Текст книги "Том 3. Рассказы, юморески 1884-1885"
Автор книги: Антон Чехов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 37 страниц)
Праздничные *
(Из записок провинциального хапуги)
Описываю по порядку:
Дом № 113.В квартире № 2 встретились с человеком образованным и по всем видимостям благонамеренным, но весьма странным. Давая нам праздничные, он сказал:
– Будучи состоятелен, я даю с удовольствием; но будучи в то же время человеком науки и привыкши понимать предметы и поступки чрез изучение причин и корней, я желал бы знать, существует ли нравственное право, по которому вы ходите по домам и берете праздничные, или же тут права нет и вы действуете à vol d’oiseau? [20]20
как вздумается? (франц.).
[Закрыть]
Усматривая в сем вопросе полезную любознательность, я сел около стола с закуской и объяснил:
– Благодарность есть качество, свойственное душам возвышенным и благородным. Это качество человеку врождено и на нашей обязанности лежит всячески поддерживать его в обывателях и не давать ему заглохнуть. Обыватель, давая праздничные, тем самым упражняет себя в чувстве благодарности. Упражнять вас в этом чувстве мы по-настоящему должны всегда, в будень и в праздник, но так как на нас лежит много других обязанностей и помимо взимания праздничных, то обыватель должен довольствоваться несколькими днями в году, уповая, что в будущем с упрощением человеческих отношений праздничные будут взиматься ежедневно.
Дом № 114.Домовладелец Швеин, давая десять рублей, сладко улыбался и пожимал горячо руку. Должно полагать, у канальи двор не чист или кто-нибудь без паспорта живет.
Дом № 115.Титулярная советница Перехудова, когда я вошел в гостиную, обиделась, что на мне грязные калоши. Впрочем, дала три рубля. Жилец Брюханский, на мое требование исполнить гражданский долг, отказался, ссылаясь на неимение денег. Тогда я объяснил ему:
– Каждый обыватель накануне праздника, прежде чем делать обычные затраты на предметы роскоши, обдумывает, кому сколько дать, и совещается на сей случай с членами своего семейства, после чего берет деньги и делит их на части, соответственно числу получателей. Если же у него денег нет, то он делает заем; ежели же сделать займа почему-либо нельзя, то берет свое семейство и бежит в Египет… Удивляюсь я, как это вы можете еще со мной говорить!
Записал его фамилию.
Дом № 116.Генерал Брындин, живущий в квартире № 3, вынося нам 5 руб., сказал:
– Когда-то в своей губернии я боролся с этим злом и пострадал: в конце концов, мне дали по шапке. Непоборимое, знать, зло!.. Нате, берите! Чёрт с вами…
Генерал, а какие странные понятия о гражданском долге!
Красная горка *
Так называется у нас Фомина неделя, у древних же россиян это имя носил праздник в честь весны, совпадавший по времени как раз с Фоминой неделей. Весна не чиновная особа и чествовать ее не за что, но древляне, кривичи, мерь и прочие наши прародители, не имея среди себя заслуженных статских советников и полицеймейстеров, поневоле должны были чествовать не людей, а времена года и другие отвлеченности. Так как от невежества мы ушли, но к цивилизации, слава богу, еще не дошли, а обретаемся на золотой середине, то этот языческий праздник сохранился и до нашего времени во всей своей полноте. Празднуется он на горах и пригорках, где прежде всего тает снег и показывается зеленая травка – отсюда и название праздника. Следовало бы по-настоящему назвать его зеленой горкой, но предки наши уродились в наших современников: придавать всему выдающемуся красную окраску было их страстью.
Девицы, весна, лучшие площади, самая вкусная рыба – всё это называлось красным и находилось под подозрением. В наше время Красная горка празднуется таким образом. Парни и девки с лицами, усыпанными в честь весны веснушками, собравшись где-нибудь на пригорке, устраивают хороводы и поют песни. Песни поются всякие, без разбора и без всякой системы. Одни поют: «А-ах ты, пташка тинарейка», другие же, послужившие в городе в коридорных или горничных, лупят «Наш Китай страна свободы» или «Когда супруг захочет вдруг * » – смесь языческих воззрений с гуманитарными… Вперемежку с песнями дубасят в честь весны друг друга в спину, вспоминают после каждого слова родителей и говорят о недоимках. Дело кончается тем, что подъезжает к толпе урядник и, попрекнув невежеством, приглашает публику сдать назад. В древности же Красная горка праздновалась с разумением. Кавалеры и барышни, сомкнувшись в тесный grand-rond [21]21
большой круг (франц.).
[Закрыть], начинали чинно и благородно петь песни – «веснянки», в которых воспевались Сварог, И. С. Аксаков, гром, весенний дождь и проч. Всякий, затягивавший шансонетку или начинавший играть на губах, с позором изгонялся. Содержание «веснянок» тогда могло считаться вполне цензурным: солнце, олицетворенное под видом князя, едет к светлой княгине-весне, истребляя на пути ледяные препятствия; в конце концов, когда препятствия обойдены, солнце заключает в свои объятия освобожденную весну – и капитала нет и невинность не соблюдена, но тем не менее трогательно… Теперь же, когда гражданские браки запечатлены презрением всех благомыслящих людей, когда за присвоение не принадлежащего княжеского титула виновные наказуются по всей строгости законов, подобные песни ни печатаемы, ни распеваемы быть не могут.
В наше время на Красной горке обыватели идут на погосты и под видом поминовения родственников устраивают там целые пикники. Поминовения сопровождаются возлияниями и щедрой раздачей куличей, что весьма нравится сверхштатным дьяконам и вдовым псаломщикам, не знающим, «где главу преклонити» и где оскорбленному есть чувству уголок. Но ничем другим не угодила так россиянам Красная горка, как свадебным зудом. После восьминедельного запрещения обыватели входят в такой мариажный азарт, что девицы едва успевают ловить момент, а папаши – отсчитывать прилагательное… Выходят замуж все, в розницу и оптом, и попадают в число мудрых дев не только достойные, но даже бракованные и уцелевшие после пожаров и наводнений… Такую свадебную эпидемию можно объяснить только атмосферными влияниями и долгим постом… Странно, у нас в пост жениться нельзя, а после Пасхи можно, у евреев же наоборот, в пост можно, после Пасхи нельзя; стало быть, евреи смотрят на брак, как на нечто постное.
В 20 верстах от Кронштадта есть возвышенность, усыпанная красным песком и именуемая Красной горкой. На ней была построена телеграфная станция, и на этой Красной горке женятся одни только телеграфисты. Кстати анекдот. Один немец, член нашей Академии наук, переводя что-то с русского на немецкий, фразу: «он женился на Красной горке», перевел таким образом: «Er heiratete die m-lle Krasnaja Gorka» [22]22
«Он женился на m-lle Красная Горка» (нем.).
[Закрыть].
Донесение *
Его благородию г. Приставу 2-го стана
Донесение.
Честь имею донести вашему благородию, что в Михалковской роще близ Старой балки, перейдя мостик, усмотрен мною без всяких признаков жизни повесившийся труп мертвого человека, назвавшийся, как видно из его бумаг, отставным рядовым Степаном Максимовым Качаговым 51 года. Из сумы и прочих рубищ явствует, что он нищий. Кроме веревки никаких последствий на теле не оказалось, вещи же полностию при нем. Причины такого самоубийства мною не обнаружены, но всё от водки. Жабровские мужики видали, как он выходил из кабака. Прикажете протокол писать или вашего благородия дожидаться?
Урядник Денис Ч.
Сообщил Человек без селезенки.
Безнадежный *
(Эскиз)
Председатель земской управы Егор Федорыч Шмахин стоял у окна и со злобой барабанил по стеклу пальцами. Медленность, с которой часы и минуты уходили в вечность, приводила его в злобное отчаяние… Два раза ложился он спать и просыпался, раза два принимался обедать, пил раз шесть чай, а день всё еще только клонился к вечеру.
Вид, расстилавшийся перед глазами председателя, казался ему серым и скучным. Сквозь голые деревья запущенного сада виднелся крутой глинистый берег… На пол-аршина ниже его бежала выпущенная на волю река. Она спешила и рвалась, словно боялась, чтобы ее не вернули назад и не заключили опять в ледяные оковы. Изредка на глаза Шмахина попадалась запоздавшая белая льдинка, тоже спешившая без оглядки.
– Сесть бы на эту льдину да куда-нибудь… к чёрту…
По берегу, понурив голову, широко шагал сторож Андриан с длинной острогой в руках и, то и дело останавливаясь, устремлял свой скучный взор на реку. Около деревьев ходила черная корова и обнюхивала прошлогодние листья… Вся эта маленькая картина вместе с Шмахиным и его усадьбой была покрыта, как большой мохнатой шапкой, тяжелыми, неподвижными облаками, но от нее так и веяло весной… Шмахину же было скучно и душно. Стоял он перед окном, глядел на постылую картину и вспоминал, что под вечер у непременного члена Ряблова составляется винт, что у Марьи Николаевны в этот день празднуется рождение ее Петечки… Поезжай он в одно из этих мест, он и не заметил бы, как прошло бы скучное время… Но как было ехать, если разлившаяся река затопила все дороги и если усадьба была окружена цепью зажор и оврагов, полных воды? Шмахин чувствовал себя, как в тюрьме… Долго стоял он перед окном… Наконец мысль, что у Ряблова сели уже без него винтить и что у Марьи Николаевны уже сидят за чаем и толкуют про холеру и Герат, стала невыносимой. – Тьфу! – послал он по адресу погоды, отошел от окна и сел за круглый стол.
* * *
На столе около лампы и пепельницы лежал альбом. Шмахин миллион раз уже видел этот альбом, но от скуки притянул его к себе и в миллион первый раз стал рассматривать карточки. Пред его глазами замелькали сестрицы, полинявшие тетеньки, офицер с тонкой талией, бабушка в белом чепце, отец Ефимий с матушкой, какая-то актриса в трико, он сам, покойница-жена с болонкой на руках… Взор его на минуту остановился на жене… приподнятые брови, удивленные глаза, тяжелый шиньон, брошка на груди – всё это вызвало в нем воспоминания…
– Тьфу!
Часы пробили половину седьмого. Шмахин поднялся с дивана, прошелся из угла в угол и без всякой цели остановился посреди комнаты.
«На станции ежели сидишь и ждешь, – подумал он, – то все-таки надеешься, что вот-вот поезд придет и ты поедешь, а тут и ждать нечего… без конца… хоть вешайся, чёррт… Поужинать, что ли? Нет, рано еще, и трескать не хочется… Покурю покуда…»
Идя к жестянке с табаком, он взглянул в угол и на круглом столике заметил шашечную доску.
– Нешто в шашки поиграть? А?
Расставив на доске черные и белые костяшки, Шмахин сел у круглого столика и стал играть сам с собой. Партнерами были правая и левая руки.
– Ты так пошел… Гм… Постой, братец… А я этак! Лладно-с… увидим-с…
Но левая рука знала, чего хочет правая, и скоро сам Шмахин потерял счет в руках и запутался.
– Илюшка! – крикнул он.
Вошел высокий, худой малый в потертом, засаленном сюртуке и в рваных сапогах с барскими голенищами.
– Ты что там делаешь? – спросил барин.
– Ничего-с… на сундуке сижу…
– Поди в шашки партию сыграем! Садись!
– Что вы-с?.. – ухмылялся Илюшка. – Нешто можно-с?..
– Поди, болван! садись!
– Ничего, мы постоим-с…
– Говорят – садись, ну, и садись! Ты думаешь, мне приятно, ежели ты будешь дубиной торчать?
Илюшка нерешительно и продолжая ухмыляться сел на край стула и застенчиво замигал глазами.
– Ходи!
Илюшка подумал и сделал мизинцем первый ход.
– Вы так пошли… – задумался Шмахин, прикрывая рукой подбородок. – Так-с… Ну, а я этак! Ходи, тля!
Илюшка сделал другой ход.
– Тэк-с… Понимаем, куда ты, харя, лезешь… Понимаем… Как, однако, от тебя луком воняет! Ты этак, а я… этак!
Игра затянулась… Шмахину повезло на первых же порах… он брал шашку за шашкой и лез уже в дамки, но соображать и вникать в игру мешала ему одна неотступная мысль…
«Приятно вести борьбу и победить человека равного, – думал он, – человека, который в общественном смысле стоит с тобой на одной точке… А какой мне интерес Илюшку побеждать? Победишь его или не победишь – один чёрт: никакого удовольствия… О, взял шашку и улыбается! Приятно барина обыгрывать! Еще бы! Луком воняет, а небось рад старшему напакостить!» – Пошел вон! – крикнул Шмахин.
– Чево-с?
– Пошел вон!! – крикнул Шмахин, багровея. – Расселся тут, тварь этакая!
Илюшка выронил из рук шашку, удивленно поглядел на барина и, пятясь назад, вышел из гостиной. Шмахин взглянул на часы: было только без десяти семь… До ужина и до ночи оставалось еще часов пять… В окна застучали крупные дождевые капли… В саду хрипло и тоскливо промычала черная корова, а шум бегущей реки был так же монотонен и меланхоличен, как и час тому назад. Шмахин махнул рукой и, толкаясь о дверные косяки, поплелся без всякой цели в свой кабинет.
«Боже мой! – думал он. – Другие, ежели скучно, выпиливают, спиритизмом занимаются, мужиков касторкой лечат, дневники пишут, а один я такой несчастный, что у меня нет никакого таланта… Ну, что мне сейчас делать? Что? Председатель я земской управы, почетный мировой судья, сельский хозяин и… все-таки не найду, чем убить время… Разве почитать что-нибудь?»
Шмахин подошел к этажерке, заваленной книжным хламом. Тут были всевозможные судебные указатели, путеводители, растрепанный, но не обрезанный еще журнал «Садоводство», поваренная книга, проповеди, старые журналы… Шмахин нерешительно потянул к себе нумер «Современника» 1859 года * и начал его перелистывать…
– «Дворянское гнездо * »… Чье это? Ага! Тургенева! Читал… Помню… Забыл, в чем тут дело, стало быть, еще раз можно почитать… Тургенев отлично пишет… мда…
Шмахин разлегся на софе и стал читать… И его тоскующая душа нашла успокоение в великом писателе. Через десять минут в кабинет вошел на цыпочках Илюшка, подложил под голову барина подушку и снял с его груди раскрытую книгу…
Барин храпел…
Упразднили! *
Недавно, во время половодья, помещик, отставной прапорщик Вывертов, угощал заехавшего к нему землемера Катавасова. Выпивали, закусывали и говорили о новостях. Катавасов, как городской житель, обо всем знал: о холере, о войне и даже об увеличении акциза в размере одной копейки на градус. Он говорил, а Вывертов слушал, ахал и каждую новость встречал восклицаниями: «Скажите, однако! Ишь ты ведь! Ааа»…
– А отчего вы нынче без погончиков, Семен Антипыч? – полюбопытствовал он между прочим.
Землемер не сразу ответил. Он помолчал, выпил рюмку водки, махнул рукой и тогда уже сказал:
– Упразднили!
– Ишь ты! Ааа… Я газет-то не читаю и ничего про это не знаю. Стало быть, нынче гражданское ведомство не носит уже погонов? Скажите, однако! А это, знаете ли, отчасти хорошо: солдатики не будут вас с господами офицерами смешивать и честь вам отдавать. Отчасти же, признаться, и нехорошо. Нет уже у вас того вида, сановитости! Нет того благородства!
– Ну, да что! – сказал землемер и махнул рукой. – Внешний вид наружности не составляет важного предмета. В погонах ты или без погонов – это всё равно, было бы в тебе звание сохранено. Мы нисколько не обижаемся. А вот вас так действительно обидели, Павел Игнатьич! Могу посочувствовать.
– То есть как-с? – спросил Вывертов. – Кто же меня может обидеть?
– Я насчет того факта, что вас упразднили. Прапорщик хоть и маленький чин, хоть и ни то ни сё, но всё же он слуга отечества, офицер… кровь проливал… За что его упразднять?
– То есть… извините, я вас не совсем понимаю-с… – залепетал Вывертов, бледнея и делая большие глаза. – Кто же меня упразднял?
– Да разве вы не слыхали? Был такой указ, чтоб прапорщиков вовсе не было. Чтоб ни одного прапорщика! Чтоб и духу их не было! Да разве вы не слыхали? Всех служащих прапорщиков велено в подпоручики произвести, а вы, отставные, как знаете. Хотите, будьте прапорщиками, а не хотите, так и не надо.
– Гм… Кто же я теперь такой есть?
– А бог вас знает, кто вы. Вы теперь – ничего, недоумение, эфир! Теперь вы и сами не разберете, кто вы такой.
Вывертов хотел спросить что-то, но не смог. Под ложечкой у него похолодело, колени подогнулись, язык не поворачивался. Как жевал колбасу, так она и осталась у него во рту не разжеванной.
– Нехорошо с вами поступили, что и говорить! – сказал землемер и вздохнул. – Всё хорошо, но этого мероприятия одобрить не могу. То-то, небось, теперь в иностранных газетах! А?
– Опять-таки я не понимаю… – выговорил Вывертов. – Ежели я теперь не прапорщик, то кто же я такой? Никто? Нуль? Стало быть, ежели я вас понимаю, мне может теперь всякий сгрубить, может на меня тыкнуть?
– Этого уж я не знаю. Нас же принимают теперь за кондукторов! Намедни начальник движения на здешней дороге идет, знаете ли, в своей инженерной шинели, по-нынешнему без погонов, а какой-то генерал и кричит: «Кондуктор, скоро ли поезд пойдет?» Вцепились! Скандал! Об этом в газетах нельзя писать, но ведь… всем известно! Шила в мешке не утаишь!
Вывертов, ошеломленный новостью, уж больше не пил и не ел. Раз попробовал он выпить холодного квасу, чтобы прийти в чувство, но квас остановился поперек горла и – назад.
Проводив землемера, упраздненный прапорщик заходил по всем комнатам и стал думать. Думал, думал и ничего не надумал. Ночью он лежал в постели, вздыхал и тоже думал.
– Да будет тебе мурлыкать! – сказала жена Арина Матвеевна и толкнула его локтем. – Стонет, словно родить собирается! Может быть, это еще и неправда. Ты завтра съезди к кому-нибудь и спроси. Тряпка!
– А вот как останешься без звания и титула, тогда тебе и будет тряпка. Развалилась тут, как белуга, и – тряпка! Не ты, небось, кровь проливала!
На другой день, утром, всю ночь не спавший Вывертов запряг своего каурого в бричку и поехал наводить справки. Решил он заехать к кому-нибудь из соседей, а ежели представится надобность, то и к самому предводителю. Проезжая через Ипатьево, он встретился там с протоиереем Пафнутием Амаликитянским. Отец протоиерей шел от церкви к дому и, сердито помахивая жезлом, то и дело оборачивался к шедшему за ним дьячку и бормотал: «Да и дурак же ты, братец! Вот дурак!»
Вывертов вылез из брички и подошел под благословение.
– С праздником вас, отец протоиерей! – поздравил он, целуя руку. – Обедню изволили служить-с?
– Да, литургию.
– Так-с… У всякого свое дело! Вы стадо духовное пасете, мы землю удобряем по мере сил… А отчего вы сегодня без орденов?
Батюшка вместо ответа нахмурился, махнул рукой и зашагал дальше.
– Им запретили! – пояснил дьячок шёпотом.
Вывертов проводил глазами сердито шагавшего протоиерея, и сердце его сжалось от горького предчувствия: сообщение, сделанное землемером, казалось теперь близким к истине!
Прежде всего заехал он к соседу майору Ижице, и когда его бричка въезжала в майорский двор, он увидел картину. Ижица в халате и турецкой феске стоял посреди двора, сердито топал ногами и размахивал руками. Мимо него взад и вперед кучер Филька водил хромавшую лошадь.
– Негодяй! – кипятился майор. – Мошенник! Каналья! Повесить тебя мало, анафему! Афганец! Ах, мое вам почтение! – сказал он, увидев Вывертова. – Очень рад вас видеть. Как вам это нравится? Неделя уж, как ссадил лошади ногу, и молчит, мошенник! Ни слова! Не догляди я сам, пропало бы к чёрту копыто! А? Каков народец? И его не бить по морде? Не бить? Не бить, я вас спрашиваю?
– Лошадка славная, – сказал Вывертов, подходя к Ижице. – Жалко! Вы, майор, за коновалом пошлите. У меня, майор, на деревне есть отличный коновал!
– Майор… – проворчал Ижица, презрительно улыбаясь. – Майор!.. Не до шуток мне! У меня лошадь заболела, а вы: майор! майор! Точно галка: крр!.. крр!
– Я вас, майор, не понимаю. Нешто можно благородного человека с галкой сравнивать?
– Да какой же я майор? Нешто я майор?
– Кто же вы?
– А чёрт меня знает, кто я! – сказал Ижица. – Уж больше года, как майоров нет * . Да вы что же это? Вчера только родились, что ли?
Вывертов с ужасом поглядел на Ижицу и стал отирать с лица пот, предчувствуя что-то очень недоброе.
– Однако позвольте же… – сказал он. – Я вас все-таки не понимаю… Майор ведь чин значительный!
– Да-с!!
– Так как же это? И вы… ничего?
Майор только махнул рукой и начал рассказывать ему, как подлец Филька сшиб лошади копыто, рассказывал длинно и в конце концов даже к самому лицу его поднес больное копыто с гноящейся ссадиной и навозным пластырем, но Вывертов не понимал, не чувствовал и глядел на всё, как сквозь решетку. Бессознательно он простился, влез в свою бричку и крикнул с отчаянием:
– К предводителю! Живо! Лупи кнутом!
Предводитель, действительный статский советник Ягодышев, жил недалеко. Через какой-нибудь час Вывертов входил к нему в кабинет и кланялся. Предводитель сидел на софе и читал «Новое время». Увидев входящего, он кивнул головой и указал на кресло.
– Я, ваше превосходительство, – начал Вывертов, – должен был сначала представиться вам, но, находясь в неведении касательно своего звания, осмеливаюсь прибегнуть к вашему превосходительству за разъяснением…
– Позвольте-с, почтеннейший, – перебил его предводитель. – Прежде всего не называйте меня превосходительством. Прошу-с!
– Что вы-с… Мы люди маленькие…
– Не в том дело-с! Пишут вот… (предводитель ткнул в «Новое время» и проткнул его пальцем) пишут вот, что мы, действительные статские советники, не будем уж более превосходительствами. За достоверное сообщают-с! Что ж? И не нужно, милостивый государь! Не нужно! Не называйте! И не надо!
Ягодышев встал и гордо прошелся по кабинету… Вывертов испустил вздох и уронил на пол фуражку.
«Уж ежели до них добрались, – подумал он, – то о прапорщиках да о майорах и спрашивать нечего. Уйду лучше…»
Вывертов пробормотал что-то и вышел, забыв в кабинете предводителя фуражку. Через два часа он приехал к себе домой бледный, без шапки, с тупым выражением ужаса на лице. Вылезая из брички, он робко взглянул на небо: не упразднили ли уж и солнца? Жена, пораженная его видом, забросала его вопросами, но на все вопросы он отвечал только маханием руки…
Неделю он не пил, не ел, не спал, а как шальной ходил из угла в угол и думал. Лицо его осунулось, взоры потускнели… Ни с кем он не заговаривал, ни к кому ни за чем не обращался, а когда Арина Матвеевна приставала к нему с вопросами, он только отмахивался рукой и – ни звука… Уж чего только с ним не делали, чтобы привести его в чувство! Поили его бузиной, давали «на внутрь» масла из лампадки, сажали на горячий кирпич, но ничто не помогало, он хирел и отмахивался. Позвали, наконец, для вразумления отца Пафнутия. Протоиерей полдня бился, объясняя ему, что всё теперь клонится не к уничижению, а к возвеличению, но доброе семя его упало на неблагодарную почву. Взял пятерку за труды, да так и уехал, ничего не добившись.
Помолчав неделю, Вывертов как будто бы заговорил.
– Что ж ты молчишь, харя? – набросился он внезапно на казачка Илюшку. – Груби! Издевайся! Тыкай на уничтоженного! Торжествуй!
Сказал это, заплакал и опять замолчал на неделю. Арина Матвеевна решила пустить ему кровь. Приехал фельдшер, выпустил из него две тарелки крови, и от этого словно бы полегчало. На другой день после кровопролития Вывертов подошел к кровати, на которой лежала жена, и сказал:
– Я, Арина, этого так не оставлю. Теперь я на всё решился… Чин я свой заслужил, и никто не имеет полного права на него посягать. Я вот что надумал: напишу какому-нибудь высокопоставленному лицу прошение и подпишусь: прапорщик такой-то… пра-пор-щик… Понимаешь? Назло! Пра-пор-щик… Пускай! Назло!
И эта мысль так понравилась Вывертову, что он просиял и даже попросил есть. Теперь он, озаренный новым решением, ходит по комнатам, язвительно улыбается и мечтает:
– Пра-пор-щик… Назло!