Текст книги "Шедевры юмора. 100 лучших юмористических историй"
Автор книги: Антон Чехов
Соавторы: Федор Достоевский,Александр Куприн,Уильям О.Генри,Илья Ильф,Клапка Джером Джером,Леонид Андреев,Аркадий Аверченко,Михаил Салтыков-Щедрин,Всеволод Гаршин,Саша Черный
Жанры:
Прочий юмор
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 39 страниц)
Комариные мощи
Иван Петрович проводил глазами сверкнувший в зеркале острый профиль жены, посмотрел на ее стрекозиные ноги и вздохнул.
Дверь в передней хлопнула. Ушла…
Налил в стакан приехавшему из Нарвы земляку пива и ласково взял его за рукав.
Ему давно не хватало терпеливого слушателя, старомодного честного провинциала, который бы его до конца понял и посочувствовал.
Русские парижане, черти, обтрепались, – ты перед ними душу до самой печени обнажишь, а они тебе посоветуют нафталином самого себя пересыпать и в ломбард на хранение сдать…
Подметки последние донашивают, а туда же, перед модой до земли шапки снимают.
Самогипноз бараний…
– Вот вы мою Наташу по Нарве еще помните… Цветок полевой, кровь с кефиром. Прохожие себе по улицам шеи сворачивали, до того у нее линии натуральные были.
Плечики, щечки и тому подобное. Виолончель…
Хоть садись да пиши с нее плакат для голландского какао.
От первозданной Евы до пушкинской, скажем, Ольги традиция эта крепко держалась: мужчина – Онегин ли, Демон, Печорин – весь в мускулах шел, потому что мужчина повелевать должен. А женщина, благодарение Создателю, – плавный лебедь, воздушный пирог, персик наливной, – не то чтобы кость у нее из всех углов выпирала.
Рубенс, скажем, или наш Кустодиев, либо древнегреческий какой-нибудь нормальный скульптор – все это дело одинаково понимали. Венера так Венера, баба так баба, нечего ее в циркуль вытягивать, шербет на уксус перегонять. Только для одной Дианы исключение и допускалось, потому что ей для охоты одни сухожилия требовались.
– Или, допустим, как в русской песне – «круглолица-белолица», «яблочко наливное», «разлапушка». Слова-то какие круглые были.
Народный вкус здоровый: баба жнет, она же и рожает. Кощеев бессмертных в хозяйстве не требовалось.
И плясали тогда не хуже теперешних, вес не мешал.
Не то что медведицей, легче одуванчика иная выходку сделает.
«Перед мальчиками хожу пальчиками, перед старыми людьми хожу белыми грудьми»… Действительный статский советник и тот не выдержит.
– Или, к примеру, возьмем здоровый старый турецкий вкус.
В старых гаремах я не бывал, однако по открыткам и по Пьеру Лоти понятие себе составил. Усладу туда со всего света собирали. Туркам вина нельзя, поэтому они на пластику и набрасывались. Купола круглые, лунный серп круглый, ну и женщины соответственно тому. Зря им ходить не дозволялось, чтобы плавность не теряли. Рахат-лукум внутрь, розовое масло снаружи. Красота…
Разлягутся вокруг фонтана – волна к волне льнет, волной погоняет. Дежурный евнух только нашатырный спирт от волнения нюхает… Аллах тебя задави!
Опять и царь Соломон, человек вкуса отборного, в Песне песней довольно явственно указывает: «Округления бедер твоих, как ожерелье, сделанное руками художника». Стало быть, против пластики и он не ополчался. А уж на что мудрый был…
А теперь… Видали, что моя Наташа, на других глядя, над собой сделала? Начала гурией, кончила фурией…
«Для чего, – спрашиваю я ее, – ты себя так обточила? Смотреть даже неуютно. Трагические глаза в спинной хребет вставила, – думаешь, мир удивишь…»
«А ты, – говорит, – пещерный человек, и не смотри. Поезжай в Лапландию, женись на тюленихе…»
Ах ты Господи! Да есть все-таки приятная середина между комариными мощами и тюленихой. Крайности-то зачем?
И отвечать не хочет. Посмотрит мимо носа, будто ты и не муж, а плевательница облупленная – и точка.
Подкатился я как-то к ней в добрую минуту: ну скажи, Ната, ниточка ты моя, для кого это ты себя в гвоздь заостряешь? Не для меня же, надеюсь. Вкусы мои тебе с детства известны. А ежели, не дай Бог, для других, – то где же такие козлы противоестественные, чтобы на твое плоскогорье любоваться стали?
Сузила она только глаза, как пантера перед прыжком… Два часа я потом у нее же, дурак, перед закрытой дверью в коридор прощенья просил. На Шаляпина сто франков дал – простила.
– А сколько терпит?
Святой Себастьян не страдал столько. Аппетит у нее старинный, нарвский.
И что ж… Утром корочку поджаренную пососет, в обед два лимона выжмет, вечером простоквашей с болгарскими бациллами рот прополощет.
Ночью невзначай проснешься, выключателем щелкнешь: лежит она рядом, в потолок смотрит, губы дрожат, глаза сухие, голодные… Как у вурдалака.
Даже подвинешься к краю – как бы зубами не впилась.
А в чем дело? Хлеб толстит, картофель распирает, мясо разносит, молоко развозит…
Расписание у них на каждый продукт есть.
Да еще раз в неделю полную голодовку объявляет, для легкости походки. Ну, само собой, чуть голодный день – меня же и грызет с утра до ночи от раздражения.
А потом – то солнечное сплетение у нее под ложечку подкатывается, то симпатичный нерв перекрутится, то несварение желудка…
Будет он, дурак, варить, ежели ему, кроме лимонного сока да массажа, никакого удовольствия не доставляют. Опять же малокровие. Красные шарики с голодухи белые жрут, одна пресная сыворотка остается.
Головокружения пошли. Словом – полный прейскурант. Паркет, говорит, под ней качается. Вполне логично: ежели женщина себя третий год в Тутанхамона превращает, не то что паркет, мостовая под тобой закачается.
– Врачу говорю, который жену пользует: «Хоть бы вы, ангел мой, повлияли. Тает ведь женщина без всякой надобности, скоро один фитиль останется».
Пожал плечами, даром что приятель.
Станет он тебе влиять, ежели с этих несварений да головокружений ему в сберегательную кассу капает…
У самого небось жена из немок, кругленькая, смотреть даже досадно. Рыбьим жиром ее, поди, откармливает. Жулик паршивый!
– Дочка даже, тринадцатилетняя килька, туда же. Линию себе выравнивает… Всей провизии в ней на франк, какая там еще линия!
«Ты, – говорю, – чучело, растешь – тебе питаться во как надо. Я в твоем возрасте даже сырые вареники на кухне крал, до того жадный был».
Фыркнет, скажет что-нибудь французско-лицейское, чего ни в одном словаре нет, и отвернется.
«На кого, комариные мощи, фыркаешь? На отца?»
Мать за нее: не вмешивайтесь, пожалуйста. Я свою дочь не в кормилицы готовлю…
Кулебякой обломовской меня обзовет, маникюрную коробку возьмет и к окну королевой сядет – под говядину ногти себе разделывать. Нос да ключица – весь силуэт…
– На что уж тетка, почтенная, сырая женщина, против нас живет, паутинными дамскими принадлежностями в разнос торгует, – и та тоже за ними тянется.
Если уж наследственность располагающая и женщина в закатный возраст входит, само собой бока выпирают. В сейф их не сдашь. Природа.
А она – франков лишних на массажистку нет – сама себя рубцами резиновыми тиранит, в эластичные пояса до самого подбородка засупонилась… Монна Ванна из Аккермана.
А вместо приличной пищи сырую морковную шелуху ест, хлебчики себе какие-то специальные в подагрической лавке покупает: без муки, без дрожжей, вроде облаток на лунном масле.
Только и слышишь: сантиметра три, слава Богу, за неделю спустила… Это трудовые-то сантиметры, которые в поте лица…
Складки-то у нее телесные без начинки вокруг шеи и обвисли, подбородок пустой, как у малороссийского вола, болтается, хоть не смотри… Для кого старается? Инвалид столетний и тот отвернется.
– И все на весы.
Чуть всей компанией в метро ввалимся, тотчас же в автоматную дырку тетка монетку бросит – и хлоп на весы инвентарь свой проверять. За ней жена, за женой дочка.
На одно колебание стрелка меньше потянет, так от радости и завьются… Живого тела сбавили. Стоило ради этого границу переходить.
Через год, поди, у эписьерки на весах взвешиваться будут: кило в полтора останется на каждую – не больше.
– А главный вопрос – я-то из-за чего страдаю? Доход у меня кое-какой есть: в Саль Друо Людовиков двадцатах скупаю, перепродаю. Кручусь, кручусь, как козел на ярмарке.
Кулебяку-то я свою насущную заслужил?
Придешь домой, носом потянешь: прежде хоть обедом пахло, а теперь одной голой пудрой…
Ради их эгоизма и я, извольте видеть, в факира превращаться должен. Вредно, мол, мне. В моем, мол, возрасте одной магнезией питаться нужно. Устрица я, что ли? Да и какой мой возраст? В сорок восемь лет человек только в аппетит входит, вкус настоящий получает. Древние римляне во как в моем возрасте ели…
По ночам даже пельмени снятся, гуси с кашей мимо носа летают. Только одного за лапку поймаешь, ан тут и проснешься… Сунешься босой к буфету, а там только граммофонные пластинки да банка с магнезией, чтоб она сдохла!..
Конечно, я их голодающую женскую психологию понимаю: начни я в тесной квартире колбасу есть – от одного запаха проснутся, душа у них захлебнется.
Не тиран я, чтобы близких людей мучить.
Ну, конечно, днем между делом в русской лавочке пирожков холодных захватишь и на мокрой скамейке съешь, как незаконнорожденный. Горько.
Стал я в рестораны ходить. Порции воробьиные, цены страусовые. Вместо домашнего уюта челюсти посторонние вокруг тебя жуют, торопятся, косточки прошлогодние обсасывают… Чокнуться даже не с кем, до того неприятные профили.
И на языке потом до самого вечера налет этакий жирный, будто ты лапландскую бабу вдоль спины лизал.
– Да-с. Мода. Кто и когда ее распубликовал, спроси вдову неизвестного солдата… Я понимаю: ну, сезон, ну, два, но зачем же до бесконечности? На то она и мода, чтобы ее контрмодой перешибить… На длинные платья перешли, почему бы на полновесность не перекинуться?
И слышать не хочет. Никогда, мол, назад к першеронам возврата не будет. У женщин, говорят, только теперь крылья и выросли… Грации, говорят, своей быстроходной мы теперь ни на какой рубенсовский балык не променяем…
А я так полагаю: ежели бы завтра шутники какие пропечатали, что модно щипцы для завивки в ноздре носить, – все дамы так оптом носы бы и продырявили. Уж мои-то первые, будьте покойны-с.
– И опять: почему портные, дураки, ее не отменят? Сговорились бы с фабрикантами – модный манифест опубликовали, и готово.
Ведь на полную даму и материи не в пример больше идет, и за шитье прикинуть можно: обтянуть кресло или диван – цена разная. Да и фермерам и лавочникам, посудите, какая прибыль, ежели полнаселения, вся женская часть, после голодухи на натуральные продукты набросится!..
Я уж и то прикидывал: не через женский ли этот недоед и весь мировой кризис колом встал? Как вы полагаете?
– Вот и подумываю… А не перебраться ли мне со своим домашним табором на Нарву? Парижскую колбасную открою либо эстонский рюстик в Париж экспортировать начну…
Авось хоть там, в глуши, по-человечески живут, по-старому распустя пояса. Дамы так дамы, на сантиметры себя не разменивают.
Ухмыляетесь? И до Нарвы, стало быть, докатилось? Нда-с…
Поди, на Северном полюсе бабы-самоедки теперь сквозь обручальное кольцо туда и обратно пролезают. Мода. Ну, ладно…
Что же пива не пьете? Будьте здоровы! Как говорится – мертвому ямка, а живому мамка. Разбередил я себя только, лучше не ковырять.
Веселые силлогизмы
– Собаки бесятся летом. Буренин бесится и зимой, и летом, следовательно, он вдвойне собака.
– Все евреи наглы (по Меньшикову), Меньшиков – наглец, следовательно, он еврей.
– Все избранные в Думу суть народные избранники. Марков 2-й избран в 3-ю Думу, следовательно, он народный избранник.
– Шах сажал персов на кол до конституции, но он сажал их на кол и во время конституции, следовательно, он будет сажать их на кол и после отмены конституции.
– г. Гучков знает, где зимуют черные раки, черные раки знают, где зимует г. Гучков, следовательно, г. Гучков обязан пятиться раком.
– Кретины – редки, истинно-русские люди в высшей степени редки, следовательно, истинно-русские люди в высокой степени кретины.
– Если потянуть осла за хвост сзади, он кричит спереди; Пуришкевича никто не тянет за хвост, следовательно, пора ему перестать кричать.
– Плоское остроумие не стоит медного гроша, некоторые государственные бездеятели получают за плоское остроумие большие деньги, следовательно, к г. Хомякову это никоим образом относиться не может.
– Дворянин А. имеет 60 000 десятин земли, дворянин Б. имеет 30 000 десятин земли, следовательно, первый дворянин вдвое больше любит отечество, чем второй.
Советы начинающим критикам
Если у автора написано «солнце садилось», не кричи, что это украдено у Пушкина или у Шекспира, – автор мог сам до этого додуматься.
Двух категорий (или гений, или кретин) мало – это свидетельствует только о бедности воображения критика.
Когда сечешь плохого автора, помни, что бывают и плохие критики… только их некому сечь.
Поменьше лирики! Критический лиризм так же подозрителен, как министерский, когда министерству приходится на запросы отвечать «по существу».
Две и даже двадцать две фразы, вырванные из разных мест книги, так же не могут дать понятия о ценности ее автора, как два и даже двадцать два волоса, вырванные из головы критика, не дадут нам понятия о богатстве его шевелюры.
Будь авторитетен, как Гюго, – в этом весь секрет, но помни, что чем больше баранов ты убедишь, тем подозрительнее будут на тебя коситься не-бараны.
Не нужно через каждую строку делать вид, что ты образован. Чем больше имен, тем меньше образования.
Не ругайся сплошь: темперамент – все для любви, и – ничего для истины.
Один парадокс недурно, два плохо, а за третий нужно ломать ноги.
Первые полгода оставь Андреева в покое. Если сможешь удержаться, не трогай его и вторые полгода.
При всем том всегда помни, что всякий читатель – критик и всякий критик – читатель. Это тебя охладит во всякое время.
Штабс-капитанская сласть
Проживал в Полтавской губернии, в Роменском уезде, штабс-капитан Овчинников. Человек еще не старый, голосом целое поле покрывал, чин не генеральский, – служить бы ему да служить. Однако ж, пришлось ему в запас на покой податься, потому пил без всякой пропорции: одну неделю он ротой командует, другую – водка им командует.
В хутор свой, как в винный монастырь, забрался, чересполосицу монопольную бросил, кажный день стал прикладываться. Русская водочка дешевая, огурцы свои, дела не спешные, – хочешь умывайся, не хочешь и так ходи. Утром в тужурку влезет, по зальцу походит, – в одном углу столик с рябиновой, в другом с полынной… Так в прослойку и пил, а уж как очень с лица побуреет, подойдет к окну да по стеклу зорю начнет выбивать, пока пальцы не вспухнут.
Компании себе никакой, однако, не составил. Батюшка по соседству трезвенный оказался; даже отворачивался, когда мимо проезжал, потому на всех подоконниках у господина Овчинникова наливки так и играли. Прочие тоже опасались, – штабс-капитан пил беглым маршем, интервалы короткие. Который гость отстанет, догонять должен, а не то коленом в мякоть, – поди подавай рапорт румынскому королю.
Сидит это он как-то летом один, скворца хромого пьяным хлебом кормит, – оммакнет в рюмку, да птичке и поднесет. Все же веселее, будто и не один пьешь. Скворец у него крепкий оказался; гусей пьяными вишнями споил, – облопались, в одночасье подохли… Собака благородной масти, Штопор по прозванию, сбежала. Кажный сбежит, не только благородный, ежели ему в глотку чистый спирт без закуски капать.
Сидит это господин Овчинников, а время около полуночи было. Сам с собой в зеркале чокается: «Будь здоров, сукин племянник! – Покорнейше благодарю!» и рюмку на лоб… Вгонит ее в нутро, будто карасином давится, а сам новую цедит. Уж и зорю по стеклу не выбивал, пальцы набрякли. Только нацелился по двенадцатой, а может, и по шешнадцатой пройтись, глядь, из бутылки малиновая жилка ползет. Жилка за жилкой, сустав за суставом, все на свое место встали, – цельная погань на край горлышка села, на штабс-капитана смотрит, хвостом в носу ковыряет. Как есть бесенок, масть вот только неподходящая: обнакновенно они в черноту ударяют, а спиртная нечисть в зелень.
Штабс-капитан ничего, – не удивляется. Даже обрадовался, не с мухами же тихий разговор вести.
– Наконец, – говорит, – заявились. Давно вас заждался! Почему ж ты, однако, малиновый?
Соскочил бес поближе, на чернильницу сел, потягивается.
– Потому, – отвечает, – форму у нас переменили. Которые по купечеству приставлены, по запойной, значит, части, – обмундирование у них, действительно, старое оставлено, зеленое. А какие к военным прикомандированы, особливо к запасным, – те теперь малиновые.
Понравилось штабс-капитану, что такое к военным внимание. Ус пожевал, рюмку об штанину вытер, наточил водки, гостю подвигает.
– Пей, адъютант. Экой ты мозгляк, однако… Поди, водка из тебя так в чистом виде с исподу и вытечет…
– Не извольте беспокоиться. Не пью-с.
Ну, господин Овчинников не таковский, чтоб в своем доме такие слова слышать.
– А я тебе приказываю. Пей, клоп малиновый! Не то туфлей по головизне тюкну, и икнуть не успеешь.
Бес копытцем мух отогнал и дерзким голосом выражает:
– Не пью. Пять раз вам повторять. Службы не понимаете, а еще военный.
Ежели бы бесы, которые к пьяницам приставлены, сами пить стали, что бы это было…
Обиделся штабс-капитан, пальцем с амбицией помахал:
– Обалдуй ты корявый, разницы не знаешь. Пьяницы это из нижних чинов, а из офицерского звания – алкоголики.
– Хочь алкоголик, хочь католик, – мне без надобности. Своего не упустим…
– А ты при мне бессменно, что ли?
– Само собой. Когда спите, я отдыхаю. Не взвод же к вам приставлять. Жирно будет.
– Давно при мне?
– Как вы еще в подпрапорщиках состояли, с той самой поры… Скучно мне с вами, господин Овчинников, не приведи черт!
– Какого же хрена тебе от меня надо? Чтоб я вокруг дома со шваброй промеж ног ползал?
– Зачем же-с. При вашем чине неподходяще. Пьете вы скучно. Ни веселости, ни поступков. При кузнеце я раньше болтался, так тот хоть с фантазией был. Напьется, я ему в глаза с потолка плюну, а он лестницу возьмет, да по ней задом наперед начнет лезть, пока в портках не запутается. Свалится, из носа клюква течет, а сам песни поет, собачка подтягивает… Интересно.
Фукнул штабс-капитан. Рюмку отставил, усы сапожной щеткой расчесал и говорит:
– Дурак ты серый. Тебе повышение дали, ко мне назначили, а ты об кузнеце вспомнил. Плюнь-ка в меня, попробуй, я тебя, гниду, вместе с домом спалю!
– Зачем же мне в вас плевать-то? Тоже я разницу понимаю. А дом спалите, сами и сгорите. Преждевременно это, потому разворот вашей судьбы еще не определился.
– Какой-такой мой разворот?
– Не могу знать. Это от водки да от старших чертей зависит.
– А ты-то сам из каких будешь? Какие еще там у вас старшие?
– Как же. Примерно, как у вас, военных. Сатана вроде полного генерала.
Дьяволы да обер-черти на манер полковников. Прочие черти, глядя по должности: однако все на офицерских вакансиях состоят. Ну, а мы – легкие бесы, крупа на посылках. Наш чин – головой об тын…
Взъерепенился тут штабс-капитан, как индюк на лягушку. Как вскочит, как загремит, аж вьюшки задребезжали:
– Так ты, шпингалет, стало быть, вроде нижнего чина?! Да как же ты, глиста малиновая, при мне сидеть насмелился! Встать по форме, копыта вместе!..
И словами его натуральными покрыл вдоль и поперек до того круто, что стряпуха на кухне с перепугу с топчана свалилась.
Однако бес не сробел. Не то, чтоб встать, лег на край стола, языком, будто жалом тонким, поиграл и господина Овчинникова с позиции так и срезал:
– Первое дело, как вы есть в запасе, не извольте и фасониться. Где гром, там и молния, а вы, можно сказать, при одном голом громе остались. Второе дело: не я вам, а вы мне, хочь я и рядового звания, подчинены… Счастливо оставаться, ваше высокородие, а ежели не сытно, дохлым тараканом закусите, – здорово на зубах хрустит…
Да с этим напутствием под стол скользнул, будто уж в подполье.
Крякнул хозяин, бутылку-матушку, чтоб обиду запить, перевернул, – ан в бутылке одно лунное сияние. В сухом виде предмет бесполезный.
* * *
Чуть вторая полночь из сада сквозь окна глянула, бес тут как тут. А уж Овчинников испугался было, не обиделся ли нечистый, – алкогольная моль, – за вчерашнее.
Вылез бес из бутылки, над лампой малиновые лапки посушил, спирт так болотным языком и вспыхнул.
– Ну, что ж, – спрашивает, – опять филимониться будете, либо умственный разговор поведем честь честью?
– Черт с тобой! Трезвый я б тебе морду хреном натер, а в натуральном своем виде не могу без разговора. Зовут-то тебя как?
– Имени еще у меня нету. Очередь не дошла. Который черт у нас черные святцы составляет, седьмой год болен лежит, – ведьма ему за прыткий характер хвост с корнем вырвала. А фамилия моя Овчинников.
– Как Овчинников?! Ах ты, козел беспаспортный! Да это ж моя прирожденная фамилия…
– Так точно. Ваша и есть, – не ворона, не улетит. Мы завсегда по своим выпивающим для удобства фамилии носим. А ежели вам обидно, буду я рапорта Овчинниковым-Младшим подмахивать…
– Рапорта подаешь?
– А как же. Да вы не тревожьтесь. Я честно. Вы вот счет путаете. Я рюмки лишней не прибавлю. Однако ж, у вас послужной список подмок густо…
– Что так?
– Животных спаиваете. Да и не я вас подбивал, – хочь и бес, а до такой азиатчины не дошел… Позавчерась невинной козе картофельную шелуху перцовкой вспрыснули… А у нее дите. Нехорошо, сударь, поступаете. Лучше уж дохлых мух на табачке настаивать, да в гитару с ложечки лить. Оченно против пьяной одури развлекает.
Нахмурился штабс-капитан, засопел. Ишь ты, сволота, еще и нотации читает… Губернантка безмордая.
Видит бес, что разговор в землю уходит, а ему тоже скучно за зеркалом с пауком в прятки играть. Перевел он стрелку, невинным голосом выражается:
– Извините, господин, давно я спросить вас собирался. Что энто за круглая снасть на главном подоконнике у вас стоит?
Штабс-капитан мутным глазом окно обшарил, перегар проглотил и обстоятельно бесу отвечает:
– Энто, друг, не снасть, а «штабс-капитанская сласть». Когда, стало быть, арбуз дойдет, в руках хрустит и хвостик у него вялым стручком завьется, – чичас я дырочку в нем проколупаю и скрозь воронку спирта волью, сколько влезет. Дырочку воском залеплю да глиной кругом арбуз густо и обмажу. Недели три его на солнышке на окне выдержу, спирт всю медовую мякоть съест, сахар в себя впитает… А потом, душечка ты моя, глину я оскробу, пробочку восковую к черту и сок, стало быть, скрозь чистый носок процежу… Так аромат по всей комнате и завьется. Деликатная вещь – другая попадья хлебнет, так вся шиповником и зарозовеет. Однако ж, я только на именины свои и потребляю, потому меня это дамское пойло не берет… Я, брат, теперь на перцовку с полынной окончательно перешел, да и то слабо. Хочь на колючей проволоке настаивай…
Заинтересовался бес до чрезвычайности. Да как же он рукоделие энто овчинниковское проморгал? Пристал, как денщик к мамке, скулит-умоляет: дай ему хоть с полчашечки «штабс-капитанской сласти» попробовать. И про устав свой забыл, до того губы зачесались.
Ан хозяин уперся. Повеселел даже, глаза заиграли. Ишь, ржавчина, честной водки не пьет, подай ему сладенькую! Сложил четыре шиша, бесу поднес и для уверенности восковой свечой глину на арбузе крест-накрест со всех сторон закапал. Будто печать к денежному ящику приложил… Расколупай теперь. Гитарку взял: трень-брень, словно никакого беса и в глаза не видал.
– Угобзился, – говорит бес, – оченно вас за угощение благодарим. Уж когда вы, господин, на теплую фатеру в преисподнюю в особое отделение попадете, угощу и я вас тогда! Будьте благонадежны.
Удивился штабс-капитан, даже тужурку застебнул.
– А разве… там… для нас особое отделенье есть?
– Как не быть. Ублаготворят вас по самые ушки…
Ну, тут уж хозяин взмолился: расскажи да расскажи, какое там обзаведение… Само собой, интересно, – душа своя, некупленная. Как ей там, голубушке, опохмеляться придется.
Однако и бес язык узелком завязал.
– Не скажу, лучше, господин, и не мыльтесь. Присягу через вас не нарушу… Давно ли у вас арбуз-то на окне стоит?
– Недели две с гаком. Поди, совсем настоялся. Да ты брось про арбуз-то.
– Зачем бросать, подымать некому… А вот ежели вы, господин, завтра о полночь печать с арбуза снимете, так и быть, нонче душу из вас в сонном естестве выну и на часок ее туда контрабандой доставлю. Насчет энтого присяги не принимал. По рукам, что ли?
А сам на арбуз косится, кишка в нем главная, наскрозь видно, так и играет…
– По рукам, – говорит штабс-капитан. – Погоди, последнюю для храбрости пропущу…
Минуты не прошло, отвалился Овчинников от бутылки, на пол сполз. Лампа погасла. Поковырялся бес около поднадзорного своего, в лапе чтой-то зажал – вроде паутинки голубенькой, – спиртом так от нее и шибануло… Вихрем на копытце закружился и скрозь пол угрем ушел. Только половицы заскрипели.
* * *
Очухалась штабс-капитанская душа в алкогольном отделении, в самом пекле, притулилась в угол, во все бестелесные глаза смотрит. В пару да в дыму ее не видать, народу прорва, словно блох в цыганской кибитке…
Грешник тут один навстречу попался: штопор каленый в него ввинчен был по самую ручку, из пупка кончик торчал.
– А что здесь, – спрашивает Овчинников, – и военный отдел есть, либо все вперемешку?
– Ох, есть, – говорит грешник. – Новичок вы, надо полагать. Сейчас вами займутся…
Испужался Овчинников, руками замахал.
– Да мне не к спеху! Не извольте беспокоиться… А вы сами из каких будете?
– Акцизный чиновник. На земле в пьяном виде подрался, пробочник в меня собутыльник и всадил. Вот теперь он во мне наскрозь и пророс, мочи моей нет… Плюньте на кончик, остудите хочь малость, слюнка у вас еще свежая.
Плюнул Овчинников, зашипел штопор, грешник пот со лба вытер.
– Ох, спасибо! Ежели интересуетесь, пройдите вона туда за русскую печь, там военных мучат. Дела по горло, черти с копыт сбились, авось вас не скоро приметят.
– А нижние чины, извините, отдельно или с офицерским составом вместе?
– Ох, не могу знать… Матросы, кажись, есть. А солдаты не очень-то прикладывались, в казарме не загуляешь… Однако ж, не ручаюсь… Ох, ирод мой ко мне направляется, мочи моей нет.
Так от него Овчинников и прыснул. Обогнул русскую печь, видит, бильярды понаставлены, черти заместо шаров головы катают. Эва! Признал. Вон подполковник Сидоров, капитан Кончаковский… Страсти-то какие! Оба в запрошлую масленицу в бильярдной скончались, – на пари друг дружку перепивали…
Дальше – больше. Из водки пруд налит, берега шкаликовые, – голые моряки руками в лодках гребут, языками до водки дотягиваются… А она, матушка, от них так и уходит, так и отшатывается… Мука-то какая!
За прудом в беседочке агромадная бутыль стоит, ведер, поди, на сто, вся как есть спиртом налита… А в спирту знакомые кавалеристы настаиваются: которые ротмистры, которые чином повыше. Одни совсем готовы – ручки-ножки макаронами пораспустили, другие еще переворачиваются, пузыри пускают.
Потупил штабс-капитан глаза, дух перевел. Слышит – музыка гремит…
Черти на армейских разгуляях верхом едут, за плечами, заместо винтовок, шпринцовки торчат. Шпорами раскаленными в бока грешников бьют, на дыбки подымают. Многих он тут признал, даром что без мундиров, в одних ремешках поперек брюха. С левой стороны покойный воинский начальник Мухобоев удила фызет, пена так мылом на пол и валит. Во второй колонне командир нестроевой роты, который по весне в бане горчишным спиртом опился, – черт его по ушам сороковкой бьет, а он задом, как кобыла на параде, так во все стороны и порскает… В хвост полковой адъютант Востросаблин, – тоже, стало быть, скапустился. А уж на что пить был горазд: бывало, в холодный самовар зубровки нальет, черешневый чубук опустит да и сосет, как дите. А теперь дослужился, – ведьма на нем козлозадая сидит, друшлаком под брюхо взбадривает, – срам-то какой…
Гремит музыка, – бесы на пригорке в пустые кости свистят, будто в гвардейские сопелки… Дьявол эскадронный команду подает:
– Слезай! Жеребцам морды открыть! Шпринцовки на руку! Вали!
Враз черти, кажный своему грешнику, в нутро полный шприц водки вогнали. Только, значит, те проглотили, облизнуться не успели, а черти назад по команде всю водку и выкачали… Мука-то, мука-то какая!
Бросился Овчинников промеж чертовых ног, чтобы, не дай Бог, нечистым на глаза не попасться. По темному коридорчику пробежал, пол весь толченым бутылочным стеклом посыпан, – все подошвы, как есть, ободрал. Видит, в две шеренги грешники стоят, медную помпу качают. Пот по голым спинам бежит, черти сбоку похаживают, кого шомполом поперек лопаток огреют, кому копытом в зад жару поддадут.
Спрашивает штабс-капитан правофлангового:
– Для кого, милый, стараетесь? Куда спирт-то гоните? Тот копоть с лица бакенбардой вытер, с осторожностью объясняет, пока надсмотрщик рогатый на другом фланге бушевал:
– Для себя, друг, стараемся. Мы все тут офицеры запаса, которые по пьяному делу службу побросали. Раз в неделю спирт себе под котлы накачиваем, – военных чиновников на денатурате, а нас на чистом спирте кипятят… Кабы знать, за версту бы эту белую головку на земле обходил.
Качай теперь да кипи, только тебе и удовольствия…
Отошел штабс-капитан по стенке. Головка у него вспухла, коленки подламываются, от винного букета глаза фонарями вздуло. Вот, стало быть, какая ему позиция предстоит, альбо еще градусом крепче.
За локоть его тут ктой-то перехватил, так он квашней и осел. Ужели сейчас мучить начнут, законного срока не дождавшись…
Ан глянул вбок, весь просиял, будто своего полка капельмейстера увидел: бес это его малиновый за руку снизу тянет, подмигивает:
– Ну что ж, все обсмотрел?
– Так точно, – отвечает штабс-капитан, сам руки по швам держит. – Покорнейше благодарим.
– То-то. Ты, поди, думал – финиками-пряниками тут вас, спиртодуев, кормить будут… А самого главного, небось, не видал?
Затрясся Овчинников, не знает, об чем речь. И без главного сыт.
– Подполковника интендантского не видал, который живую тварь вином спаивал?
Посерел Овчинников, будто пеплом ему личность натерли…
– Никак нет… А разве за это особо полагается?
– А вот ты полюбуйся.
Видит штабс-капитан, – сидит на карусели, на горячей терке хлипкий, припаянный старичок. А в середке, где механику крутят, – скворцы, гуси, собачки, всякая пьяная живность… Как налегли они на железную ось, да как стало старичка встряхивать, да качать, да подбрасывать, да вокруг себя в двойной пропорции вертеть, – хочь и не смотри! Мутит его, корежит, кишки к горлу подступают, а сблевать, между прочим, не может. Ну, а зверье, конечно, радо: верещит, лает, гогочет, – передышку на малый миг сделают, старичку на плешь монопольным сургучом покапают – и еще пуще завертят.
Давится прямо подполковник, до того ему тошно, а облегчиться нельзя.
Закрыл тут штабс-капитан личико руками, на пол мешком опустился. Не выдержал, значит… Потер ему малиновый бес шершавым хвостом уши, кое-как в чувствие привел, через руку перекинул и потаенной шахтой наверх, в Роменский уезд, Полтавской губернии, верхом на сквознячке так и вознесся.








