ко всему? Нельзя…
– Это молодость, – сладко вздохнул Белявский. – Нас с тобой, Анька, уже ни в стриптиз не возьмут… ни вон к Фёдору в моралисты.
Ах, Федя. Хорошо с принципами, когда прекрасен и юн. А представьте, вы женщина. И вам пятьдесят… восемь? Или шестьдесят шесть? Где же взять-то прекрасных и юных? Хорошо, появилась возможность: немножко денег – и хоть одним глазком поглядеть… Напоследок, вип-танец… Вам как бели́веру [26]26
Беливер (от англ. believer) – верующий.
[Закрыть]надо, наоборот, иметь милосердие…
Пусть идёт как идёт. Всё придёт в своё место…
– В стриптиз-клуб, – сказал Федя убито.
– Кто-то – да, в стриптиз-клуб. А другой – в институт благородных девиц. Это и называется свобода, нет?
Мы тут, например, свободно распределились: кроме вас, все за стриптиз…
– Я воздерживаюсь, – поспешно отмежевалась Анна.
– Одна воздержалась, один – против, два – за.
…..го января две тысячи…..го года, в восемнадцать пятнадцать, в «Альпотеле Юнгфрау», Беатенберг, побеждает стр-ри-ип-ти-и-из-з-з!..
Фёдор, мои соболезнования. Компотику?
III. Рассказ о белой корове, добром генерале и запрещенном огурце
Когда война началася, отца забрали на фронт, мы осталися с матерью.
Мать наполовину слепая, отца нет, бедность жуткая! Вот такой голый дом, половина фанерой была отгорожена, там иконы висели, одна кровать и печка. Мы с сестрой на печке сидим, а на потолке мел – ну и начинаем баловаться. Мать берёт, кочергой или веником нас: «Лихоманки! А печка обломится?! в чём мы хлебы-то будем печь?»
Вот говорят много о ветеранах, кто воевал – я им дань отдаю. Но ведь женщины-то, которые одни остались, – они-то что пережили?
Я помню, война была: выйдешь – волки ходили. Прямо вот – волков видели. Ночью корова во дворе: «ду-ду-ду, ду-ду-ду!..» Мать: «Ой-ой, у соседки вчера волк овец трёх зарезал! И моих, наверное, всех…» – а во двор выйти боится: темно, да ещё и слепая…
Утром встала, Богу молится… Выходим, смотрим – в заборе вот такая огромная яма! Волк прокопал. Корова стоит вся мокрая, дрожит, овцы под неё все забилися – они всегда под корову туда забиваются от волков…
Я это запомнила на всю жизнь: ночь холодная, зимняя, война, отец на фронте… Во двор боимся выходить: темнота…
Или, помню, телёнок на улице перемёрз: мать в дом его принесла, а он начал околевать… Боже мой! Как она упала перед иконой, как Богу молилася: «Господи! Спаси!» Если она телёнка не сдаст – значит, семья на весь год голодными остаётся. Деньги-то не давали в колхозе, но хлеб какой-то давали, зерно давали…
Мы, дети, болели, с температурой валялись на печке – на нас никто внимания не обращал, а за скотину вот так она переживала…
Сейчас говорят: «В детдомах детям плохо». А я завидовала детдомовским детям. Они были ухоженные, даже во время войны, были чистенькие, они имели свой огород, свиней разводили… А мы ходили гнилую картошку искали по полю. Сестра с тридцать девятого года, я с тридцать седьмого. Она всегда радовалась, что мы больше всех понабрали. Мать из-под снега эту гнилую картошку – толкла, кашу какую-то нам варила…
И старшая сестра тоже – они три подружки ходили в поле работать. Копали картошку, копали капусту… Приносили кусочек капусты, чтоб щи сварить. А с поля нельзя было брать, вы знаете. Они прятали эту капусту вот здеся, под телогрейку. Осень, всё ледяное. И обе эти старшие девочки умерли от воспаления лёгких.
Но самый-то голод – вы знаете, когда наступил? Уже война кончилась, это был сорок восьмой год. Ой, какой это голодный был год, это что-то невероятное. Из Саратовской области шли к нам люди, лягушек ели, и голубей ели, и грачей ели… Ребята пухли… Столько ходило голодных, нищих, на гармошке играли, просили… А больных людей – заставляли брать в дом. Если на улице человек лежит – насильно в дом приводили, и не имел права выгнать. А кормить-то их – чем?
Я помню, пришёл брат и говорит: «Папань, там бабушка одна лежит у нас в сенях». Ну, отец бригадиром был, он пошёл к председателю колхоза – её у нас взяли…
Отец – огородник был страшный. Насажал, говорит: «Ребята! небось не помрём. Свеколка вылезла, и огурчик тоже один появился. Но вы пока не трогайте ничего».
А сестра маленькая была… (Нас всего девять было детей, я восьмая.) Сестре года три: она как услышала про огурец – а сорвать-то он ей не велел! Она пошла в огород, села на коленочки и съела половину этого огурца прям на грядке, а половину оставила, представляете?..
И я тоже, не помню, куда мать ушла… ну, куда-то ушла, а я на эти полки, где посуда-то лежит – ноготочкими всё выковыривала, думала: а вдруг кусочек крошечки там найду?..
Это вот сейчас мы живём, вроде все недовольные жизнью…
Я девчонкам своим говорю (они за границу ездили отдыхать) – говорю, не выбрасывайте, экономьте там на еде, на пакетах, – они даже слышать меня не хотят…
А напротив нас жила женщина, у неё мальчик, звали Егор. Она взяла с поля несколько картофелин, и её посадили в острох. Не «в тюрьму» говорили, а по-деревенски «острох». Ну, увезли – осталась бабка и этот мальчик.
Мы с мамой пошли посмотреть, что они там в доме-то у себя делают.
Заходим – у нас-то хоть пол какой-то дырявый был, а у них земля и больше ничего. А этот мальчик, – он постарше меня был, в первом классе – сидит, привязал катушку такую обычную с нитками, натянул нитки и как будто звонит: телефон у него такой на печке. Говорит: «Алё!..» (А он картавый был.) «Аё! Буянкин?..» (Буланкин – это был у нас участковый района, милиционер.) «Буянкин, пйиежжяй! Бабка мне жъять не даёт, а мне жъять хочется!..»
Ты понимаешь, ( смеётся) жрать ему хочется… Буланкин…
У меня очень жалость к этим детям к бедным. Особенно к деревенским. Они по своей природе умные, всё. Но вот этот быт ихний!.. Ведь это надо видеть, как люди живут там!
Свет электрический дали нам в каком… году в пятьдесят седьмом, наверное… А коротать вечера-то зимние надо? На пол стелили солому, мать на печке жарила горох, этот горох мы ели. Свету не было, у нас керосиновая такая коптюська. Отец в очках, засаленным пальцем читал книжку. Я плакала над этой книжкой… А как называлась, не знали: корочки не было. Отец её обернул газетой и написал «Жан-Вольжан».
И ещё была моего отца настольная книга – «Тихий Дон». Издание вот такое огромное. Он перелистывал, курил трубку, усы крутил и читал. Вот такая была огромная книжка. Я её изучила от корки до корки. Аксинья для меня – это что-то!.. И все говорили, я была очень схожа с Быстрицкой. У меня была огромная коса, маленький лоб. В Москве у меня фотография Быстрицкой висела – одно лицо.
Я в Москве живу с четырнадцати лет.
Сестра раньше. В войну её забрали на трудовой фронт. Окопы рыла, и так в Москве и осталась. А я школу окончила, восемь классов, приехала к ней.
Ой, сестра у меня была такая салтычиха! Один раз я взяла семечки, она: «Ты что-о?! Всем показываешь, что ты дура деревенская?! Никогда не грызи семечек!»
Никогда с тех пор семечек не беру.
Жили мы с ней около ВДНХ. Вот так коридор и тридцать шесть квартир, все дети босичком бегали – ну как студенческие такие бараки, как общежитие.
Сестра мне давала десять рублей и говорила: «Иди на Выставку, купи арбуз. Только в табор не заходи!» Там цыгане были, капуста росла. А с этой стороны еврейские домики – всегда в белых этих пыльничках они ходили, я обожала. Москва была вся такая славная.
Но тогда был очень жёсткий режим при Берии: три дня прожил в Москве – нужно зарегистрироваться. И пришёл участковый оштрафовать мою сестру за то, что я незаконно с ней проживаю. Она говорит: а у неё отец умер, мать слепая, совершенно инвалид. «Не положено». И всё равно оштрафовали.
Ну и что? Обратно ехать в деревню корову доить? Сестра говорит: «Садись…»
Сестра у меня шустрая была, это что-то! Говорит: «Садись пиши письмо Маленкову». Я, представляете, пишу Маленкову, что я приехала к сестре, ищу в Москве работу, а меня не регистрируют, ничего.
Вы не поверите: не прошло две недели, приходит ответ! То есть моё это, можно сказать, детское письмо – дошло до Маленкова! Что прописать меня, зарегистрировать у сестры, Алексеевская двадцать семь, как сейчас помню, квартира шесть. Вот благодаря Маленкову я и осталась в Москве.
Устроили меня ткачихой в три смены. Фабрика была на Бауманской, где Аптекарский переулок. Меня туда взяли, а до станка-то я не доставала! Поставили мне такой подмосток – торчали только два бантика, и чёрная ситцевая юбочка. И прозвище у меня было – «Букварь». Почему, я не знаю. Наверно, самая маленькая была девочка.
Работали мы в три смены, по восемь часов. Неделю утром, следующую – в вечернюю смену, и третья неделя ночная. И мы, дети, работали по восемь часов ночью. Женщина там пожилая одна говорила, что даже при царе такого не было, чтобы дети на станке ночью работали, только мужчины работали.
И была я всегда стахановкой, зарабатывала по тем временам двести шестьдесят рублей – это когда ещё деньги такие были зелёненькие, солдатики в касках были на них нарисованы. Шестьдесят рублей я за квартиру платила, и на двести рублей мне оставалось купить в электричку билет, и мы кушали: бутылку кефира – тридцать копеек она стоила, «городская» булочка семь копеек, и вот так выживали.
А когда Берию сняли, издали приказ, чтоб детей освободить от работы в ночное время. Я двумя руками вцепилася, меня оттащить не могли. Я думала: как же я буду платить за квартиру?
Я не стала городской, хоть и вела такую хорошую жизнь, накормленную… Душой, все мои мысли остались в деревне… ( плачет) Я маме писала, когда устроилась на фабрику: «Мама, я лучше буду коров доить! Как я не люблю Москву! Возьми меня, мама, домой!»
Родина моя там, сколько бы я лет ни прожила в Москве…
Как-то еду в метро… Это я уже работала контролёром на сорок пятом заводе. Ну, контролёр – я ходила всегда с маникюром, следила за собой, всё. И вот еду в метро: платформы у меня, там педикюр, стою. И одна девочка едет с мамой, видно, что из деревни: с мешками… Эта девочка в метро как меня увидела и смотрит вот так: то на ноги, то на меня. То на ноги, то на меня. Я думаю: бедная девочка, если б я из деревни бы не уехала, и я такая бы тоже была…
Я в Москву-то приехала – девочки все учатся в десятом классе – а я восемь классов только окончила… Все одеты прилично…
Сестра говорит:
«Так! Садись за машинку, учись!» Научила меня на машинке, мы с ней вышивали…
«Ехай в ГУМ, купи только синельку!»
«Синелька» называлась – такая нитка пушистая. Мулине это всякое, тонкое…
Я еду туда… на каком троллейбусе… пятьдесят второй, что ли?.. Не помню, какой-то до «Революции» туда ходил. А с ночной смены – ну и уснула на заднем сиденье.
Просыпаюсь: о-о-ой! Под щекой – звёзды! Погоны-то генеральские! А я сплю у него на плече!
А он мне говорит: «Спи-спи, у меня жена не ревнивая…»
Вы представляете? В трамвае можно было генерала увидеть рядом с тобой. В общественном транспорте ездили.
«Ты, наверное, – говорит, – с ночной смены?»
Я: «Ага».
«А у меня тоже, – говорит, – сын…»
То есть настолько люди проникновенно друг к другу все относились… Это вот кто попозже к власти пришёл… ну ладно.
Вот, на сорок пятом заводе парень с нами работал, Юра, заливщик. Металл заливал, а я мерила температуру термоаппаратом: две тысячи градусов. У него дядька был министр тяжёлой металлургии, а племянник его работал с нами. Вот чтобы проблемы какие-то были с ним? Чтобы он на нас накричал?..
Люди были другие. Добрейшие были люди!
Я в вечернюю смену работала, в час возвращалась, никто никогда не приставал, ничего этого близко не было…
При коммунистах жить было лучше, конечно. А вот то, что сейчас происходит, мне даже вообще непонятно.
И вы знаете, я вам скажу – я сейчас обращаю внимание: кто на иномарках за рулём ездиет? Нету русских! Самые бедные люди – русские.
Правнук у меня пошёл в первый класс – тридцать процентов москвичей, россиян – остальные приезжие. Чеченский ребёнок сидит с переводчиком. Афганский ребёнок сидит, из гостиницы возят. Он по-русски даже двух слов не может связать, а нашему бы ребёнку пора уже дальше по умственному развитию, он и читает, и пишет, и всё… И мы вынуждены терпеть, нам говорят: «Будьте терпимыми». И всю жизнь так. И мама моя: «Чужого не брать!» Крапиву ели, а яблоки у соседей валялися – нельзя было поднять…
Ну не знаю, не знаю…
Как моя одна знакомая говорила: «Не везёт нам на царей». Больше я ничего, сынок, не могу сказать: не везёт нам на царей.
Если раньше я себя считала средним классом, теперь по сравнению я считаю, я нищая. Я! при Сталине пошла работать, двадцать лет отработала на авиацию и тридцать лет в космическом цеху – я имею пять тысяч пенсию! Ну да бог с ней – но вот у меня сейчас два мальчика: я помогаю внучке без отца растить двоих детей. Вот защитники родины – и кого они пойдут защищать? Мне вот непонятно: где моя родина?
А? Я к вам обращаюсь: где родина-то моя?