Текст книги "Шедевры юмора. 100 лучших юмористических историй"
Автор книги: Антон Чехов
Соавторы: Федор Достоевский,Александр Куприн,Уильям О.Генри,Илья Ильф,Клапка Джером Джером,Леонид Андреев,Аркадий Аверченко,Михаил Салтыков-Щедрин,Всеволод Гаршин,Саша Черный
Жанры:
Прочий юмор
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 39 страниц)
Легенда о происхождении одесситки
Когда всесильный Магадэва создал мир вместе с людьми, он дал торжественный обет не создавать больше никогда ничего и поднялся на седьмое небо, чтоб отдохнуть.
Пред его сомкнувшимися веждами уж проносились небесные грёзы, Магадэва уж видел божественные сны, когда его одежды тихо коснулся крылом великий Брама.
– Что случилось, – вскричал Магадэва, открывая вещие очи, – и что за шум доносится оттуда, с земли? Уж не вырвался ли ураган из лесов Индостана и не несётся ли по земле, разрушая всё на пути? О, как я счастлив! Не ревёт ли то океан, поднявшийся из бездны и пославший могучие отряды волн взять приступом землю. О, как я счастлив!
– Нет, повелитель неба и земли! – ответствовал Брама, – то не ураган ревёт над землёю, не океан поёт победную песнь. То… люди зевают от скуки.
– От скуки?! – насмешливо усмехнулся Магадэва. – Скука происходит от отсутствия дела. Отсутствие дела – свобода. Я слишком много дал людям свободы. Хорошо же, я превращу их в рабов! Они забудут у меня, что такое свобода. Им некогда будет зевать, потому что у них будет хлопот полон рот. Они не будут больше одиноки.
Магадэва вспомнил грёзу, которую он видел во сне, и создал женщину.
Индианку.
Прекрасную дочь его возлюбленной страны.
Она родилась в час заката, когда солнце золотит последними лучами весь мир, и оттого её смуглое тело золотистого цвета.
Стройная, как пальма, гибкая, как лиана её родины, она взглянула на расцветающие цветы лотоса, и оттого её глаза сделались прекрасными.
Знойная дочь знойного юга, она признаёт только одного бога – Страсть, и служит ей.
Извивающиеся змеи выучили её сладострастным танцам; у пёстрых птиц, порхающих в чаще лиан, она научилась песням любви.
Рождённая в таинственном сумраке священных лесов, она стыдлива, скромна, боязлива, как газель, а под тёмным бархатным пологом ночи вся отдаётся кипучей страсти, предоставляя звёздам любоваться каждым изгибом её прекрасного тела.
Звёзды глядят и горят от восторга.
– Вот вам подруга, – сказал Магадэва индусам, – из культа любви вы сделайте поклонение божеству. И пусть женщины, отдавшие всю свою жизнь на служение страсти, считаются священными, и сами брамины пусть возьмут на себя заботу об этих баядерках.
И Магадэва отлетел в другую страну, где солнце жжёт сыпучие пески.
Где от палящей жажды гибнут человек и животное.
Где одинокие пальмы не дают прохлады и тени от знойных, палящих лучей.
– Здесь моя бедная, маленькая индианка в один день потеряла бы всю свою красоту, – улыбнулся Магадэва, – она загорела бы и от жары превратилась бы в уголь. Надо дать этим беднякам женщину, которая не могла бы загореть.
И он создал негритянку.
Чёрную, как погашенный уголь, но горячую, как раскалённый.
Солнце льёт на неё свои жгучие лучи, и оттого зной живёт в её душе.
Бешеная страсть, от которой сгорает она под знойными лучами солнца, сверкает в её глазах.
Магадэва дал ей большие чувственные губы, манящие негра для поцелуя, и чтоб хоть несколько скрасить её безобразную черноту, дал ей сверкающие белые зубы.
Она не могла уж больше загореть, а чтобы оставить ей больше времени на служение сжигающей её страсти, Магадэва повелел ей ходить безо всякого платья и даже дал ей завитые от природы волосы.
Тогда Магадэва помчался на север, холодный, пасмурный и негостеприимный.
– А, англичане! – воскликнул он, увидев в тумане ненавистных ему людей с рыжими волосами. – Вы, которые поработили мою прекрасную Индию и сделали рабами моих добрых индусов! Поистине вы стоите того, чтобы я наказал вас, создав вам англичанок! Вы любите море, – так пусть же их объятия напоминают вам холодную воду!
И он создал белокурую англичанку, без страсти в сердце, без яркого румянца желаний на белых щеках.
– Вы любите лошадей, – и пусть она своими большими зубами постоянно напоминает вам о лошади!
И Магадэва улетел с туманного, неприветливого севера отдохнуть своей божественной душой на благодатный юг.
Он пронёсся над Италией, страной мраморных старых дворцов и нищих, развалин и бедности.
– У этих бедняг, – сказал Магадэва, – нечем прокормить своих жён. Им и самим нечего есть. Я должен создать им таких женщин, которые бы сами себе могли найти пропитание.
И он наградил итальянок прекрасными голосами и уменьем танцевать.
– Пусть эти люди разбредутся по свету в поисках за куском насущного хлеба, а чтобы их не томила вдали тоска по родимой земле, пусть в глазах их женщин отразится прекрасное небо Италии и всегда напоминает им о родном небе далёкой отчизны.
– Что за люди живут здесь? – спросил Магадэва, взмахнув крыльями и в один миг переносясь в дальний край.
– Этот город – Москва, – ответил Брама, – он населён купцами, которым всего кажется мало. Их отличительная черта – жадность…
– Хорошо, – засмеялся Магадэва, – они жадны, так мы пошлём им самую толстую женщину на свете!
И Магадэва создал московскую купчиху, – такую, что даже московский купец, увидев её, не пожелал ничего большего и сказал:
– Вот это в самый раз!
Магадэва взмахнул крыльями и умчался из города жадных мужей и толстых жён в далёкий, шумный край.
– Под твоими ногами великая Франция, могучий повелитель неба и земли, – сказал Брама, – шумная, вечно ничем недовольная Франция. Вечно стремящаяся куда-то вдаль, вперёд! Перед тобой её сердце – Париж!
– Хорошо, – сказал Магадэва, – решив пошутить над людьми, создав им женщину, я подшучу и над французами, создав им парижанку. Пусть она будет республикански свободна в правах, но деспот в душе. Пусть она требует себе беспрекословного повиновения, неограниченной преданности. Пусть она создаёт революцию за революцией в семейной жизни. Пусть будет прекрасной, как Франция, изменчивой, как её история, блестящей и легкомысленной, как Париж. Пусть она так же часто меняет друзей дома, как палата – министерства. И отягощает бюджет своего мужа, как военные издержки страну. А мода, которой она будет непрестанно поклоняться и служить, пусть будет изменчива также, как системы вооружений. Каждый день пусть приносит что-нибудь новое и разорительное. Но пусть, при всём этом, она наполнит весельем свой дом, как Франция наполняет весельем весь мир.
– Пусть будет по-твоему! – сказал Брама.
И среди пены кружев и шёлка появилась на свет парижанка.
– О, этой стране не нужны женщины, – сказал Магадэва, переносясь в соседнюю страну: – это земля, где люди всё своё время проводят за кружками пива в пивной. И я, право, затрудняюсь, что им лучше создать: женщину или новый сорт пива.
– Создай им женщину, великий Магадэва, – сказал Брама: – если у них не будет женщин, они пойдут их завоёвывать к соседям, внося всюду разгром и разрушение.
– Хорошо, – сказал Магадэва, – я готов подшутить и над этим философом-народом. Чтобы сидеть целые дни дома одной, мы создадим её неповоротливой и неуклюжей. Бледною, как пильзенское пиво, но с румянцем в щеках, как будто в него прибавили немножко мюнхенского. Чтобы ей не было скучно одной, дадим ей способность плакать и штопать мужу чулки. Пусть она будет только сентиментальной, потому что, возвратившись из пивной, её муж должен прямо заваливаться спать.
– Но она заплывёт жиром, могучий повелитель неба и земли! – заметил Брама.
– Для моциона создадим ей вальс, медлительный, меланхолический танец, который можно танцевать, готовясь подарить миру нового германца и думая о муже, сидящем в пивной.
– Я думаю, они останутся довольны такою женой!
– Да, но так как жёны будут оставаться постоянно одни, их нужно для безопасности одарить добродетелью.
И он с чисто божественной щедростью одарил немок добродетелью.
И усталый Магадэва спустился в Венгрию утолить жажду токайским вином.
Напитком богов.
Божественным нектаром, который сочится в подставленные чаши из переспевших гроздьев ароматных виноградных лоз.
– Напиток, достойный, чтобы его вкусил Магадэва! – воскликнул он, осушая старинную чашу. – Он родит желанья. Создадим же им женщин с пламенными глазами, горящими страстью. Пусть их смуглые лица примут золотистый отблеск этого вина, которым индийский бог утолил палящую жажду. Мы дадим им кипучую искромётную кровь, – и пусть поцелуй их опьяняет, как вино. Как лоза пусть будет гибок их стая, и как спелые гроздья пусть будут прекрасны они!
И, вдохновенный токайским вином, Магадэва создал дочерей Венгрии.
– Я помню ещё один народ, – задумавшись, сказал Магадэва, – с грустными лицами и задумчивыми глазами. Отпечаток вековой тайны лежит на бледном лице их. Где они?
– Они рассеяны по всему свету, потерявши отчизну, – ответил Брама, – оттого-то и грустны их лица и задумчиво-печальны глаза. О далёкой стране, где среди цветущих лугов струится серебристый Иордан, полны они думой. О городе, куда народы свозили мрамор, порфир, яшму и ароматы востока, вспоминают они о золотом храме. Туда, в глубь истории, когда они были царями востока, устремлены их грустные, задумчивые взоры, – и вот тайна, которая написана на их лице. О родине далёкой думают вечные странники.
– Так пусть знойная страсть их жён напоминает им о знойной родине! – воскликнул Магадэва. – Воистину, мне жаль этого народа! Пусть верность, страстная преданность жён утешит их в несчастьи, заставит позабыть изгнание. Пусть будут их женщины стройны, как кедры родимого Ливана, – и достойны быть воспеты в песне, которую все народы назовут царицей всех песен, «песнью песней». Пусть звёздами путеводными сверкают их глаза, и любовь, и ласка, и тихая грусть пусть светится в них.
И он создал израильтянок, стройных, как юный кедр Ливана, с глазами, в которых сверкают звёзды полуночного неба, знойных, как их далёкая, покинутая родина, с чёрными косами, которые тяжело падают назад, как змеи, готовые обвить любимого.
– Весёлая страна танцев и шутки! – улыбнулся Магадэва, пролетая по северу. – Здесь владеют шпагой и танцуют и весело шутят, осушая стопы дедовского, старинного мёда. Создадим им подругу! Весёлую, как они. Пусть, как мёд, она кружит им голову. С крошечной ножкой, которая не знает усталости в танцах. Пусть немного вина входит в её башмачок, из которого они будут пить её здоровье. Они и так будут достаточно опьянены её грацией, изяществом, кокетством. Крошечную ручку дадим ей, достойную того, чтоб ласково погладить эти выхоленные, красивые усы. Вечной весёлой улыбкой озарим её лицо и дадим ей зубы, как жемчуг, чтоб она могла всегда улыбаться! Смех пусть дрожит в её глазах, а гибкий стан ей дадим для того, чтоб ускользать от своего лихого кавалера в огненном танце. Пусть она любит свою родину, где её чтут как идола!
И Магадэва создал изящную, грациозную, чарующую польку.
Над могучей страной земледельцев пролетел Магадэва и сказал:
– Я дал им женщину, могучую, как они. Тихую и покорную, как они, спокойную и ласковую, чтоб давать им отдых в час утомленья. Пусть её могучий стан не боится работы, безмятежный мир сияет в глазах, поступь будет тверда и решительна, а косой пусть обовьёт она милого в час, когда обовьёт его руками и он прильнёт к ней на грудь.
И Магадэва создал русскую женщину и спустился на весёлые берега голубого Дуная.
– Здесь народ дешевизны! Они любят, чтоб за гульден всего было много. Создадим им женщину, которою они остались бы довольны. Пусть она будет весела, как берега голубого Дуная, но полна, как кружка пива.
И Магадэва создал венку, у которой всего было много, и венский стул, крепкий, из гнутого букового дерева, чтоб он мог выдержать её тяжесть.
Потом он понёсся в Испанию.
– Страна, где любят петь так же, как и драться. Мы дадим им женщину, которая своей пляской будет зажигать их кровь. Пусть в честь её звенят серенады, – и это будет для них достаточным поводом кончать друг с другом добрым ударом навахи! Кроме этого, им ничего не нужно, разве только хорошую сигару! Наградим же их женщин умением крутить сигаретки!
Магадэва промчался и над сонной Турцией.
– Дома с маленькими окнами и таинственной тишиной внутри. Пусть в дыме кальяна пред их обитателями, словно грёза после гашиша, предстанет одалиска, полуобнажённая, с дразнящим танцем, истомой и ленью в движениях. Пусть будут их женщины ленивы и страстны. Пусть они не делают шага из дома и в тиши гарема пусть разжигаются их мечты.
Все страны облетел Магадэва, везде шутя над людьми свою божественную шутку: создавая женщину.
– Всё! – сказал он, утомившись.
– Ты забыл ещё один город, – напомнил Брама, – Одесса, – она лежит на прекрасном берегу Чёрного моря.
– Кто населяет этот город?
– Люди разных племён.
– Так пусть же женщины этого города совмещают в себе качества женщин различных стран. Я устал творить. Возьмём по достоинству от каждой женщины и создадим одесситку.
И он создал её, изящную как польку, стройную как еврейка, немного полную как венка, чуть-чуть сентиментальную как немка, с глазами, много обещающими, как венгерка, легкомысленную и изменчивую как парижанка.
Так была создана женщина – эта шутка богов.
Обыватель
Сегодня утром был на вечере у Фунтиковых.
Чтобы не возбуждать подозрения у полиции, – вечера теперь устраиваются днём.
Говорили?.. О чём теперь говорят?
Об оккультизме, о магии, о переселении душ, о тайнах загробного мира.
Никогда не было такого интереса к загробному миру.
Иван Иванович Фунтиков, оказывается, теософ.
Скажите!
Всю жизнь свою был винтёром. В 1905 году в декабре был республиканцем. Теперь он теософ.
Дивны дела Твои, Господи!
Меня больше всего заинтересовало переселение душ.
Действительно, жить один раз… Обидно!
К чему же весь опыт жизни? Всё?
Живёшь, живёшь, – и вдруг умираешь.
Глупо даже!
Пусть жизнь – бессмысленная смена материи. Но смерть – это оскорбление жизни.
Как бы человек ни жил, – но пожить ещё раз всякому хочется.
Если бы человека перед смертью спрашивали:
– Хочешь ещё раз пожить?
Всякий бы говорил:
– Хочу!
И пять раз, и десять, и сто. Хоть тысячу раз! Никогда не надоест.
На утреннем вечере у Фунтиковых был один литератор, который говорил, что никак не может в Риме пройти мимо Тарпейской скалы.
Он «помнит», как его с неё сбросили.
Я тоже жил несколько раз.
Я жил и буду жить всегда. Смерти нет!
Есть только перемена формы.
Я отлично помню!
В первый раз, я помню, я жил в Риме… Оттого-то мне в гимназии и давался легко латинский язык!
Другие, бывало, бьются над исключениями. А мне ничего. Своё, родное!
Меня звали Марцеллом. Я жил, помню, около Яникульского холма. Немножко далеко от форума, но зато тихо, спокойно.
Посмотреть на триумф Цезаря я, однако, отправился.
Посмотрим, посмотрим, что такое за Цезарь?
Ничего особенного.
Маленький, головастый.
Зато торжество! Торжество!
Боги бессмертные!
Подумаешь, отечество спас!
Какая-то галльская война! Неизвестно где! Неизвестно зачем!
С какими-то варварами! Дикарями!
Имел разговор с Вителлием. Мы пошли вместе.
– Награбил, я думаю, там, в Галлии-то?!
– Да, уж не без этого!
Легионы! Значки! Золотой венок! За колесницей вели пленных в цепях, военачальников с ярмом на шее, как волов.
Военачальники! Купил, небось, где-нибудь на базаре рабов. Нарядили военачальниками и водят!
– Ну! – Вителлий говорит, – какие же рабы! Посмотри, какие взгляды исподлобья. Страдают! Гордые и полные ненависти!
Я считал Вителлия умнее.
– Да если рабу пятьсот хороших палок закатить, – будет он на тебя с ненавистью смотреть! Застрадаешь! Как бить! Можно так исполосовать, – какие угодно взгляды, такие и будет делать! Взлупил хорошенько: «Смотри гордо! А то ещё получишь!» С такой гордостью смотреть будет, – одна прелесть. Спина-то своя!
Вителлий очень прост. Но меня-то этими штуками не так скоро подденешь!
– Галлия! Далеко Галлия! Здесь-то можно рассказывать, что угодно. «Такие победы одержал, такие!» Мы в Галлии не были. Проверить не можем!
– Положим… – Вителлий говорит, – но всё-таки победы, донесения…
– Донести, что угодно можно! Своя рука пишет! Да и по донесениям видно, – хвастунишка! И больше ничего! Ну, что это за донесение? «Пришёл, увидел, победил». Разве это донесение? Ты напиши обстоятельно, – как, когда кого, каким способом. Это я понимаю! Это донесение! А этак-то «Пришёл, увидел, победил»… Это и я написать сумею. Никогда и военачальником не был, а напишу, Только верь мне… Дивлюсь я на вас, граждане! Приедет человек неведомо откуда, расскажет сам про себя неведомо что, – а вы сейчас в ноги! Эх, вы… распубликанцы!.. Удивительное дело, и как только этот Рим морочат! Всякий проходимец, – хочет и морочит! Там где-то, из-за чего-то римскую же кровь льют, награбят, наживутся, приедут сюда, наскажут, наврут, – им же триумф! Полубог!.. Не глядел бы!
Вителлий своё:
– Ну, всё-таки, знаешь… Гай Юлий… Цезарь…
– Ну, что такое Цезарь? Ну, скажи мне: что такое Цезарь?..
– Сенат постановил…
– И сенат – дурак!
Если весь народ дурак, откуда же сенату умным быть!
– Герой… Признан…
Вот дурачьё… «Признан».
Им к барану прицепи надпись:
– Тигр.
Будут смотреть на барана и говорить:
– Тигр!
И бояться!!!
Вот черни суд.
Тьфу! Даже противно!
С интересом ждал, когда за колесницей пойдут наёмные ругатели.
От этих всегда всю правду узнаешь.
Старый, хороший обычай.
А то всё «salve» да «ave», – надо же, чтоб кто-нибудь да правду сказал.
Эти всю правду выложат. За это им и деньги платят.
Ждал.
Что-то кричать будут?
Надеялся!
Я думал: «вор», «мошенник», «трус», «лгун», – а они:
– Граждане! Запирайте ваших жён! Плешивый соблазнитель въезжает в город!
Этот-то? Головастик? Гриб? Сморчок? Соблазнитель?
Воля ваша, по-моему, это, просто, реклама!
И ругателей теперь подкупать начали! Ни от кого правды не узнаешь!
После триумфа, чтоб показать Вителлию всю его глупость, – пригласил одного ругателя в винную торговлю.
Вителлий хотел непременно пригласить кого-нибудь из сотников.
– Про подвиги нам расскажет!
Вранья-то я не слыхал!
Я настоял на ругателе.
Зовут Курций.
Кипрское вино пьёт, как воду.
Думал, что хоть вино ему язык развяжет.
Что, хоть здесь-то, – между собутыльниками, – о Цезаре что-нибудь решительное скажет.
Должна же быть у человека совесть.
Подливаю, да подливаю:
– Ну, слушай! – говорю, – Юпитером заклинаю! Ну, очисти совесть! Здесь никто не слышит! Ну, скажи! Ну, что знаешь про Цезаря дурного? Мошенник Цезарь или нет?
Куда тебе!
– Зачем! – говорит, – то дело публичное! Это я всенародно, за колесницей, его ругаю. За это деньги платят! А по совести…
За голову я схватился:
– Да разве его так по совести бы ругать следовало!
– Кричу, что велят, – а по совести говоря, по убеждению… Прямо скажу… ничего дурного сказать не могу… Герой, что говорить… сын победы!
Даже глиняный кувшин со злости разбил!
Ну, разве не ясно, что подкуплен?
За угощение даже правды сказать не хочет!
Ясно, подкуплен!
Вителлий, – тоже, дурак, к вину присосался:
– Ну, что? – говорит. – Видишь? Вот! Моя правда была! Видишь?
Что я вижу?
Вижу, что ты дурак!
И что все вы дураки!
И больше ничего не вижу!
Вителлия заставил за угощение платить.
Дураки пусть и платят.
В тот день, когда убили Цезаря, – имел нравственное удовлетворение.
– Что? – говорю, – не говорил я вам, что этот человек плохо кончит?
И Вителлий, и все соседи отнеслись ко мне с глубоким уважением:
– Марцелл был прав!
Пошёл говор:
– Марцелл, когда ещё плохой конец всему этому предсказывал!
Теперь меня за провидца готовы были считать.
– То-то! А когда умный человек говорил, – не слушали.
– Цезарь… полубог…
Вот тебе и полубог!
Какие там Цезари! Никаких Цезарей!
Всё одни выдумки:
– Цезари… герои… полубоги.
Никаких ни Цезарей, ни героев, ни полубогов!
Все равны.
Я республиканец.
Во второй раз я жил вскоре.
При августе Нероне.
В этот раз меня звали Гаем.
Я жил на берегу Тибра и имел небольшой участок земли в Кампанье.
Жил, слава богам, и в эти времена недурно.
Одни были в восторге:
– Весёлые времена!
Другие говорили мрачно:
– Печальные времена!
А по моему, времена, как времена! Ничего особенного!
Точно так же пили, ели, спали, – как и всегда. Женщины родили детей, мужчины болтали вздор.
Никакой разницы!
Я ходил в цирк, когда пускали бесплатно.
Не скажу, чтобы эти игры мне доставляли удовольствие.
В душе я всегда относился к ним с порицанием.
Конечно, в душе… Зачем болтать?
На самом деле, такие ли теперь времена, чтоб людей травить дикими зверями, распинать на крестах или жечь на факелы?
К рабу на рынке приступа нет!
Я не говорю уже о греках-рабах.
Грек – это уж роскошь.
Не люблю я греков. Грек и двухсот плетей не выдержит.
Это вещь нежная. Баловство, а не раб!
Греки – это для матрон, для франтих. Статуи с них делать, спальни им купидонами расписывать, стихи в их честь сочинять.
Греки это в роде… собаки такие бывают, тонкие, голые, на длинных ногах, постоянно дрожат, в тепле их держат!
Я говорю о предметах первой необходимости. О рабочем рабе.
Что в хозяйстве нужно. Без чего не проживёшь.
Не говорю уже о рабе хорошей породы, – о каком-нибудь этаком германце здоровенном, или галле, – на мускулы посмотришь, залюбуешься: лошадь!
Куда там!
Этакую роскошь могут себе только большие хозяйства позволять!
Скиф-болван, – и к тому не приступишься! Сириец паршивенький, – и к тому приступа нет.
Приходится пробавляться бабами, рабынями. От них хоть приплод!
Всё-таки каждый год маленького продашь, что-нибудь да выручишь!
А иная, – старательная, – смотришь, и двух принесёт.
(Эти малыши идут на откармливание мурен. Недурные цены любители поесть дают!).
И так везде, во всех хозяйствах.
Смотришь, – где прежде германцами землю обрабатывали, – теперь на баб перешли.
И в этакое-то время столько добра уничтожать?!
Для чего?! Для удовольствия?!
Разве можно так к людям относиться, – когда весь Рим без рабов, как без рук?!
Здоровеннейший малый, – а его льву на съедение дают.
Смотреть жалко. Слёзы на глаза навёртываются.
Работать бы мог.
Конечно, я ходил на игры.
Все ходят. Отчего ж и не пойти, раз бесплатно.
Но возмущался.
И вот однажды, когда я смотрел и возмущался:
– Что делают! Что делают! Смотрите! Обсмолили да зажгли!
Что от него света, что ли, больше?
Что орёт он, когда горит?
Так из-за этого христианина губить?!
Когда я смотрел и возмущался, – Публий, мой сосед по дому, крепко сжал мне руку.
– Тебя это возмущает, Гай?!
– А тебя нет?!
– Я слов не нахожу, чтоб высказать своё негодование! Так поступать с христианами!
– Разумеется. И христианин может работать! Продали бы.
Публий посмотрел на меня странно.
– Я по поводу жестокости, Гай! Несчастные жертвы! Мученики!
– Ну, это положим!.. Они христиане!
– Что ж из этого, Гай? Что ж из этого? За это мучить?
– Сами виноваты! Зачем они христиане!
– Гай, да, ведь, это глупости всё, вздор, сказки, – что про них рассказывают! Ведь, это для того, чтоб возбудить чернь против них! Дикую, тёмную, невежественную чернь! Будто они предаются разврату, убивают детей, пьют кровь! Ведь, пойми ты, это религия! Новая религия, Гай! Религия, как всякая другая! Какая религия предписывает дурное?
– Тем хуже. Зачем исповедуют такую религию, за которую полагается казнь? Слава бессмертным богам! На свете много безопасных религий, за которые ничего не бывает. Выбирай любую и исповедуй. Зачем же ещё новые выдумывать?
Публий смотрел на меня, вытаращив глаза.
И взгляд у него горел, словно Публий был в лихорадке.
– Да ты знаешь ли, Гай, это новое учение? Ты говоришь так потому, что его не знаешь!
– А ты знаешь, Публий?
– Да, я знаю. Я знаю!
– Вот что, Публий! – сказал я ему холодно и сухо.
Я умею, когда нужно, как ножом отрезать.
– Ты можешь знать, что тебе угодно. Но что знаешь, – знай про себя. Я узнавать таких учений, за которые полагается казнь, не желаю. Понял? Видишь, – вон ликтор с прутьями! Понимаешь?
Приказал жене, чтоб она с Публиевой женой прекратила знакомство. И дети чтоб не играли с детьми Публия.
Кто бережёт себя, того берегут боги.
Так-то!
Пусть люди, выдумывающие новые религии, отправляются к зверям.
Я запрещённых учений не знал, не знаю и знать никогда не буду!
В третий раз я жил во времена Крестовых походов.
Трудные были времена.
Но жить можно.
Умному человеку всегда жить можно.
Бароны грабили.
Но бароны меня, я – мужика.
Так оно и шло.
На всём свете так. Рыба ест червя, человек – рыбу, а червь – человека. И все сыты!
Барон с меня, я – с мужика.
Глядишь:
– Переложил!
Полцехина ещё в мою пользу осталось.
Не без удовольствия даже время проходило.
Турниры.
Мы – бюргеры. На турниры не ходили.
Но интересоваться – интересовались.
Сегодня одному барону на турнире голову вдребезги. Завтра другого копьём насквозь. Послезавтра третьего мечом пополам.
– Бароном меньше!
За турнирами следили с интересом.
Как вдруг пошёл кругом говор.
Как море, всколыхнулось всё.
– Святая земля! Иерусалим! Сарацины!
У меня тоже в семье приняли самое горячее участие.
Жена, дочери на плащи кресты шили. Сын хлеб, которого не доест, на сухари сушил.
Разве мы не христиане!
Я речи говорил.
Каждый почти вечер на площади:
– Разве не возмутительно?! Сарацины Святой землёй владеют!!!
Епископ даже меня хвалил:
– Ревностен!
Я, как все.
И вот двинулись крестоносцы.
Пришли к нам в город. Разместились по нашим домам. Стан вокруг города разбили. Едят, пьют, оружием звенят, духовные стихи поют.
– Мы за святое дело идём!
Всё ничего.
Но когда у меня овцу зарезали:
– Для крестоносцев, что на святое дело идут.
Тут извините!
– Палестину освобождай. Но зачем мою овцу трогать?
Тут мне и пришло в голову:
– Благочестиво ли? Крестовый поход этот самый? Кто попустил сарацинов Святою землёю владеть? Господь. Всё от Него. Что ж мы, в гордыне своей, сильнее Его, что ли, хотим быть? Желаем, чтоб Святая земля была освобождена, – что мы должны делать, как добрые христиане? Господа Бога молить, молебны служить, свечи ставить. Услышит наши молитвы, – восхощет, освободит. А то: «мы сами освободим!» На свои силы полагаться да чужих овец резать! Христианское ли дело затеяли? Согласно ли со смирением?
Разумеется, я эти мысли на площади не высказывал.
На площади бывают и незнакомые люди. Кто же с незнакомыми людьми разговаривает?
А так говорил, дома с друзьями.
Никлаусу сказал, соседу.
Никлаус даже подпрыгнул:
– Верно! Удивительно благочестиво рассуждаешь!
Да и пошёл на площадь во всё горло кричать.
Никлауса растерзали.
Не кричи во всё горло!
Мысль кроту должна быть подобна. Втайне, втихомолку, незаметно работать. Тогда она и сильна. А вылез крот наружу, – тут кроту и конец.
Меня и архиепископ похвалил. При всей публике.
– Вот Фохт! Не нечестивому Никлаусу чета! У него овцу зарезали, – а и то ничего не говорит!
– Я, – говорю, – ваше преосвященство, ежели у меня мысль сомнительная и явится, – я её в тайниках моей души держу. Как в тюрьму запираю. Иногда друзьям расскажу. Ведь и узников из тюрьмы пускают погулять. Но чтобы совсем её на свободу выпустить! На площади! На улицы! Ведь это всё равно, что разбойника пустить на свободе по городу бегать.
– Так впредь всегда и поступай!
Принял благословение и похвалу со смирением.
Проповедником сделался.
К крестоносцам речи держал:
– Спешите, летите, воинство, небом благословенное! Ждёт, томится по вас Святая земля! Изнывают святыни под властью неверных! Спешите, поспешайте!
Пусть убираются.
Может, их там сарацины перережут!
И что ж бы вы думали?
И тут я оказался прав.
Не успели они до Палестины дойти, – все погибли!
Тут я, я первый, окрестил их на вечные времена:
– Сволочью Петра Амьенского!
Удивительное дело!
Какому-то Петру Амьенскому позволяют народ булгачить, войска собирать, на войну идти, города в убыток вводить, чужих овец резать.
Чего начальство смотрит?
Видел я этого Петра Амьенского.
Пустынник, как пустынник. Ничего особенного!
– Босой! Босой!
Да и я сапоги сниму, – босой буду.
Нашли чему радоваться!
Засадить бы его сразу за появление в общественном месте в неприличном виде, – никаких бы и Крестовых походов не было.
И овцы у добрых людей были бы целы.
– Крестовые походы! Крестовые походы!
Никаких и Крестовых походов не было. Просто – попущение начальства.
В предпоследний раз я жил в Париже. В конце 18-го века.
Натерпелся.
Помню один денёк:
– 10-е августа.
1792 года.
Всю ночь не спали.
В полночь набат ударил. И всю ночь над Парижем стоял. По улицам факелы, передвигаются отряды.
Национальная гвардия.
«Граждане» с пиками.
– С пиками!
Вы только подумайте!
Утром, – слышим, – пальба.
– Ну, ну! Как они там из пик в ответ стрелять будут?
А как грянула пушка, мы все за голову схватились.
– Погибло народное дело!
Ещё пушка, ещё!
Как? Так рисковать судьбой всей нации?
С голыми руками, «с пиками», – изволите ли видеть, «с пиками»! – на пушки лезть!
И кто всё поднял?
В нашем же доме жили Люсиль Демулен и madame Дантон.
– Вот чьи мужья!
Я всегда любил нацию. Для меня нация выше всего.
– Свобода, равенство, братство!
И вот теперь всё это гибнет.
Пушка!
– И из-за чего?! Из-за кого! граждане? Какой-то несчастный писака, возомнивший о себе! Заика, дрянь! Какой-то адвокатишка без практики! Им нечего терять!
Пушка!
– А?! Вы спрятались, сударыни!
Обе дамы сидели ни живы, ни мертвы.
Дантонша, та совсем в обмороке лежала. Демуленша, вся в слезах, ещё кое-как держалась.
Пушка!
– А? Вы страдаете? Ваши сердца обливаются кровью за ваших мужей? Как же мы должны страдать? Как наши сердца должны обливаться кровью за страну? За нацию? За свободу? За равенство? За братство? Всё, всё погибло!
Пушка!
Нет, вы вообразите себе наглость этих дам.
К соседям присылают:
– Нет ли чашки кофе для madame Дантон!
Тут уж меня взорвало.
Пушка!
– Гражданки! Граждане! В древнем, в доблестном Риме граждан, которые навлекли на отчизну такое бедствие, и их семьи лишили бы огня и воды! В Риме, с которого мы все должны брать пример гражданской доблести! Не давать этим дамам кофе.
Пушка!
Наши дамы было разорвать их хотели.
Я остановил:
– Гражданки, не надо! Зачем? Мы их просто свяжем и передадим королевским комиссарам, по начальству. Те уж знают, что с ними сделать!
Пушка!
И вдруг всё смолкло.
Ужасные полчаса.
И вдруг бегут люди, кричат:
– Свобода! Свобода!
Оказывается, – ошибка.
Мы думали, что это из Тюильри из пушек палят. А, оказывается, пушки-то были у наших.
Это наши стреляли. Наши!
Вот была радость!
Я плясал.
А через час вдруг подъезжает карета.
– Здесь живёт гражданка Дантон, супруга гражданина министра юстиции?
Разумеется, мы не дали гражданке Дантон идти в карету.
Разумеется, донесли её на руках.
Я имел счастье передать гражданке Дантон чашку чёрного кофе в карету.
Пусть выпьет дорогой.
Ничего, что у меня чашка пропадёт. Такое событие! Да она и не из сервиза.
А гражданке Люсиль Демулен я имел удовольствие поднести цветы.
Не знаю уж даже, откуда у меня и цветы взялись.
Словно нарочно в квартире выросли.
Гражданку Демулен я видел ещё только раз.