412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Антон Чехов » А П Чехов в воспоминаниях современников » Текст книги (страница 16)
А П Чехов в воспоминаниях современников
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 12:28

Текст книги "А П Чехов в воспоминаниях современников"


Автор книги: Антон Чехов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 68 страниц)

Мы с трудом выбрались из толпы, поднялись по лестнице к ложам и оказались в пустом коридоре.

– Вот, как хорошо! – сказал Чехов. – Я боялся, что Немирович назовет тебя по имени и ты как-нибудь выдашь себя.

– А ты знаешь, кто я? Кто же? Скажи!

Я вырвала у него свою руку и остановилась. Он улыбнулся.

– Знаешь, скоро пойдет моя пьеса, – не отвечая на вопрос, сообщил он.

– Знаю. "Чайка".

– "Чайка". Ты будешь на первом представлении?

– Буду. Непременно.

– Будь очень внимательна. Я тебе отвечу со сцены. Но только будь внимательна. Не забудь.

Он опять взял мою руку и прижал к себе.

– На что ты мне ответишь?

– На многое. Но следи и запомни.

Мы вошли в пустую аванложу. На столе стояли бутылки и бокалы.

– Это ложа Суворина. Сядем. Чокнемся.

Он стал наливать шампанское.

– Не понимаю! – сказала я. – Ты смеешься? Как ты можешь сказать мне что-нибудь со сцены? Как я пойму, что именно эти слова относятся ко мне? Да ведь ты и не знаешь, кто я?

– Ты поймешь... Сядь, пей пожалуйста.

– Жарко!

Я подошла к зеркалу. /241/

– Хочешь попудриться? Я отвернусь: сними маску. – И он сел ко мне спиной. Я следила за ним в зеркало: он не шевельнулся, а я маску не сняла.

Потом мы сидели рядом и пили.

– Тебе нравится название: "Чайка"?

– Очень.

– Чайка... Крик у нее тоскливый. Когда она кричит, хочется думать о печальном.

– А почему ты сегодня печальный? – спросила я. – Все глядишь вверх, будто тебе ни до кого дела нет, даже глядеть на людей скучно. – Он улыбнулся.

– Ты не угадала, маска, – сегодня мне не скучно.

Я опять вернулась к "Чайке".

– Ну, как можно сказать что-нибудь со сцены? Если бы еще ты знал, кто я, то я бы подумала, что ты вывел меня в своей пьесе...

– Нет, нет!

– Ну, не понимаю и не пойму! Тем более что ответишь ты не мне, вероятно, а той, за кого ты меня принимаешь.

– Пойдем вниз, – предложил Антон Павлович. – Неприятно, если сюда придут.

Мы вернулись в зал, сперва ходили, а потом сели в уголке.

– Расскажи мне что-нибудь, – попросил Чехов. – Расскажи про себя. Расскажи свой роман.

– Какой роман? Это ты пишешь романы, а не я.

– Не написанный, а пережитый. Ведь любила ты кого-нибудь?

– Не знаю.

Двигалась мимо нас, шуршала и шумела толпа. Не обычная, нарядная толпа, а какая-то сказочная или кошмарная. Вместо женских лиц – черные или цветные маски с узкими прорезами для глаз. То здесь, то там высовывались звериные морды из-под поднятых капюшонов мужских домино, ярко блестели пластроны фрачных сорочек. И над всем этим гремел непрерывно оркестр пьянящими вальсами, страстными ариями. Голова у меня слегка кружилась, нервы были напряжены, сердце то замирало, то билось усиленно. Вероятно, выпитое шампанское не прошло даром. Я прислонилась плечом к плечу Антона Павловича и близко глядела ему в лицо. /242/

– Я тебя любила, – сказала я ему. – Тебя, тебя...

– Ты интригуешь, маска, – сказал он. – И ты противоречишь себе: ты только что сказала "не знаю".

– Нет, это не противоречие. Может быть, это была и не любовь, но, кажется, не было ни одного часа, когда я не думала бы о тебе. А когда я видела тебя, я не могла наглядеться. Это было такое счастье, что его трудно было выносить. Ты не веришь мне? Дорогой мой! ненаглядный!

Он откинул прядку волос со лба и поднял глаза к потолку.

– Ты мне не веришь? Ответь мне.

– Я не знаю тебя, маска.

– Если не знаешь, то все-таки принимаешь меня за кого-то. Ты сказал, что ответишь мне со сцены.

– Сказал на всякий случай. Если ты не та, кому я хотел сказать, это значения не имеет. Тогда ты не поймешь.

– А кому ты хотел сказать?

Он улыбнулся:

– Тебе!

– Так что же ты говоришь, что ты меня не знаешь?!

– Знаю, что ты артистка и что ты сейчас очень хорошо играешь.

– И эта артистка должна быть очень, очень внимательна и следить?

– Ты!

Он опять улыбнулся и наклонил голову ко мне.

– Ты будь внимательна и следи. Но ты не кончила рассказывать свой роман. Я слушаю.

– Роман скучный, а конец печальный, Антон.

– Конец печальный?

– Я же тебе сказала, что не знаю, любила ли я действительно. Разве это значит любить, если только борешься, гонишь эту любовь, прислушиваешься к себе с постоянной надеждой: кажется, я уже меньше люблю кажется, я выздоравливаю, кажется, я наконец победила. Разве это любовь?

– Не было бы любви, не было бы и борьбы, – быстро сказал он.

– А! Значит, ты мне веришь!

– Я не знаю тебя, маска.

Он взял меня под руку и встал. /243/

– Тут много любопытных глаз. Ты не хочешь еще вина? Я хочу.

Мы опять поднялись в ложу, после того как Чехов удостоверился, что она пуста.

На столе стояли две почти полные бутылки. Мы опять уселись и теперь стали весело и бессвязно болтать. Он настаивал, что я артистка, что он знает меня в драматических ролях. Я стала дразнить его Яворской.

– Ты еще влюблен в нее, несчастный?

– Неужели ты думаешь, я тебе отвечу?

– А почему нет?

– Да только потому, что ты сама Яворская.

– Ты в этом уверен?

– Убежден.

– Давно бы сказал. Я бы сняла здесь маску.

– Сними.

– Нет, поздно, домой пора.

Мы выглянули в зал. Публика очень заметно поредела. Я увидела Алешу, который щурился во все стороны. Очевидно, искал меня. Мы, смеясь, быстро спустились и около лестницы столкнулись с Сувориным и К°.

– Антон Павлович! – закричал он. – Мы все вас искали, искали...

Я быстро пожала руку Антону Павловичу и бросилась к Алеше.

– Ты довольна? – спросил он.

– Довольна и немножко пьяна. А ты доволен?

– Доволен, но совершенно трезв.

И дорогой, и дома в постели я думала:

"Я – Яворская? Он ответит со сцены Яворской?"

X

Мы с Мишей обыкновенно бывали на всех премьерах драматических представлений, и я думала, что и на этот раз мы пойдем вместе. Но Миша передал мне только один билет{243}.

– Вот тебе, чехистка! С трудом достал, и то не в партере, а в амфитеатре.

– А ты?

– У меня заседание. И, по правде сказать, не велика потеря...

Я отправилась одна и тоже, по правде сказать, была /244/ этому рада. Про то, что я жду ответа со сцены, я, конечно, никому не сказала, даже Алеше, но скрыть своего волнения я не могла. Давно ждала я этого дня и все время думала то одно, то другое. Узнал меня Антон Павлович или не узнал и принял за другую? Он сказал, что "убежден", что я Яворская. Я решила, что этого не может быть. Это он пошутил. Ни в фигуре, ни в манерах у меня с Яворской сходства не было ни малейшего. Но мало ли у него могло быть других знакомых женщин!

Между прочим, я вспомнила: в тот вечер я второй раз в жизни была в маскараде. В первый раз я была с Мишей и с целой компанией знакомых. Я старалась интриговать, но ко мне привязывались незнакомые и приглашали ужинать, кататься на тройке. Я путалась и обращалась в бегство. Было не весело, а противно, и ни за что я не пошла бы с кем-нибудь под руку и не приняла бы предложения выпить вина. С Чеховым я сейчас же согласилась подняться в пустую ложу, и почему-то меня даже не удивило, что он весь вечер вел себя так, как будто мы были не в маскараде, а в гостях у общих знакомых. Почему-то он даже оберегал меня от "любопытных" глаз и боялся, что я себя выдам. А я отнеслась к этому так, будто иначе и быть не могло. Раз я была с Чеховым, то все это было вполне естественным, кто бы я ни была. За это ручалось его уважение к женщине, за это ручалось его личное достоинство, его благородство. Нет, Чехов не был более или менее свинья.

Но кому же хотел он ответить со сцены?

– Тебе! – сказал он.

И когда я его спросила, артистка ли должна следить внимательно, он ответил:

– Ты!

И вот почему-то во мне росла уверенность, что это "ты" – это я. Весь день я была в большом возбуждении.

Театр был переполнен. Очень много знакомых лиц. Мое место было в амфитеатре с правого края, около двери, и на такой высоте, что я могла подавать руку, здороваться со знакомыми и слышать все разговоры проходящих и стоявших у дверей. Мне казалось, что все, как и я, возбуждены, заинтересованы. /245/

Началось первое действие.

Очень трудно описать то чувство, с которым я смотрела и слушала. Пьеса для меня как-то пропадала. Я ловила каждое слово, кто бы из действующих лиц его ни говорил, я была напряженно внимательна, но пьеса для меня пропадала и не оставляла никакого впечатления. Когда Нина Заречная стала говорить свой монолог: "Люди, львы, орлы...", я услышала в партере какой-то странный гул и точно проснулась. Что это происходило? Показалось мне, что это пронесся по рядам сдержанный смех, или это был не смех, а ропот, возмущение? Во всяком случае, это было что-то неприятное, враждебное. Но этого не может быть! Чехов так популярен, так любим!

Занавес опустился, и вдруг в зале поднялось что-то невообразимое: хлопки заглушались свистом, и чем больше хлопали, тем яростнее свистели. И тогда ясно стал слышен и смех. Мало того, что смеялись, – хохотали. Публика стала выходить в коридоры или в фойе, и я слышала, как некоторые возмущались, другие злобно негодовали:

"Символистика"... "Писал бы свои мелкие рассказы"... "За кого он нас принимает?"... "Зазнался, распустился"...

Остановился передо мной Ясинский, весь взъерошенный, задыхающийся.

– Как вам понравилось? Ведь это черт знает что! Ведь это позор, безобразие...

Его кто-то отвел.

Многие проходили с тонкой улыбкой на губах, другие разводили руками или качали головой. Всюду слышалось: Чехов... Чехов...

Если бы я даже хотела встать, я бы не могла. Но я и не хотела. В зале стало тихо, все злобствующее, язвительное, злорадно захлебывающееся – все ушло разливать свою желчь на просторе, собираясь в кружки, стараясь перекричать друг друга. Литературно-журналистская братия! Та, которая кланялась ему низко, подобострастно льстила. Им ли было не радоваться, когда неожиданно явился случай лягнуть его побольнее. Слишком быстро и высоко он поднялся, и теперь они тянули его вниз, воображая, что его гордая голова уже никогда больше не поднимется над ними.

Когда антракт кончился и зал стал наполняться, я /246/ увидала в одной из лож налево Суворина. Я думала, что может появиться и Чехов, но его не было.

И опять упорно, но уже безнадежно, я стала внимательно следить за словами пьесы. Вспомнилось: Антон Павлович писал ее летом в маленьком флигельке Мелихова. Весь флигелек тонул в зелени. Из дома к нему порой доносились звуки рояля и пения. Ему было хорошо, когда он писал. Он сам рассказал мне об этом. Вспомнилось так, точно на один миг я увидела и флигелек, и Антона Павловича над рукописью со свесившейся прядкой волос на лбу. Далеко тогда был Петербург с Александринкой, далеко был день первого представления, а теперь далеко Мелихово с его покоем и тишиной, и вместо флигелька – переполненный зрительный зал и лица друзей, внезапно обратившиеся в звериные хари.

Пьеса с треском проваливалась{246}. Что же должен был теперь переживать Антон Павлович? Кто был с ним, чтобы он чувствовал рядом друга? Кто мог облегчить его состояние? Как я завидовала бы этому человеку, если бы знала его!

А про ответ со сцены Антон Павлович, очевидно, пошутил. Сказал на всякий случай неизвестно кому.

Но вот... вышла Нина, чтобы проститься с Тригориным. Она протянула ему медальон{246} и объяснила: "Я приказала вырезать ваши инициалы, а с этой стороны название вашей книги".

"Какой прелестный подарок!" – сказал Тригорин и поцеловал медальон.

Нина ушла... а Тригорин, разглядывая, перевернул медальон и прочел: "страница 121, строки 11 и 12". Два раза повторил он эти цифры и спросил вошедшую Аркадину:

– Есть мои книги в этом доме?

И уже с книгой в руках он повторил: "страница 121, строки 11 и 12". А когда нашел страницу и отсчитал строки, прочел тихо, но внятно: "Если тебе когда-нибудь понадобится моя жизнь, то приди и возьми ее".

С самого начала, как только Нина протянула медальон, со мной делалось что-то странное: я сперва замерла, едва дышала, опустила голову, потому что мне показалось, что весь зрительный зал, как один человек, обернулся ко мне и смотрит мне в лицо. В голове был /247/ шум, сердце колотилось, как бешеное. Но я не пропустила и не забыла: страница 121, строки 11 и 12. Цифры были все другие, не те, которые я напечатала на брелоке. Несомненно, это был ответ. Действительно, он ответил мне со сцены, и ответил мне, только мне, а не Яворской и никому другому.

"Тебе!" "Ты!" Он знал, что говорил это мне. Весь вечер он был со мной и знал, что со мной. Значит, сразу узнал меня. С первого взгляда. Но что в этих двух строках? Что в этих двух строках?

Я опять стала в состоянии смотреть на сцену, и теперь я видела пьесу. Но мне больше хотелось увидеть Антона Павловича. В ложе его не было, значит – он за кулисами. Туда пройти невозможно. Да и если бы и можно было, я бы не решилась. Если бы встретиться как-нибудь случайно и понять, почувствовать, не лишняя ли я? Не навязчиво ли мое присутствие? О, если бы я знала, что он хочет меня видеть! Но мне казалось, что сейчас, в его тяжелом состоянии, он едва бы узнал меня, прошел бы мимо, даже подосадовал бы, возможно, что я встретилась ему. Он ответил мне со сцены в пьесе, которая провалилась, и поэтому я должна была быть ему особенно неприятной. Недаром я, как виноватая, боялась его. Но в последнем антракте я все-таки обегала и коридоры и фойе. Ведь я сразу увидала бы по его лицу, нужна ли я ему.

Но я его нигде не встретила, а позже услыхала, как говорили, что Чехов убежал из театра. Об этом шептались, передавая друг другу эту новость. Сбежал!

В последнем действии, которое мне очень понравилось и даже заставило на время забыть о провале пьесы, Коммиссаржевская (Нина), вспоминая ту пьесу Треплева, в которой она в первом действии играла Мировую душу, вдруг сдернула с дивана простыню, закуталась в нее и опять начала свой монолог: "Люди, львы, орлы..."

Но едва она успела начать, как весь зал покатился от хохота. И это в самом драматическом, самом трогательном месте пьесы, в той сцене, которая должна бы была вызвать слезы!

Смеялись над простыней, и надо сказать, что Коммиссаржевская, желая напомнить свой белый пеплум Мировой души, не сумела изобразить его более или /248/ менее красиво, но все-таки это был предлог, а не причина смеха. Я была убеждена, что захохотал с умыслом какой-нибудь Ясинский, звериные хари и подхватили, а публика просто заразилась, а может быть, даже вообразила, что в этом месте подобает хохотать. Как бы то ни было, хохотали все, весь зрительный зал, и весь конец пьесы был окончательно испорчен. Никого не тронул финальный выстрел Треплева, и занавес опустился под те же свистки и глумления, которые и после первого действия заглушили робкие аплодисменты.

У вешалок возбуждение еще не улеглось. И там смеялись. Громко ругали автора и передавали друг другу:

– Слышали? Сбежал! Говорят, прямо на вокзал, в Москву.

– Во фраке?! Приготовился выходить на вызовы! Ха, ха...

Но я слышала тоже, как одна дама сказала своему спутнику:

– Ужасно жаль! Такой симпатичный, талантливый... И ведь он еще так молод... Ведь он еще очень молод.

Дома меня ждал Миша с кипящим самоваром и холодным ужином. Он сам открыл мне дверь.

– Ну, что? Большой успех?

– Провал, – неохотно ответила я. – Ужасный провал!

– Не ходи в детскую, – предупредил он, удерживая меня за руку. – Я только что там был. Все спят, как сурки. Были очень веселы, бегали, играли. Сядь, расскажи.

– Провал, – повторила я и передала приблизительно, что я видела и слышала.

– Ах, уж и подлецы эти с... д... газетные писаки! – горячо сказал Миша. – Подхалимы, мерзавцы... То готовы ж... лизать человеку, пока он в славе, но споткнись он, все набросятся на него, как собаки. Говоришь, сбежал Чехов? Да, воображаю, какие у него кошки на сердце скребут! Да не его дело писать пьесы! Писал бы еще что-нибудь вроде "Степи". Тут он мастер.

Какое для меня было неожиданное облегчение, что Миша ругал не Чехова, а его врагов и завистников. Я ждала, что он придерется к случаю сказать про него что-нибудь враждебное, но ему, очевидно, стало жалко Чехова, и он забыл свою вражду. /249/

– Подожди, мать, – говорил он, – это пустяк, что его освистали. Покажет он им еще себя. Опять будут пресмыкаться и хвостом вилять, а он уж теперь их раскусит. Слишком добродушен твой Чехов: со всякой сволочью готов обниматься.

Я слушала с радостью, но у меня из головы не выходило: 121, И и 12.

Книга Чехова в библиотеке на полке, найти ее ничего не стоит. Найти и прочесть. Но надо пить чай, есть ветчину, слушать Мишу и отвечать. А что там? На этой странице 121 и на строках 11 и 12? Ах, скорей бы, скорей!

Наконец чай был отпит, Миша ушел в кабинет, повозился там, посвистел и прошел через гостиную в спальную.

– Мать! Ты скоро?

– Да, сейчас.

Тогда и я прошла в кабинет; пришлось зажечь свечу, так как Миша потушил лампу, и со свечой в руках я поспешно нашла и вынула книгу, дрожащими руками отыскала страницу 121 и, отсчитав строки, прочла: "...кие феномены. Но что ты смотришь на меня с таким восторгом? Я тебе нравлюсь?"

В полном недоумении я опять пересчитала строки. Нет, я не ошиблась: "...кие феномены...".

– Мать! старуха! – кричал Миша. – Что ты там делаешь?

"Что ты смотришь на меня с таким восторгом"... Я медленно закрыла книгу, положила ее на место. Смеется он, что ли, надо мной?

"Я тебе нравлюсь?"

Катит он теперь в Москву, сидит и думает. Нет, думать он сейчас не может. Он отмахивается от того, что продолжает видеть и слышать: растерянных артистов на сцене, звериных харь в зале, свист, хохот. О, я хорошо знала, помнила это состояние, я его пережила. Но вспоминается ли ему его "ответ"? Представляет ли он себе мое чувство, когда после такого долгого ожидания, после такого волнения и нетерпения я прочту: "Я тебе нравлюсь?" Стоило ли из-за этого втискивать в пьесу этот эпизод с медальоном?

Спать я не могла. И меня преследовали воспоминания того, что я видела в театре, впечатления этого /250/ грандиозного провала и мое собственное разочарование. "Я тебе нравлюсь?"

И вдруг точно молния блеснула в моем сознании: я выбрала строки в его книге, а он, возможно, в моей?

Миша давно спал. Я вскочила и побежала в кабинет, нашла свой томик "Счастливца", и тут, на странице 121, строки 11 и 12, я прочла: "Молодым девицам бывать в маскарадах не полагается".

Вот это был ответ! Ответ на многое: на то, кто прислал брелок, кто была маска. Все он угадал, все знал.

Ну, и что же?

XI

Собираясь в театр, я надела новое платье, серо-голубое, очень легкое, гофрированное, мягко шуршащее из-за шелковой подкладки. Парижская отделка была удивительная: она не блестела, а только мерцала. Платье мне очень нравилось, и я знала, что оно ко мне шло.

Было уже почти время ехать, как вдруг явился гость, приезжий из Москвы. Не желая опаздывать, я пошла будить Мишу, который, по обыкновению, спал после обеда.

– И.С.Д., – сказала я ему, – а мне пора.

Миша сразу проснулся.

– Сними колпак с лампы, – попросил он. – Ты в новом? Плохо видно.

Я сняла. Стало светлей.

– Ведь это я выбирал материю, – сказал он. – Разве ты так выбрала бы? Недурной у меня вкус! А? И Александринка твоя молодец. Здорово шьет! Ну-ка, повернись. Красивая ты у меня баба, только очень упрямая.

– Так иди же. Ты слышал: Иван Сергеевич.

– Слышал. Черт бы его побрал. Этакие нелепые люди, эти москвичи! Лезут в гости или рано утром, или после обеда... Ну, посиди с ним минутку. Помнишь, он еще гимназистом в тебя так втюрился, что плакал в углу. Пусть опять влюбится. Ты сегодня – хоть куда. Ну, иди, а я покурю.

В театре Суворина шла какая-то переводная пьеса. Оглядывая зал, я вдруг увидела Чехова в ложе рядом с Сувориным. А я и не знала, что он в Петербурге. Почему он мне не написал, что собирается? Вообще /251/ странная дружба! Заметил меня и отвернулся. И как это смешно и дико: papa Суворин и maman Суворина, а в середине Чехов, их детище. И Чехов знает, что я его "обожаю", и, вероятно, поэтому поворачивается ко мне спиной. Носит он мой брелок?

Но он не знает, что я выздоравливаю, что уже нет у него прежней власти надо мной. Я критикую его рассказы, я очень независима. Я сделала большие успехи.

В антракте я пошла в фойе. Спешно спускаясь вниз уже после звонка, я увидела Антона Павловича. Он стоял в коридоре у дверей своей ложи, той самой, где мы когда-то пили шампанское. Увидев меня, он быстро шагнул мне навстречу и взял мою руку.

– Пьеса скучная, – поспешно сказал он. – Вы согласны? Не стоит смотреть ее до конца. Я бы проводил вас домой. Ведь вы одна?

– Пожалуйста, не беспокойтесь, – ответила я. – Если вы уйдете, вы огорчите Сувориных.

Антон Павлович нахмурился.

– Вы сердитесь. Но где и когда я мог бы с вами поговорить? Это необходимо.

– И вы находите, что самое удобное на улице, под дождем и снегом?

– Так скажите: где? когда?

– Пригласите меня, по привычке, ужинать в ресторан.

– По какой привычке? Почему вы думаете, что у меня такая привычка? Что с вами?

Дверь ложи открылась, и показался Суворин.

– Видите, вас ищут. Идите скорей на ваше место.

Я засмеялась и быстро пошла по коридору.

– Кажется, ясно, что я выздоровела, – сказала я себе со злостью, хотела пойти в зрительный зал, но раздумала, пошла к вешалке, оделась и ушла. Действительно, шел снег и вместе со снегом – дождь. Ветер налетал порывами и мешал идти.

– Свезу? – спросил извозчик.

Я поколебалась и прошла мимо. Не хотелось домой, да и было слишком рано: меня не ждали.

– Удивительно умно все, что я сделала и сказала! – казнила я себя. Выздоровела!.. Боже, до чего я несчастна! Кто мне навязал эту несчастную, дурацкую любовь! А он хотел поговорить со мной. О чем? "Необходимо..." И что же, я опять оскорбила его? /252/

Я подумала и с грустью решила: нет, он понял. Он все понимает, он все знает. Вот теперь видит мое пустое место, и ему тяжело.

Но как тяжело? Из сострадания?

Ах, если бы и он любил меня! Если бы...

А тогда что?

Я долго кружила по улицам и переулкам, но разрешить своего последнего вопроса не могла.

XII

Мы решили встретиться в Москве. Я должна была быть там в марте, Антон Павлович сказал, что приедет из Мелихова.

18 марта 1897 года он написал мне:

"Сердитая Лидия Алексеевна, мне очень хочется повидаться с Вами, очень – несмотря на то, что Вы сердитесь и желаете мне всего хорошего "во всяком случае". Я приеду в Москву до 26 марта, по всей вероятности в понедельник, в 10 часов вечера, остановлюсь в Б. Московской гостинице, против Иверской. Быть может, приеду и раньше, если позволят дела, которых у меня, увы! очень много. В Москве пробуду до 28, а потом, можете себе представить, поеду в Петербург. Итак, до свиданья. Смените гнев на милость и согласитесь поужинать со мной или пообедать. Право, это будет хорошо. Теперь я не надую Вас ни в коем случае, задержать меня дома может только болезнь. Жму Вам руку, низко кланяюсь.

Ваш Чехов".

Я послала ему свой московский адрес, и вот 23 марта я получила в Москве записку с посыльным:

"Б. Московская гостиница, № 5. Суббота.

Я приехал в Москву раньше, чем предполагал, когда же мы увидимся? Погода туманная, промозглая, а я немного нездоров, буду стараться сидеть дома. Не найдете ли Вы возможным побывать у меня, не дожидаясь моего визита к Вам? Желаю Вам всего хорошего.

Ваш Чехов". /253/

Я сейчас же ответила, что вечером буду у него.

Пусть этот вечер решит все вопросы, которые так измучили меня. Затем мы и назначили друг другу это свидание, чтобы все выяснить и решить. Я знала, что мы решим расстаться, но как? Скажет ли он мне наконец, что я значу для него? Одинаково ли трудно будет нам расстаться, или он, жалея меня, сам отнесется к этому равнодушно? Конечно, я пойму, я угадаю. Его письма всегда казались мне холодными, натянутыми, чужими. Что это за фраза: "Теперь я не надую вас". Когда он надувал? И как будто не он просил меня встретиться в Москве, а я его упросила. "Не надую!" Я решила непременно поставить ему это на вид, а еще и то, что он кончил же тем, что позвал меня ужинать в ресторан. Насчет того, что не будет ни неловкого положения, ни нежелательных встреч, я была совершенно спокойна. Я еще не забыла его поведения на маскараде.

В Москве я остановилась у моего старшего брата, а этот брат был женат на сестре моего мужа. Поэтому дома я не сказала, что собираюсь к Чехову. Знал об этом брат Алеша и устроил все так, что мне незачем было выдумывать что-либо, чтобы объяснить мое отсутствие вечером. Он воспользовался тем, что в этот день были мои именины, и позвал меня к себе. Старший брат и его жена были толстовцы, именин не признавали и именинных пиршеств избегали. Впрочем, все это относится только к брату, но не к его жене. Она с удовольствием явилась бы вечером к Алеше, посмотреть на гостей, послушать музыку, поужинать и даже выпить. Но Алеша сказал ей: "Я тебя не зову: у меня тесно, а ты очень толстая". Она обиделась и заявила, что не пошла бы, если бы даже он просил.

Я обещала Алеше приехать к нему попозже, очень долго я в гостинице все равно не засижусь.

Ехала я к Антону Павловичу с радостью, но без мучительного волнения. Я даже с удивлением чувствовала, что вполне владею собой, даже спокойна. С моей стороны не будет психопатии, а с его стороны спокойствие и выдержка всегда обеспечены. А сколько надо сказать! Сколько надо выяснить!

Как я и обещала в письме, в восемь часов я входила в "Московскую". /254/

Швейцар принял у меня пальто, и я стала подниматься по лестнице.

№ 5.

Вдруг швейцар окликнул меня:

– А вы к кому?

– Номер 5. К Чехову.

– Так его дома нет. Вышел.

– Не может быть! Вероятно, он не велел принимать? Он нездоров. Он мне писал...

– Не могу знать. Только его нет. С утра уехал с Сувориным.

Я стояла на лестнице в полной растерянности.

Прибежал какой-то лакей.

– Вот не верят, что Антон Павловича дома нет, – сказал ему швейцар.

– Кажется, к себе в имение обратно уехали, – сообщил лакей. – Я слышал, они господину Суворину говорили: "Вечером домой..." А поехали они завтракать в Славянский. Значит, сюда и не вернулись.

– Он мне назначил. Я ему писала...

– Писем да записок с утра тут вон сколько накопилось, – сказал швейцар.

Тогда я быстро спустилась. На подзеркальнике грудкой лежала почта, и я быстро перебрала ее, нашла свое письмо и зажала его в руке. Теперь я убедилась, что Антона Павловича действительно нет дома, оделась и ушла. А лакей продолжал строить предположения:

– Не иначе, как в деревню уехали. Экстренность, что ли, какая... Они господину Суворину говорили...

Я взяла извозчика и поехала к Алеше.

К нему уже начали собираться гости, и уже было шумно и весело.

– Да, я раздумала, – сказала я Алеше на его недоумевающий взгляд.

Когда стали играть и петь, мне стало до того тяжело, что я не выдержала и спряталась в Алешину спаленку. Сидела там и то мотала головой, то судорожно вздыхала.

Скоро Алеша вошел ко мне. Он был очень встревожен, но стеснялся спрашивать и молча глядел на меня. В комнате горела только лампадка у образов.

Я протянула к нему руки, и он опустился передо мной на колени.

– Что? Что? /255/

Когда я ему рассказала, как меня приняли в "Московской", он вскочил.

– А что ты думаешь?

– Я думаю, что Суворин увлек его куда-нибудь, а про меня он забыл. И ехал он к Суворину.

– А я тебе говорю, что этого не может быть! Чехов? Нет! Или эти негодяи там что-нибудь напутали, или... я не знаю что! Но, во всяком случае, нельзя же этого так оставить. Надо выяснить.

– Как?

– Поедем сейчас туда... Я войду и все выясню. Возможно, он уже дома.

– Но я... я ни за что не хочу его видеть!

– Хочешь, я ему скажу? Что сказать?

– Не знаю. Сейчас ничего не знаю. Не ходи к нему, ничего не говори. Только справься...

– Но Чехов так поступить не мог! Тут не Суворин, а какая-нибудь важная причина. Ну, едем!

– А твои гости?

– Повеселятся и без меня. Няня их накормит...

Но мы не поехали, а пошли пешком, хотя с Плющихи до "Московской" очень далеко. Погода была такая весенняя, воздух такой упоительный! Только что прошел небольшой дождь, и казалось, даже камни мостовой стали душистыми. Снегу уже нигде не было, весна в этом году была ранняя. Говорили, что уже прошла река.

Мы шли и говорили про Антона Павловича.

– Пойми, Алеша, – убеждала я. – С тех пор, как я узнала, что люблю его, я только мучилась, только боролась, только старалась избавиться от этой любви. Я по-прежнему, нет! больше прежнего привязалась к Мише, а про детей... Ну, ты сам знаешь, что для меня дети! Видишь ли, я жила обыкновенной женской жизнью, пока не взошло для меня это солнце. Но когда оно взошло... Ты осуждаешь меня? Но подумай: если бы я полюбила бы какого-нибудь Коку, так как он красивей, веселей, забавней Миши – я презирала бы себя. И случись такая гадость, неужели было бы трудно избавиться от нее? Надо только порвать сразу, не видеть, не слышать. Могу ли я это с Чеховым? Ведь он всюду. Тогда не надо ни читать, ни бывать в театре, ни слушать разговоров. Где его нет? Как от него уйти? А если нельзя, все равно нельзя, то как отказаться от того, что он /256/ дает мне? Пусть это мучительно, пусть отравлено, но то, что я имею от него, – это счастье! Его письма, его внимание, его голос, его глаза, устремленные на меня, о, какое это счастье! Иногда, вообрази, мне кажется, что он любит меня. Да, это случается, и тогда... Ну, тогда еще большая мука. Но какое счастье! Какое счастье! Видишь, я все говорю: счастье, а разве я счастлива? Это, знаешь, как улыбка на заплаканном лице.

Нет, конечно, он меня не любит, но он знает, что я его люблю, и это ему не неприятно. Все-таки это связывает нас, все-таки это какая-то близость. За что осуждать меня, если я никому, никому зла не делаю, ни у кого ничего не отнимаю? В чем я виновата?

– Да кто же говорит? – горячо протестовал Алеша.

– Миша говорит: все мужчины более или менее свиньи. Разве его можно приравнивать ко всем? Ни к кому я бы в гостиницу не поехала ни за что, а к нему поехала, потому что нет человека чище, выше, благороднее, чем он.

Алеша сказал:

– И сегодня, ты увидишь, он не виноват...

Алеша вошел в гостиницу один, но пробыл там недолго. Взял меня под руку, и мы пошли обратно.

– Не вернулся, – сказал он. – Говорят, приехал больной. Завтра еще справлюсь.

Опять стал накрапывать дождь и скоро пошел редкий, но крупный. Стало как будто еще теплей и ароматнее.

На другой день пришел Алеша и сообщил, что Антон Павлович серьезно заболел и его отвезли в клинику.

А 25-го утром я получила записку:

"Москва, март 1897 г.

Вот Вам мое преступное curriculum vitae* в ночь под субботу я стал плевать кровью. Утром поехал в Москву. В 6 часов поехал с Сувориным в Эрмитаж обедать и едва сел за стол, как у меня кровь пошла горлом форменным образом. Затем Суворин повез меня в Славянский базар; доктора; пролежал я более суток – и теперь дома, т.е. в Больш. моск. гостинице.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю